Форум » О необычном » ДВЕ ЖИЗНИ. ЧАСТИ I, II, III » Ответить

ДВЕ ЖИЗНИ. ЧАСТИ I, II, III

star: https://booksdaily.club/religija-i-duhovnost/samosovershenstvovanie/page-241-179659-kora-antarova-dve-zhizni.html Оккультый роман, весьма популярный в кругу людей, интересующихся идеями Теософии и Учения Живой Этики. Герои романа – великие души, завершившие свою духовную эволюцию на Земле, но оставшиеся здесь, чтобы помогать людям в их духовном восхождении. По свидетельству автора – известной оперной певицы, ученицы К.С.Станиславского, солистки Большого театра К.Е.Антаровой (1886-1959) – книга писалась ею под диктовку и была начата во время второй мировой войны. Книга «Две жизни» записана Конкордией Евгеньевной Антаровой через общение с действительным Автором посредством яснослышания – способом, которым записали книги «Живой Этики» Е.И.Рерих и Н.К.Рерих, «Тайную Доктрину» – Е.П.Блаватская. Единство Источника этих книг вполне очевидно для лиц, их прочитавших. Учение, изложенное в книгах «Живой Этики», как бы проиллюстрировано судьбами героев книги «Две жизни». Это тот же Источник Единой Истины, из которого вышли Учения Гаутамы Будды, Иисуса Христа и других Великих Учителей. Впервые в книге, предназначенной для широкого круга читателей, даются яркие и глубокие Образы Великих Учителей, выписанные с огромной любовью, показан Их самоотверженный труд по раскрытию Духа человека. Книга, первоначально предназначавшаяся для очень узкого круга учеников, получавших через К.Е.Антарову руководство Великих Учителей. ОБ АВТОРЕ Перед Вами, читатель, оккультный роман, который впервые выходит в свет спустя почти 35 лет после смерти автора. Он принадлежит перу К.Е.Антаровой, одной из тех самоотверженных русских женщин, чья жизнь была служением красоте и знанию. Кора (Конкордия) Евгеньевна Антарова родилась 13 апреля 1886 года, в то счастливое для творческих натур время, когда занимался серебряный век русской культуры. А природа щедро наделила е„ талантами – в том числе прекрасным голосом, контральто редкого обаяния. Поэтому одновременно с занятиями на историко-филологическом факультете Высших женских курсов (знаменитых Бестужевских курсов), она оканчивает Петербургскую консерваторию, бер„т уроки пения у И. П. Прянишникова – организатора и руководителя первого в России оперного товарищества; в 1908 г. е„ принимают в труппу Большого театра. На этой известной всему миру сцене К.Е. Антарова проработала почти тридцать лет. Мы можем только догадываться, насколько важную роль в е„ жизни сыграла встреча с К. С. Станиславским: в течение нескольких лет он преподавал акт„рское мастерство в музыкальной студии Большого театра, ни на минуту не забывая о главной своей цели – расширять сознание учеников, пробуждая в них духовность. Прямое свидетельство тому – книга «Беседы К. С. Станиславского в Студии Большого театра в 1918 - 1922 гг. Записаны заслуженной артисткой РСФСР К.Е.Антаровой». Конечно, когда молодая ученица гениального режисс„ра от раза к разу кропотливо и благоговейно вела стенографическую запись занятий, подготовив потом на их основе книгу, впервые увидевшую свет в 1939 г. и выдержавшую несколько изданий, у К.Е.Антаровой не было ещё никаких артистических званий. Но она обладала истинной культурой духа, сердце имела чистое и вдохновенное, благодаря чему только и могла стать учеником в подлинном смысле слова. Главные действующие лица романа «Две жизни» – великие души, завершившие свою духовную эволюцию на Земле, но оставшиеся здесь, чтобы помогать людям в их духовном восхождении, – пришли к К.Е.Антаровой, когда бушевала вторая мировая война, и этот контакт продолжался многие годы. К.Е.Антарова умерла в 1959 г., затем рукопись хранилась у Елены Федоровны Тер-Арутюновой (Москва), считающей е„ своей духовной наставницей. Хранительница рукописи никогда не теряла надежды увидеть роман опубликованным, а до той поры знакомила с ним всех, кого находила возможным. И потому можно сказать, что этим романом зачитывалось уже не одно поколение читателей. Мы сердечно благодарим Е.Ф.Тер-Арутюнову, которая предоставила рукопись романа в распоряжение Латвийского общества Рериха, за доброе напутствие книге, начинающей свою новую жизнь. Содержание Часть I Об авторе Глава I. У моего брата Глава II. Пир у Али Глава III. Лорд Бенедикт и поездка на дачу Али Глава IV. Моё превращение в дервиша Глава V. Я в роли слуги-переводчика Глава VI. Мы не доезжаем до К. Глава VII. Новые друзья Глава VIII. Ещё одно горькое разочарование и отъезд из Москвы Глава IX. Мы едем в Севастополь Глава X. В Севастополе Глава XI. На пароходе Глава XII. Буря на море Глава XIII. Незнакомка из каюты 1А Глава XIV. Стоянка в Б. и неожиданные впечатления Глава XV. Мы плывём в Константинополь Глава XVI. В Константинополе Глава XVII. Начало новой жизни Жанны и князя Глава XVIII. Обед у Строгановых Глава XIX. Мы в доме князя Глава XX. Приезд Ананды и ещё раз музыка Глава XXI. Моя болезнь. Генри и испытание моей верности Глава XXII. Неожиданный приезд сэра Уоми и первая встреча его с Анной Глава XXIII. Вечер у Строгановых и разоблачение Браццано Глава XXIV. Наши последние дни в Константинополе Глава XXV. Обед на пароходе. Опять Браццано и Ибрагим. Отъезд капитана. Жулики и Ольга Глава XXVI. Последние дни в Константинополе Часть II Глава I. Бегство капитана Т. и Наль из К. в Лондон. Свадьба Глава II. О чём молился пастор. Дженни вспоминает Глава III. Письма Дженни. Её разочарование и борьба Глава IV. Важное событие в семье графа Т. На балконе у Наль. Завещание пастора Глава V. Скачки Глава VI. Болезнь и смерть пастора, его завещание Глава VII. Болезнь Алисы, письмо Флорентийца к Дженни. Николай Глава VIII. Чтение завещания в доме пастора Глава IX. Второе письмо лорда Бенедикта к Дженни. Тендль в гостях у лорда Бенедикта в деревне Глава X. Мистер Тендль держит слово. Генри Оберсвоуд. Приезд капитана Джемса Глава XI. Генри у лорда Бенедикта. Приезд капитана Ретедли. Поручение лорда Бенедикта Глава XII. Дория, капитан и мистер Тендль в Лондоне Глава XIII. Леди Цецилия Ретедли в деревне у лорда Бенедикта Глава XIV. Джемс Ретедли и Лиза у лорда Бенедикта Глава XV. Дженни и ее жених. Свадьба Дженни Глава XVI. Судебная контора. Мартин и князь Сенжер Глава XVII. Мать и дочь. Джемс и Ананда. Ананда и пасторша. Жизненные планы Николая и Дории Глава XVIII. Вечер у лорда Бенедикта. Свадьба Лизы и капитана Глава XIX. Жизнь Дженни и ее попытки увидеться с матерью и сестрой Глава XX. Последние дни лорда Бенедикта и его друзей в Лондоне. Тендль. Исповедь и смерть Мартина. Еще раз музыка. Прощальные беседы Глава XXI. Дженни и ее свидание с сэром Уоми Часть III Глава I. Приезд в имение Али. Первые впечатления и встречи первого дня Глава II. Второй день в Общине. Мы навещаем карлика. Подарки араба. Франциск Глава III. Простой день Франциска и мое сближение с ним. Злые карлики, борьба с ними и их раскрепощение Глава IV. Я знакомлюсь еще со многими домами Общины. Оранжевый домик. Кого я в нем видел и что было в нем Глава V. Мое счастье нового знания и три встречи в нем Глава VI. Франциск и карлики. Мое новое отношение к вещам и людям. Записная книжка моего брата Николая Глава VII. Записная книжка моего брата Глава VIII. Обычная ночь Общины и что я видел в ней. Вторая запись брата Николая. Мое бессилие перед "быть" и "становиться". Беседа с Франциском и его письма Глава IX. Третья запись брата Николая Глава X. Ночное посещение новых мест Общины с Франциском. Новые люди и мои новые встречи-уроки Глава XI. И. принимает ученого. Аннинов и Беата Скальради. Наставление мне и Бронскому Глава XII. Мы читаем книгу в комнате Али. Древняя сказка СКАЗКА ДРЕВНЕГО СТАРИКА Глава XIII. Беседа с И. Мы продолжаем читать сказку. Отъезд Беаты и последнее напутствие ей И. и Франциска Глава XIV. Мои размышления о новой жизни Беаты. Мы кончаем чтение древней книги. Профессор Зальцман Глава XV. Первые опыты новой жизни профессора. Его беседа с И. Сцены из его прошлых жизней. Франциск и еще раз карлики Глава XVI. Я читаю маленькую книжку Герде. Наш отъезд из Общины. Первый день путешествия по пустыне. Оазис, встречи в нем. Ночь, проведенная у костра. Прощание И. с профессором. Последние его наставления ученому Глава XVII. Наш отъезд из оазиса. Второй день путешествия, по пустыне. Зловещая встреча в ней. Глава XVIII. Трапезная. События в ней. Мое новое понимание жизненных путей человеческих Глава XIX. Первый завтрак в новой столовой. Школа. Я передаю письмо Франциска матери больного ребенка. Помощь И. в моем знакомстве со скитом трудных строптивцев. Старец Старанда и встреча с ним Глава XX. Мои новые знакомства в Общине. Первая неудача во встрече с жителями из оазиса Дартана. Раданда. Часовня Радости. Выполнение поручения. Дартана с помощью Раданды Глава XXI. Мы едем встречать Яссу. История его жизни, рассказанная нам И. Встреча с Яссой и необычайное видение в пустыне. Возвращение в Общину и посвящение Яссы. Трапезная. Разговор с Грегором. Две речи И. в трапезной и на балконе Глава XXII. Последний утренний завтрак отъезжающих. Напутствие детям. Еще раз Ариадна. Рассказ Мулги о Раданде. Уединенный скит строптивцев. Старанда и Георгий. Беседа И. с Андреевой и Ольденкоттом. Глава XXIII. Беседа И. с Бронским и Игоро. Наставление им к труду в оазисе Дартана. Неожиданная встреча с леди Бердран. Доктор. Ариадна, ее сын и ее трагедия. Вторая беседа И. с Андреевой и Ольденкоттом об их миссии в миру. Последние сборы и отъезд в оазис темнокожих. Первые впечатления от оазиса. Мать Анна Глава XXIV. Первый ужин в круглом доме в оазисе матери Анны. Зал и наши сотрапезники. Речи матери Анны и И. Работа И, его наставления и приготовления к встрече бури всего населения оазиса. Маяк. Страшная ночь бури. "Чудо", совершенное И. Мы сходим с маяка. Ясса, его мертвый сон и мое отчаяние. Моя работа у ворот. Собаки-искатели. После бури. Мы посещаем Ольденкотта и Андрееву Глава XXV. Мое пробуждение. Как я ищу И. И. на заводе в роли рабочего. Первый обед в оазисе после бури. Беседа И. с сотрапезниками. Владыки оазиса Глава XXVI. Лаборатории стихий. Лучи путей человеческих. Их возглавляющие Великие Учителя, Светлые сонмы невидимых помощников, Их труд для человечества земли. Неожиданное видение в седьмом луче Глава XXVII. Мое пробуждение в комнате с диваном. Возвращение в лабораторию. Беседа в ней с Владыкой. Божественное видение Глава XXVIII. Второе пробуждение в необычайной комнате Владыки. Что говорит мне живой портрет на стене. Еще одно Божественное видение. Последнее наставление моего Владыки-Учителя. Посещение Владыки-Главы, беседа с ним в его комнате и беседа в "Святая Святых Глава XXIX. Башня стихий природы в лаборатории Владыки-Главы. Его объяснения мне и башня стихий в пространстве. Стражи стихий, их труд и роль в передаче творческого вдохновения. Великий Учитель Маха-Чохан. Его роль в мировом труде. Последнее наставление Владыки-Главы мне и Андреевой. Наш выход из лаборатории стихий и новая встреча с И. Глава XXX. Возвращение к жизни. Еще раз оазис Матери Анны и первое свидание с нею. Новые аллеи и памятники нашей любви и благодарности на них. Закладка часовни "Звучащая Радость" Глава XXXI. Беседа И. с жителями оазиса в ночь закладки часовни. Работа И., Василиона и моя над расцветкой статуи и установка ее в часовне. Последняя ночь перед освящением часовни. Деметро и его поручение ко мне. Слова И. при открытии часовни Глава XXXII. Прощальная речь И. обитателям оазиса матери Анны. Приезд в Общину Раданды и первая вечерняя трапеза. Наставление И. отъезжающим и остающимся. Часовня скорби. Отъезд в оазис Дартана Грегора, Василиона, Бронского и Игоро. Отъезд в Америку Андреевой и Ольденкотта Глава XXXIII. Еще раз часовня и поселок плачущих. Речь И. плачущим. Мое прощальное посещение часовни Радости. Прощальный вечерний пир в Общине Раданды. Последняя речь И. на нем. Наш отъезд в Общину Али.

Ответов - 197, стр: 1 2 3 4 5 All

star: – Письма приносили из конторы, я отправлял их обратно, думал, там хозяин скорее их получит. Несколько раз рассыльный носил их туда-сюда, а сегодня их дядя – адвокат и лорд, – приказали оставить письма дома, ну я их и опустил в ящик. – Какой лорд? Разве он лорд? – вскричала пасторша. – Так точно, они лорд, а как умрут, всё – и деньги, и титул – наследует хозяин. А письма, баста, спустил их в ящик. – То есть как это спустили? Выкинули в мусор? – взбесилась пасторша. – В какой мусор? В ящик спустил, говорят вам. Чем бы закончился этот диалог, неизвестно, если бы кухарка не догадалась указать на привинченный к стене и запертый на ключ почтовый ящик. На требование пасторши подать ключ возмущённый слуга пригрозил констеблем, если дама сейчас же не покинет дом. Передавая всё это, слуга был так комичен в своём возмущении и оскорбленном достоинстве, что Тендль, далеко не смешливо настроенный, покатывался со смеху. Отпустив слугу, он вынул целую пачку писем; несколько писем было надписано почерком Дженни. Перечтя их, Тендль тяжело вздохнул. Как бы он был счастлив ещё совсем недавно, держа в руках письма Дженни! А сейчас он понимал, что это листки предательства, лжи, измены, Тендлю некогда было горевать, ему надо было незамедлительно выполнять поручение. Примчавшись в контору и передав дяде письмо лорда Бенедикта с его распоряжениями, Тендль долго обсуждал вместе с ним юридическую сторону завещания. Составив акт и официальное извещение для пасторши и Дженни, адвокат послал племянника в пасторский дом. Дженни, так долго ждавшая Тендля, переходила от одного настроения к другому. Девушке было невыносимо признаться самой себе в своих ошибках, и она предпочитала взвалить на мать свои беды и неудачи. Пасторша стойко сносила капризы дочери и уверяла её, что ничто для неё ещё не потеряно. Что она получила письмо из Константинополя от одного старинного друга, с которым пастор ей запрещал общаться под угрозой немедленного развода, и что теперь этот друг посылает к ней в Лондон двух очень богатых молодых людей. Из того же письма она узнала очень хорошую новость: если она пожелает выполнить одно маленькое разумное поручение, то сможет стать богатой, В письме есть намёки на то, что молодые люди не женаты, а у неё две незамужние дочери. Пасторша убеждала Дженни не иссушать свою красоту, развлекаться и ждать молодых людей. Именно эту беседу и нарушил своим появлением Тендль, которого впустила служанка, не найдя нужным доложить о нём. "Господи!" – воскликнул про себя Тендль, входя в комнату и ничем внешне не обнаружив своего потрясения. Обе дамы валялись на диванах в халатах не первой свежести, растрёпанные, и перед каждой стояла тарелка с какими-то объедками. На чрезвычайно вежливый, официальный поклон Тендля пасторша нашлась быстрее, чем Дженни, вскочила с дивана и стала объяснять молодому человеку, что Дженни больна, что она очень тяжело переживает отсутствие Алисы и смерть отца, и не менее горько ей, что в минуту скорби она обидела его, Тендля. Вырученная матерью, Дженни сделала несчастное лицо, закуталась в шаль и разбитым голосом спросила, получил ли Тендль её письмо. – Я получил все ваши шесть писем сразу, мисс Уодсворд, так что не знаю, о котором из них вы сейчас говорите. Пасторша хотела было ускользнуть, но Тендль её удержал, сказав, что дело, по которому он пришёл, касается их обеих и не терпит отлагательства. – Ну что же, Дженни, говорила я тебе, что так и будет, что именно этими словами и начнёт мистер Тендль, – перебила молодого человека пасторша, опускаясь в кресло рядом с Дженни. Дженни протянула руку мистеру Тендлю и пригласила его сесть поближе. Она сказала, что из-за сильных головных болей в последнее время плохо слышит. Пожав протянутую ему ручку, но отнюдь не поднося её к губам, как ожидала Дженни, Тендль сел на указанное ему место и продолжал тем же официальным тоном, каким начал: – Я сейчас являюсь послом от двух инстанций. Первая – это мой дядя адвокат, который просит передать вам, леди Катарина, вот это извещение о том, что требуемые вами проценты с капитала, оставленного вашим мужем его сестре Цецилии, не могут быть вам выплачены. – То есть как не могут быть мне выплачены? Как это понимать? – одновременно вскричали пасторша и Дженни, чрезвычайно взволнованные. – Встретилось препятствие к выдаче, ибо сестра пастора, леди Цецилия, предъявила свои права. – Сестра пастора? Да это миф, которым он меня пугал, когда я требовала, чтобы он не изображал из себя бедного человека, а жил так, как позволяли ему средства. Никогда не существовало такой женщины и имя её не произносилось в семье никем, кроме моего чудака мужа. – Этот капитал не принадлежал пастору. Он поступил к нему от родни мужа леди Цецилии, лордов Ретедли, баронов Оберсвоуд. Из завещания вы обе узнаете, что этот капитал должен через десять лет поступить в распоряжение лорда Бенедикта, который употребит его на благотворительные цели по своему личному усмотрению. Снова пасторша перебила Тендля, доказывая ему, что муж её был ненормальным человеком, что лорду Бенедикту она не верит ни на йоту, что отыскать подставное лицо вместо сестры пастора труда не составляет, но что надо ещё, чтобы было фамильное сходство. – Мы подаём в суд. Мне это надоело, – закончила она на грани бешенства. – Отобрать у меня девчонку, деньги и вообразить, что можно таким образом обирать людей. Ваш лорд Бенедикт окружил себя шайкой мошенников... – Сударыня, – резко перебил Тендль. – Мой дядя, которого вы уже однажды оскорбили и которого дважды оскорбила ваша дочь, и я имеем высокую честь быть друзьями и преданными слугами лорда Бенедикта. Не советую в моём присутствии оскорблять это глубокочтимое нами лицо. Или вы будете вести себя, как подобает культурным и воспитанным людям, или я уйду и не стану больше говорить с вами о деле. – Мама, прошу вас, успокойтесь и, главное, сядьте. Вы мне действуете на нервы, – капризно сказала Дженни. – Мистер Тендль, простите нас. Вы и представить себе не можете, как мы страдаем из-за отсутствия в доме Алисы, из-за этой их с папой блажи. Объясните мне, пожалуйста, что и как теперь делать. Ведь не могла же у меня чудом объявиться тётка, которую отец искал бесплодно всю жизнь. – У вас, мисс Дженни, не только отыскалась тётка, но и двоюродный брат. – Мы непременно будем судиться, – снова закричала пасторша. – Суд будет вам только во вред, так как у вас нет ни малейших оснований оспаривать волю пастора или его завещание. Всё, что он завещал, всё сделано юридически очень правильно. Позвольте вам вручить оповещение. Вы обе вызываетесь в судебную контору вашего округа, где будут присутствовать адвокаты, лорд Бенедикт, Цецилия Ричард Ретедли, баронесса Оберсвоуд, её сын Генри Ретедли, барон Оберсвоуд, ваша дочь Алиса и много других свидетелей, в том числе брат Ричарда Ретедли, капитан Джемс Ретедли. В их присутствии капитал будет передан владелице. – Это мы ещё посмотрим! Вручить можно, если никто не протестует, – бесновалась пасторша. – Я уже говорил, суд будет не в вашу пользу, и все судебные, заметьте, очень большие, издержки придется платить вам. – У меня нет основания верить вам. Вы не пифия, и ваши милые предсказания могут быть ошибочны. Будьте спокойны вместе с вашими досточтимыми дядями, тётями и лордами – провозвестниками чести, что мои друзья, не менее влиятельные, уже едут из Константинополя защищать меня. Так и передайте своему господину, которого так чтите и слушаетесь. – Вы, мисс Дженни, разделяете отношение к этому делу вашей матушки? Дженни, поняв, что она снова попала впросак, когда решила, что Тендль явился просить её руки, окончательно его возненавидела, мигом бросила повадки приболевшей кошечки и, встав во весь рост перед молодым человеком, язвительно закричала: – Я не только разделяю её убеждённость. Я иду дальше. Уверена, что нам удастся достойно наказать всю эту компанию "дельцов", совращающих младенцев, облапошивающих их недальновидных отцов и обогащающихся за счёт невинных людей. Мы их поймаем, наконец, в капкан, где, вероятно, найдётся местечко и для такого усердного слуги. Произнося эту тираду, Дженни сделалась необыкновенно безобразной. Её обычно бледное лицо покрылось багровыми пятнами, рот скривился на сторону, глаза метали молнии. У Тендля мелькнула мысль, что она когда-нибудь сойдёт с ума. Выслушав столь приятную отповедь до конца, он поклонился, сказав Дженни на прощание: – Я спросил вас об этом только потому, что лорд Бенедикт дал мне письмо для вас, но с условием: если вы окажетесь в ином настроении, чем ваша мать. Быть может, вы бы ещё поехали со мною к нему в деревню. В противном случае письма не передавать. Честь имею кланяться. Тендль хотел выйти, но Дженни очутилась у двери раньше него и, став спиной к ней, всё с тем же безобразным лицом сказала, шипя от злобы: – Письмо – документ. Не выпущу вас отсюда до тех пор, пока вы мне его не отдадите. На какие-то условности мне просто наплевать. Письмо – или так и будете сидеть здесь с нами! Даже пасторша пыталась урезонить дочь, но Дженни уже потеряла всякое самообладание, всякое здравое понимание текущей минуты. При всём своём хладнокровии Тендль в первую минуту даже растерялся и молча стоял перед девушкой, не понимая, как ему быть. Несколько минут прошло в напряжённом молчании, и Тендль всей силой мысли воззвал к своему адмиралу, моля его о помощи. Вдруг с Дженни произошло нечто совершенно необычайное. Она точно осела книзу, закрыла лицо руками и в страхе закричала: "Нет, нет, лорд Бенедикт, я только пошутила, я сию минуту выпущу вашего поверенного, только не входите сюда и не смотрите так строго". Пораженные пасторша и Тендль смотрели по сторонам, не понимая, с кем говорит Дженни, так как в комнате никого, кроме них, не было. Дженни опустила руки, и Тендль увидел лицо действительно больного человека. Казалось, Дженни мгновенно пережила нечто страшное, от чего постарела и похудела на глазах. Пасторша бросилась к Дженни, но та жестом не то отвращения, не то отчаяния отстранила её от себя и подошла, с трудом переставляя ноги, к дивану. Со стоном девушка повалилась на него, и в том, что она больна, Тендль теперь уже не сомневался. Он готов был предложить свои услуги и бежать за доктором, решив, что у Дженни начинается горячка, как услышал её голос: – Уходите, пожалуйста, мистер Тендль. Я не могу больше выносить вас. Мне всё чудится рядом ваш лорд Бенедикт с его ужасными глазами. Прошу вас, уходите скорее, только заберите с собою это видение. Совершенно разбитый голос Дженни звучал слабо. Тендль с удивлением слушал её бред и невольно посмотрел на пасторшу, желая спросить, стоит ли послушаться Дженни или всё-таки бежать за доктором. Он боялся, что Дженни сходит с ума. Взгляд пасторши поразил его не меньше. Она точно шипящая кошка готова была броситься на Тендля и тем не менее не двигалась, точно была приклеена к полу. – Уходите же, умоляю вас, как можно скорее, я задыхаюсь, – снова раздался голос Дженни. Подавленный всем пережитым, Тендль ушёл из пасторского дома, будучи не в состоянии привести свои мысли в порядок. Бедняге было очень тяжело. Он перебирал всех, к кому бы мог сейчас пойти. Он мог пойти к Дории и, наверное, нашёл бы подле неё относительный покой. Но Дория была загружена поручениями выше головы, и он не смел обременять её ещё собою. Он мог отыскать капитана, который разрешил беспокоить себя в любое время, но он знал, что капитан встречает свою невесту, а Тендль вовсе не собирался портить его лучезарное настроение. "Сам себе помоги", – подумал Тендль. И так как никого из посторонних он видеть сейчас не мог, не мог и появиться таким расстроенным у своего горячего дяди, то он вспомнил, что Артур должен был сейчас высаживать цветы на могиле своего господина и друга. "Самое подходящее место и общество, чтобы освежить мозги и прийти в равновесие", – решил Тендль и, почувствовав себя капитаном своего адмирала, двинулся на кладбище. Покинув Дорию у двери квартиры Генри и дав распоряжение кучеру быть при ней до самого вечера, капитан в первом же попавшемся ему кэбе поехал к себе домой. Здесь он застал мать и сестру в большом волнении, так как накануне вечером на имя капитана пришла телеграмма, извещавшая, что его невеста и её родители прибывают в Лондон в три часа, а капитана вот уже несколько дней нет дома. Обе женщины накинулись на него с выговором, что надо же было предупредить их заранее, что дом следовало бы приготовить к приёму будущей жены, что жених должен сидеть дома и ждать, а не пропадать, как вырвавшийся на волю школьник. Всё это было оснащено улыбочками и нежными ужимками, цену которым капитан давно разгадал. Поморщившись, он спросил с удивлением, какое отношение к их дому имеет приезд его невесты и её родителей, для которых давно заказан отель. Сказав, что до трёх часов ещё достаточно времени, капитан хотел было пройти к себе, но мать задержала его. После затяжной туманной преамбулы леди Ретедли высказала желание патронировать свою будущую невестку и её родителей в лондонском свете, где новички, – она произнесла это слово с некоторым презрением, – могут повредить себе и заодно всем Ретедли в общественном мнении. Капитан весело рассмеялся, представив себе гордую чету графов Р., патронируемых его матерью, женщиной доброй, но несносной и мало тактичной. – Вы, матушка, понятия не имеете о русских князьях и графах. Русские вообще народ независимый и очень оригинальный. Их характеры и отношения с миром лишены нашей кастовой узости. А уж если они считают себя аристократами у себя на родине, то им решительно безразлично мнение о них в чужом обществе. И граф, и графиня – люди высокообразованные и чрезвычайно воспитанные. Круг их интересов очень широк, и уж если кому-то придется подтягиваться, то это вам и сестре, чтобы не попадать впросак и суметь ответить на их вопросы или поддерживать беседу. Кроме того, у графов R много друзей и приятелей среди высшей аристократии, куда вы не вхожи до сих пор и о чём всю жизнь мечтали. Что же касается моей невесты, то это особа, гениально одарённая музыкальными способностями. И как почти все таланты, характера довольно строптивого. Не советую вам докучать своими советами и наставлениями, если желаете провести с ней и её семьей в мире то короткое время, которое они пробудут здесь. Капитан говорил очень спокойно и вежливо, но тон его был новым. Во все свои прежние, короткие и редкие наезды в Лондон капитан бывал очень снисходителен к своим родным, никогда не спрашивал, как тратились его деньги, и мать с сестрой привыкли не ограничивать свои расходы. В этот же приезд капитан дал своему банкиру распоряжение ввести в рамки расходы своей семьи. Он объявил матери, что они с сестрой должны жить только на свои капиталы, завещанные им отцом и дедом. Обе дамы тратили его средства и растили проценты на свои капиталы. – Я не понимаю тебя, сын мой. Конечно, ты женишься, и твои потребности увеличатся. Но всё же, куда вам двоим такая уйма денег? – Надо полагать, матушка, что всё же не меньше, чем вам двоим. А между тем эту уйму денег, как вы изволили выразиться, вы ухитрились истратить до последнего фунта за эту зиму. Если бы у меня не было ещё капитала в запасе, в хорошем бы я был положении перед свадьбой. Мой банкир давно предупреждал меня, что вы играете и даже ввели в искушение мою сестру. Но чтобы не остановиться при том, что все проценты уже прожиты вами, и желать коснуться моего капитала, – этого я не понимаю! Живите на свои капиталы и, если таковы ваша воля и вкус, спускайте их в карманы проходимцев. Мои же деньги, результат честных трудов деда, отца и моих, для вас больше не существуют. – Но ведь ты же знаешь, что Ревекка ещё не замужем, что она числится одной из самых завидных невест, и её капитал должен целиком составить её приданое. – Ревекке скоро тридцать пять лет, вряд ли теперь ей придется выйти замуж. Поменьше бы выбирала и характер имела получше, тогда можно было бы ещё на что-то надеяться. Теперь же, каковы бы ни были ваши возражения и недовольство, – мои распоряжения вам известны, и говорить больше об этом не будем. Я очень счастлив, что сумел сохранить неприкосновенным капитал брата, хотя обе вы так настойчиво его требовали. – Ты положительно напоминаешь мне мою бабушку с её жёлтыми глазами. Её рассуждения были так же фантасмагоричны. Ты всё ещё воображаешь, что пропавшая без вести жена Ричарда объявится, – насмехалась вконец раздражённая мать. – Всё возможно. А главное, вы прекрасно знали, что Ричард был женат, что жена его в положении, а отцу и деду сказали, что он спутался с какой-то девчонкой. Вы ведь знали, что она из хорошей семьи. Я был слишком мал, чтобы разобраться в этой истории. Но теперь думаю, что вы сами очень чего-то боялись и оклеветали, оскорбили и выгнали жену брата, когда она пришла к вам после его внезапной смерти. Леди Ретедли хотела что-то возразить, но капитан простился с нею и, сказав, что должен приготовиться к встрече невесты, вышел из комнаты. – Как тебе это нравится? Нашего Джемса точно подменили, – обратилась мать к дочери, подслушивавшей весь разговор. – Это ужасно. У нас была доверенность, мы могли взять весь капитал. – Да что ты понимаешь! Капитал, капитал! В том-то и штука, что на капитал у меня доверенности не было. А из процентов этот мошенник банкир дал мне только половину, уверяя, что остальные перевёл Джемсу в Константинополь. И куда ему столько денег – не пойму. – Я вот понимаю только, что ваши планы не состоялись. Вы хотели везти невесту Джемса к своим портным и портнихам и, кстати, по тому же счёту обновить и наши туалеты. Как мы теперь покажемся в старье перед светом! Вы, мама, стали так неосторожно играть, что за вечер спускаете по десяти тысяч. – Уж не нравоучения ли ты собираешься мне читать? Слово за слово, между прекрасными дамами разгорелась война, и когда час спустя капитан выходил из дома, он всё ещё слышал их взаимные упрёки. "И где были мои глаза? Ведь я прежде полагал, что мои мать и сестра самые отличные женщины", – печально думал капитан, садясь в экипаж, чтобы ехать на пристань. Взволнованный предстоящим свиданием с Лизой, которую он любил самой чистой любовью, огорчённый печальной судьбой Цецилии и Генри, весь перевёрнутый с самой встречи с Анандой и И. и оживший подле Флорентийца, капитан вспоминал сейчас его заветы для молодой семьи. Мысли его повернулись к Флорентийцу. На сердце сразу стало легче. Вспомнил он, что и понедельник, когда он привезёт к нему Лизу, не за горами; стал совсем весел и, улыбаясь, подкатил к пристани. Пароход уже подходил, и у капитана не было времени сосредоточиться, так как он увидел множество знакомых; вопросы, поздравления по поводу его неожиданной женитьбы на русской сыпались на него со всех сторон. Первое, что увидел капитан, было милое, но очень бледное и похудевшее лицо Лизы, стоявшей у самого поручня. Девушка не сразу обнаружила его в толпе, и глаза её, печальные и потухшие, равнодушно скользили по берегу. Капитан поднял руку с букетом красных роз и махнул им несколько раз над головой. Лиза тотчас же заметила его, улыбнулась, глаза её просияли, и лицо стало таким прекрасным, как в те мгновения, когда она собиралась играть. За нею стояли её родители, тоже увидевшие теперь капитана и посылавшие ему улыбки и приветствия. Все они показались капитану изменившимися к лучшему в своих парижских костюмах. В первый раз он испытывал такое нетерпение, и ему показалось, что слишком долго между берегом и пароходом не прокладывают сходни. Но воспользовавшись своим чином, капитан стоял рядом с Лизой задолго до того, как пассажирам было разрешено сходить. Капитан радостно смотрел на свою невесту и, поднося её узкие и длинные пальчики к губам, вспоминал, что говорил Флорентиец о его будущей жене. С трудом овладев собою, он приветствовал своих будущих тестя и тёщу, едва успевая отвечать на их вопросы. Лиза же, стоя под руку с женихом и прижимая к себе его цветы, молча смотрела на него, сияя глазами. Отвезя свою будущую родню в отель, капитан сказал, что заказал на веранде ранний обед, с тем чтобы потом показать им Лондон, которого его невеста совсем не видела, а старики были здесь очень давно. Капитана тяготила невозможность переговорить с Лизой с глазу на глаз. В его новом душевном состоянии ему хотелось хотя бы отчасти посвятить невесту в свой духовный мир, в созвучном отклике на который он не сомневался, а также рассказать ей о Флорентийце, о его приглашении к завтраку в понедельник. Радушные и весёлые старики так любили свою дочь, что уже не отделяли в своих сердцах капитана от дочери. При всей своей культуре они не понимали, что жизни их разные, что отцы и дети только тогда могут пребывать в гармонии, когда отцы живут своею собственной полной жизнью, а не пытаются жизнью детей заполнить отсутствие собственного интереса к жизни. Всё же капитан сказал невесте, что завтра в два часа он заедет за нею, чтобы показать вначале ей одной их будущее жилище. Затем они вернутся за родителями, отдадут все вместе визит его матери и сестре, и тогда уже проедут вместе в тот маленький особняк, который капитан заново отделал для себя и своей жены. Не слишком довольные таким планом, поскольку они привыкли за время путешествия быть постоянно вместе, старики, однако, почувствовали, что надо привыкать к одиночеству. После осмотра Лондона капитан отвёз графов Е. в отель и, к общему удивлению, откланялся. Лизе он шепнул, что завтра объяснит ей многое. Взгляд капитана был так серьёзен и любящ, он поцеловал ей руку так горячо и искренне, что Лиза, сияя улыбкой радости, проводила его спокойно и сейчас же ушла к себе, сказав, что у неё болит голова. На самом же деле под шалью она спрятала объёмистое письмо капитана, которое он, как дневник, писал девушке каждую ночь, когда гостил у лорда Бенедикта. Он вложил туда же и маленькую записку, полную нежной любви, в которой просил её вникнуть в его слова, так как многого, что он будет ей говорить, она не поймёт, если не вдумается в дневник. В письме он описывал Флорентийца, его семью, а также самое важное из пережитого в Константинополе. Покинув Лизу, капитан поехал к Дории, в дом лорда Бенедикта. Дом был приготовлен к возвращению хозяев и поразил капитана необычностью своего убранства, какой-то новой для него гармоничностью, уютом и особенно тонким изяществом. Дория, которую до сих пор капитан видел только мельком и на которую мало обращал внимания, удивила его не меньше. Впервые он разглядел, что она очень красива. Удивила его и та объективность, с которой она подробно рассказала ему о леди Цецилии, прибавив, что завтра сама леди Ретедли решила ехать с первым утренним поездом, и если капитану это почему-либо неудобно, она может обойтись и без него. Но леди Цецилия готова принять брата своего мужа. Капитан улыбнулся, напомнил Дории её же слова о доле каждого в поручении лорда Бенедикта и сказал, что так устроил свои дела, чтобы быть свободным всё утро, что доставит их до самой станции, усадит в экипаж, а сам встречным поездом вернётся в Лондон. Условившись, что он будет ждать Дорию у подъезда леди Цецилии в шесть часов, капитан собрался уходить. И тут слуга подал Дории несколько писем. Разобрав их, она отдала капитану то, на котором значилась пометка: "Прошу прочесть тотчас же". Письмо было от Флорентийца, и лорд Бенедикт писал: "Мой друг, прошу Вас, не спешите огорчать свою будущую родню, графов Е, известием о Вашем скором отъезде в Америку. Дайте им привыкнуть к мысли о жизни без дочери, создающей свою собственную семью, в которой не они играют первые роли, к чему давно привыкли. И если доверяете мне до конца, предоставьте мне подготовить их к возвращению в Россию, что, думаю, я сумею сделать безболезненно для них и для Вас. Чтобы Вы не показались старикам бестактным, передайте им моё прилагаемое здесь приглашение посетить меня вместе с дочерью в понедельник. Не разочаровывайтесь, пожалуйста, графиня, наверное, будет себя ещё плохо чувствовать после путешествия по Парижу, граф не покинет её одну, хотя страстно будет желать ехать, – и Вы получите возможность побыть вдвоём с будущей женой у нас. Чтобы не стать камнем преткновения между женой и её родными, с одной стороны, и чтобы вам обоим жить полной и свободной жизнью, надо сейчас собрать весь свой такт и весь свой дар приспособления. Не старайтесь оградить себя от чьего-то нажима, но подымайтесь выше в своей любви к независимости не только собственной, а также Вашей жены. Не предрешайте вопроса, как избавиться от интимного вмешательства в Вашу семейную жизнь. Но представайте перед всеми в таком внутреннем единении, чтобы никому и в голову не могло прийти рассуждать о ваших взаимоотношениях. Что касается леди Цецилии, предоставьте всё мне. Когда, где и в чём будет нужна Ваша помощь – я Вас тогда позову. О Флорентийце, как о человеке Ваших мечтаний, – никому ни слова. Здесь завет молчания". Прочитав письмо, капитан сказал Дории, что ответа не пошлет, что, как договорились, будет ждать её у леди Ретедли. Возвратившись домой, капитан ещё и ещё раз перечитал письмо Флорентийца. Он вспомнил разговор с ним в деревне и лег спать несколько обеспокоенный тем, не слишком ли много он сказал Лизе в своём письме.

star: ГЛАВА XIII. ЛЕДИ ЦЕЦИЛИЯ РЕТЕДЛИ В ДЕРЕВНЕ У ЛОРДА БЕНЕДИКТА Как было условлено накануне, в назначенный час Дория и капитан Джемс встретились у подъезда леди Цецилии. Обменявшись приветствиями, они молча стали взбираться по уже знакомой лестнице. Чем выше поднимался капитан, тем больше он робел. Судя по виду дома и по тем редким людям, что спускались им навстречу, в оборванных и грязных платьях, капитан ожидал найти в матери Генри нечто подобное тому, что сейчас видел. Но он твёрдо говорил себе, что идёт к вдове своего брата, обиженной женщине, незаслуженно оскорбленной всей его семьей и его собственной матерью. В его сердце раскрывалось такое огромное сострадание, что он заранее принял любую форму, в какой бы ни встретил вдову брата. Он старался быть спокойным, он знал свой долг сейчас и хотел его выполнить. Но помимо его воли что-то вызывало дрожь в руках. Он думал о жизни, полной героических усилий, и готовился увидеть развалину, физически и нравственно измождённого человека. В свою очередь Дория, хотя и была уверена, что женщины с сердцем и мужеством леди Цецилии не подвержены истерикам, всё же опасалась повторения обморока и спазмы сердца. На лёгкий стук в дверь послышались шаги, и изумлению капитана и его дамы не было предела. Перед ними стояла совершенно готовая к отъезду леди Цецилия, в элегантном шёлковом костюме, прелестной небольшой чёрной шляпе и с шалью. Изящество фигуры, скрываемой до сих пор старым платьем и передником, отлично причёсанные волосы и новая для Дории манера держаться приковали её к месту. Леди Цецилия теперь казалась моложе и выше и так напоминала Алису, что не назвать их сестрами было бы невозможно даже тем, кто видел бы их впервые. Капитан, готовившийся увидеть богатый, но нелепо напяленный наряд, ждавший некоторого убожества и вульгарности в своей невестке, был так поражен, что ему стало стыдно за свои покровительственные мысли и снисхождение, с которыми он сюда поднимался. Видя, что её гости не входят, леди Цецилия распахнула дверь, улыбнулась и сказала: – Войдите, пожалуйста. Я приготовила вам лёгкий завтрак, проглотить который займёт у вас пять минут времени. Мы успеем к поезду, всё готово. Оторопевшие Дория и капитан поздоровались с хозяйкой, не давшей им времени вымолвить ни слова и усадившей их за небольшой стол, покрытый белоснежной скатертью. Точно по волшебству перед каждым из них очутился дымящийся шоколад и пудинг. – Боже мой, только в детстве, дома, я ел такой чудесный пудинг, леди Цецилия. – Быть может, это не единственное из воспоминаний детства, лорд Джемс. Если вы обратите внимание на вашу чашку, то узнаете и её. Мой муж дорожил ею и говорил, что это ваш подарок. Капитан осторожно поднял свою чашку и тотчас же признал в ней свой подарок старшему брату в один из дней его рождения. Сердце у него сжалось, молнией мелькнули тысячи воспоминаний, и он ещё раз пристально посмотрел на свою невестку. Это была несомненная красавица. На её лице, немолодом, бледном, не было ни одной морщинки, только кожа была чуть жёлтая, напоминая лёгкий загар или слоновую кость. Дория увидела, как изменилось лицо капитана и как задрожали его губы. Ей стало страшно, выдержит ли леди Цецилия такое волнение, и она стала торопить капитана, уверяя, что они могут опоздать к поезду. Через несколько минут они уже сидели в коляске, а затем и в поезде. Каждый чувствовал так много, что все они предпочитали вести самый незначительный разговор. Объясняли леди Цецилии станции и знакомили её с семьей лорда Бенедикта и с теми людьми, которых она встретит в его доме. Благополучно добравшись до места назначения, капитан усадил обеих дам в коляску лорда Бенедикта, проверил их вещи и, сердечно простившись с ними, возвратился к часу дня в Лондон, как и предполагал. Леди Цецилия, расставшись накануне с Дорией, не пожелала примерить при ней ни одного из привезённых костюмов и платьев, сказав, что выберет что-нибудь в дорогу сама и приладит, если будет надобно. Остальное возьмёт в деревню и там, с помощью Дории, постарается пригнать по фигуре. Дория не спорила, так как не хотела ничем отнимать силы у леди Цецилии, силы, которых, как она полагала, ей понадобится немало для предстоящих испытаний. Увидев леди Цецилию одетой так артистически и именно в то, что она наметила для её первого появления в деревне, Дория была удовлетворена и успокоена, найдя в этом верный признак большого самообладания. Сейчас, впервые за двадцать пять лет выехав за город, впервые сев в коляску, леди Цецилия думала не о капризе судьбы, выносящей её на поверхность из той клетки труда и одиночества, в которую она считала себя навек заточенной. Она думала всё о том же, всё о тех же словах лорда Бенедикта в письме, о её вине перед братом, перед любимым и нежным существом, которого она сделала ещё более несчастным, лишив его своих забот и любви. Вся её воля сейчас, вся любовь и надежды собирались вокруг племянницы, она жаждала дать ей и её будущим детям то, чего лишила своего обожаемого брата. Леди Цецилия не думала о том, чего её лишили люди. Она не ощущала себя именинницей, которую жизнь вознаграждает по достоинству. Она думала только об Алисе, об этой молодой жизни, которой она может быть полезна. За Генри, с того самого момента, как он уехал к лорду Бенедикту, леди Цецилия перестала волноваться. О встрече с капитаном Джемсом, который сохранился в её памяти подростком, она думала мало, как вообще мало думала о прошлом, об обидах, причинённых ей семьей мужа. Она всё и всем простила, но себе не могла простить лишних страданий брата. Вся под воздействием этой мысли, леди Цецилия жаждала поскорее увидеть Алису и претворить в дело энергию своей любви. Чем ближе были путницы к дому лорда Бенедикта, тем сильнее волновалась леди Цецилия. Теперь она думала о сыне. Как ни тесно было дружеское сближение матери и сына за последние дни, всё же в её наболевшем сердце зажили не все трещинки былых отношений. Не зная, что Генри ещё не ведает о своём родстве с Алисой и капитаном, не зная также, что приезд её будет для него неожиданностью, она беспокоилась, как примет сын её новый облик и как перенесут его потрясённые нервы её появление "в свете". Ей не суждено было решить этот вопрос, так как едва экипаж завернул в аллею парка, как навстречу вышли юноша и девушка, смеясь и болтая и, очевидно, никак не ожидая коляски. Внезапно точно выстрел раздался крик: "Мама!", и прежде чем леди Цецилия успела что-либо сообразить, она уже была в объятиях сына, прыгнувшего на подножку. Дория остановила коляску, уступила своё место Генри, глаза которого были влажны, и предоставила матери и сыну доехать до подъезда, где виднелась высокая фигура Флорентийца. Когда экипаж остановился, никто не успел открыть дверцы раньше самого хозяина. Подав руку своей гостье, он помог ей выйти из коляски, ввёл на террасу, где уже ждал накрытый стол. Усадив совсем бледную леди Цецилию на диван, лорд Бенедикт подал ей маленькую коробочку, прося скушать конфету, которая освежит её после долгого пути. Не смея ослушаться, леди Цецилия сняла перчатку и невольно поглядела на прекрасную руку, державшую перед ней открытую коробочку. Она подняла глаза и утонула в море ласки, лившейся из глаз хозяина дома. – Смелее, леди Оберсвоуд, уверяю вас, всё более нежели благополучно, хотя я и напугал вас виной вашей перед пастором. Леди Цецилия сразу же почувствовала себя увереннее и проще среди невиданного ею десятки лет великолепия и простора и ответила своим музыкальным голосом: – Такая великая и благодетельная рука, как ваша, лорд Бенедикт, не может никого напугать. Человек или не готов принять весть, которую она подаёт, или чересчур низменен, чтобы понять, что ему подаётся мудрость и спасение. Но если он вообще способен видеть Свет, он не испугается. Не успела она закончить, как на ступенях террасы показались Дория и Алиса. – Что это? Сплю я? Или это мираж, и моё воображение показывает мне, какой я буду через двадцать лет, – закрыв глаза рукой и остановившись, тихо говорила Алиса. – Лорд Бенедикт, я просто боюсь открыть глаза. У меня, вероятно, жар и галлюцинация. – Успокойся, друг мой, тебе не так легко теперь заболеть после той долгой твоей болезни, – рассмеялся Флорентиец. – Открой глаза и посмотри хорошенько на сестру твоего отца, ту любимую его сестру Цецилию, которую он искал до самой смерти, да так и не нашёл. Теперь она перед тобой, и если бы нашлись желающие не признать её, – ваше фамильное сходство убедительнее всего. От неожиданности Алиса, при всём своём мужестве, была не в силах двинуться с места. Леди Цецилия и не менее Алисы пораженный Генри сочли её молчание за нежелание признать их роднёй. – Мама, дорогая, милая, не огорчайтесь. Если Алиса не захочет признать вас, я буду так любить вас, так заботиться, что вы забудете, как отвергли вас сейчас. – Да вы совсем с ума сошли, Генри, – закричала Алиса, бросаясь к леди Цецилии. – Тётя, тётя и ещё раз тётя, всей душой желанная! Если папа искал вас и не нашёл, то та, о ком он говорил как о единственной своей счастливой в жизни встрече, найдена лордом Бенедиктом не для драм и скорби, а для общего нашего счастья и любви. Папа, обожаемый папа всё надеялся отдать вам свою любовь, вознаградить за ваши страдания, о которых постоянно думал. Он не успел. Но этот дом, бывший домом его возрождения, счастья и смерти, этот дом вернёт вам не только племянницу, но и внуков, и друзей, и бодрость, и радость. Тётя, не плачьте, я не могу этого видеть. Обнимите меня, принимая в моём лице всю ту любовь, какой любил вас папа. Успокоив дрожавшую леди Цецилию, Алиса и Генри проводили её в приготовленную ей комнату. Подорванный непосильным трудом всей жизни организм бедной женщины едва справился к вечеру при помощи целебных трав лорда Бенедикта со всей путаницей новых дел, людей, происшествий, свалившихся на неё сразу. Первой, кто постучался к ней на следующее утро, была Алиса, Личико её, вчера такое бледное, сияло сегодня всей прелестью юности и свежести. Ласково, нежно поднимая тётку с постели, на которой та уже давно сидела в задумчивости, Алиса попросила её примерить платье, которое они с Дорией выбрали ей на сегодня, желая видеть её в полном смысле красоткой. – В таком случае племянница моя должна становиться спиной к публике, чтобы лица её никто не видел рядом с моим; иного средства нет и никакие костюмы мне не помогут. Раскритиковав причёску тётки, которая по старой моде и по долголетней привычке уложила волосы тугими жгутами, Алиса занялась её головой, болтая обо всём, не давая тётке задумываться о тревоживших её вещах. – Вот что, тётя. Как бы вы ни были встревожены, раз вы попали в дом лорда Бенедикта, можете быть уверены, что беды ваши миновали. Не стоит думать всё об одном и том же тяжёлом, потому что минуты бегут, а человек всё сидит печальный и не видит того радостного, что несёт ему летящая минута. – Да, дитя, ты совершенно права. Но за всю мою жизнь не было дня, когда бы я не помнила, не любила и не благословляла двух людей: твоего отца и моего сына. И ни того, ни другого я не умела сделать счастливыми. – Не смею спорить, тётя, о том, чего ещё не знаю по опыту, то есть о сыне. Но боюсь, что вы очень ошибаетесь, и всё счастье, главное счастье Генри именно в том и состоит, что у него были вы. Что же касается второго, то у меня до самого последнего времени только и было во всём свете три человека: отец, мать и сестра. Я их любила всем сердцем, как могла и умела... И ни одного не сделала счастливым. Это было трагедией моей жизни, раной, которая вечно кровоточила. И только здесь, подле великого друга, моего второго отца лорда Бенедикта я поняла и смысл моего страдания, и цену жизни вообще, а не только своей личной. Думаю, что лорд Бенедикт разъяснит вам всё то, что было до сих пор от вас сокрыто. И вы найдёте здесь радость в том, чтобы помочь целому кругу людей вновь сойти на землю. Леди Цецилия, тронутая любовью, звучавшей в словах племянницы, далеко не всё поняла, о чём та говорила, но вопросы задать не пришлось, так как в дверь стучал Генри, нетерпеливо требуя, чтобы его впустили. После многих восторгов по поводу нового внешнего облика матери, бесконечного удивления сходством её с Алисой Генри всё не мог понять, почему он сразу же этого не увидел. Все трое спустились вниз, и леди Ретедли познакомилась с остальными членами семьи, которых не могла видеть вчера из-за своего недомогания. Красота Наль произвела на неё такое сильное впечатление, что она даже оробела. – Я вижу, леди Ретедли, моя красотка-дочь пленила вас. – Да, лорд Бенедикт. Должна признаться, что не только красота вашей дочери, но и что-то ещё в ней, в вас, да, пожалуй, и в муже вашей дочери, и в Алисе меня пленяет и страшит. Мне всё кажутся, что я недостойна вашего общества, – краснея до волос, сказала леди Цецилия. – Быть может, это результат моего слишком долгого одиночества, слишком давней привычки скрываться. Я, вероятно, отвыкла от людей. Хотя, – прибавила она, смеясь и ласково глядя на хмурившегося Сандру и добрейшего Амедея, – вот юного вашего друга, как он ни строго на меня смотрит, и лорда Мильдрея я вовсе не боюсь. – Браво, леди Оберсвоуд! Вы попали не в бровь, а в глаз нашему учёному Сандре. Он считает себя первым другом вашего покойного брата и потому, ввиду особой важности вашего приезда, считает неудобным быть просто весёлым и напускает на вас пыль своей учёности. – Пощадите, лорд Бенедикт, – взмолился расхохотавшийся Сандра. – Неужели вся моя учёность – только одна пыль? Бог мой, я готов до конца дней дать обет не хмуриться от радости, только бы не носить никогда мантии или парика книжного червя. Быстро отдав кое-какие распоряжения, осведомившись, чем будет занят каждый из членов его семьи, отменив кое-что в порядке дня, лорд Бенедикт сказал, что объявляет своё право хозяина показать гостье дом и парк, на что уйдёт всё утро до самого завтрака, и тогда он уступает право развлекать гостью всем остальным. Первой комнатой, которую увидела леди Цецилия, был кабинет Флорентийца. Усадив её в кресло, хозяин подал ей великолепный портрет пастора, написанный Амедеем и передававший всю новую живую жизнь лорда Уодсворда. Невольный поток слёз хлынул из глаз его сестры. – Боже мой, я всё хранила в памяти лицо юноши с пламенными глазами. Ни разу я не подумала, что брат мой уже старик, седой, как и я. И ни разу не мелькнула у меня мысль, что немало морщин и седин прибавила ему я. – Плакать не свойственно вам, леди Оберсвоуд. Ведь вы так полны желанием перевести в дело всю ту энергию любви, которой вы лишили брата при его жизни. Выслушайте меня, но сначала ответьте мне на два вопроса. Во-первых, чувствуете ли вы себя в силах слушать, спокойно обдумывать и ещё спокойнее решать? И во-вторых, верите ли вы мне так, чтобы ни в одном моём слове не усомниться? Подумайте прежде, чем дать ответ. Это очень важный момент вашей жизни. Он не менее важен и для целого круга людей, часть которых вы знаете, часть не знаете совсем и не помните в данной жизни, но с которыми, тем не менее, вы тесно связаны. Когда я спрашиваю вас, верите ли вы мне, то это означает не только веру в мою честь и доброжелательство. Но веру и в мои знания не одной данной, но всех жизней человека, всех его кармических связей, всех его возможностей творчества и искупления в данное сейчас. Я вижу, что вы меня не совсем понимаете. Первое, что вам следует узнать, – это вечная жизнь каждого существа, сходящего на землю. Земля – мир форм, где идеи, энергия, мысль, всё, чем живёт человек, непременно претворяется в форму. Всё неосязаемое, невидимое, всё самое высокое, чем живёт человек на земле, – пока он на ней живёт, – всё непременно и непрестанно претворяется им в форму, если он живёт полезным членом своего общества. Всякий болтающий попусту, воздвигающий на словах памятники человечеству и не умеющий ни зашить дыру на платье своего друга, ни вылить своей любви в самое простое дело обычного трудового дня, – тот только бесполезный нарост на теле человечества. Земля – мир действенных форм, мир труда. Здесь каждый человек должен проходить свой урок, не требуя ничего от людей, но неся им свою помощь. Вы были матерью, которая всю жизнь помогала сыну. Вы были слишком снисходительны, не упрекали сына за лень, невнимательность, невыдержанность и эгоизм. Вам казалось, что жизнь сама научит его великому искусству самообладания. В этом вы были неправы. Но это вопрос второстепенный в сравнении со всем тем, что вам надо понять и решить сейчас. Чудес нет. Всё, что кажется чудом одному, – самое простое знание для другого. Мне, как и многим другим, удалось пройти в знании дальше тех, чьи мысли и сердца не были так пытливы. Из того, что открыто мне, я могу сказать вас сейчас не так уж много. Но и это немногое покажется вам чудом. Человек живёт в земной форме не один и не сто раз, а столько, сколько требует его эволюция, его движение к вечному и непрестанному совершенствованию. Этот путь у каждого свой, неповторимый. И тот, кто понял, что нет Бога иного, чем носимый в себе огонь творчества, кто понял, что пока живёшь на земле, всё, в чём можешь двигаться вперёд, это только твой собственный текущий день, – тот не упустит возможностей земной своей формы, в которой живёт сейчас. Не зная никаких мировых философий, вы умели презреть всё условное, раскрыть самое драгоценное в себе и действовать. Так или иначе, вы поняли законы жизни. Вы не схоронили свой дар любить и оделяли чистой и верной любовью всех, кто встречался вам на пути. Одного только вы обделили, с одним только строили отношения по условным законам земли, – с вашим братом. Не будем говорить о том, как много страдали вы, как много благодаря этой вашей тактике страдал он, – перейдём к сути дела. К вопросу: можно ли отдать человеку свой долг любви и заботы, если он разлучен с тобой смертью? Я уже говорил вам, что человек живёт не один только раз. Есть такие особо возвышенные души, которые осеняет любовь и деятельные заботы невидимых людям земли помощников, они заранее готовят для них место следующего воплощения, учитывая наилучшие возможности для их развития. Если дух человека чист, велик и самоотвержен, нужен земле, как помощь и мудрость, то те его друзья, каких религия зовёт святыми и ангелами, а мы – владыками карм и невидимыми помощниками, подбирают ему семью, в которой он воплотится. Для вашего брата такая будущая семья определена. Эти друзья его и привели вас ко мне, так как семья будет создаваться для него в моём доме, с моею помощью. Будущие родители вашего брата – это Алиса и лорд Амедей. Их первенец будет не кто иной, как ваш брат. Вам предоставляется возможность отдать остаток сил и жизни не только первому ребёнку Алисы и Мильдрея, но и всем их детям. Хотите ли вы этого, леди Цецилия? Если вы этого хотите, вы должны духовно собраться, должны, в полном самообладании, дать два обета: обет полного и беспрекословного повиновения мне, так как только им одним вы можете выразить свою неколебимую верность взятой на себя задаче. И потом вы должны дать обет целомудрия и безбрачия. Вы рассмеялись, так невероятно показалось вам предположение, что вы выйдете замуж сейчас, после чистой и долгой жизни в одиночестве. И тем не менее обет должен быть вами произнесён, ибо за каждым поворотом жизненного пути человека ждут испытания. Я писал вам, что у вас есть ещё племянница, старшая дочь пастора, Дженни. Дженни и её мать всю жизнь терзали пастора своею склонностью ко злу. Пока он был жив, он защищал их своей чистотой. Теперь, увы, они широко раскрыли свои сердца и мысли злу и спасти их уже никто не может. В их головах зреют замыслы отнять ваши с Алисой капитал и дом. Начнут они с суда и официальных каверз, а кончат тем, что будут соблазнять вас обеих блестяще – по их мнению – выйти замуж. Я вполне уверен в вас. Но не от меня зависит, какие обеты вы дадите Вечности. Их выбрали те, кто выше меня, но выбор ваш совершенно свободен. Никто, ничем, никак вас стеснить не может. Не спешите с ответом. Если он будет отрицательным, на вашем внешнем благополучии это никак не скажется. Леди Цецилия встала, подошла к креслу Флорентийца и опустилась на колени: – Мне незачем выбирать. Великий друг Флорентиец. Я ничего не знала и не знаю. Но из того, что вы мне сказали, принимаю всё до конца. Я не знаю, кто вы, но сердце моё назвало вас Великой Рукой. Таков вы для меня в эту минуту, таковым останетесь и впредь. Перед алтарём Бога живого я произнесла один только обет верности – верности мужу. Я его сдержала легко и просто. Перед лицом того же Бога, которому служу, как умею, я даю вам те два обета, о которых вы говорили. Я буду повиноваться радостно всему, что будет вам угодно мне приказать. Я не вступлю в новый брак ни с кем, хотя бы кто-то говорил мне, что я этим спасу его жизнь. Я хочу отдать свой труд и жизнь не только брату, но и всем детям Алисы, и всем тем, на кого вы ещё мне укажете. Я пойду всюду, так и туда, как вы укажете мне. – Встань, друг, встань, новая душа, готовая к жизни самоотверженного сострадания. Не важно быть выдержанным и спокойным, когда всё благополучно. Растет дух человека только в борьбе и грозах, в страданиях выковывая выдержку. Помни, друг и сестра, только одно отныне: радость – сила непобедимая. Нам предстоит борьба с тёмными силами. Наше участие в ней будет небольшое, мы уедем и оставим основное на великого мудреца Ананду, которого ты чтишь. Пойдём отсюда. Храни всё, что я сказал, в тайне, и возьми этот браслет, что оставил тебе пастор. На нём из этих зелёных камней составлена надпись: "Любя побеждай". Флорентиец обнял леди Цецилию, надел ей на руку чудесной работы браслет, который она поцеловала, как бы ещё раз подтверждая свои обеты, и они вместе прошли в парк, где на одной из уединённых скамеек нашли печального и задумчивого Генри. – Что же ты сидишь здесь один. Генри? – спросил Флорентиец. – Ваши приказания я выполнил, лорд Бенедикт. Я обошёл весь парк и, признаться, огорчился, не найдя в нём вас и мамы. Мне так хотелось побыть с вами и с ней, что я чуть не плакал. Зато теперь я так счастлив. Голос Генри, прежде резкий и сухой, звучал нежно и ласково. Взгляд его, открытый, прямо в глаза Флорентийцу, изумил леди Цецилию. – Боже мой. Генри, где ты взял этот голос и этот взгляд? У меня даже сердце забилось. Ты сказал эти слова точь-в-точь как мой брат Эндрью, твой дядя. Ты – типичный, вылитый Ретедли, но сейчас твой взгляд, твой голос были живым воплощением моего брата. – Ретедли? – в полном изумлении сказал Генри. – Ты, мама, что-то путаешь от волнений последних дней. – Нет, Генри, настало время тебе узнать, что ты – Ретедли. Сын Ричарда Ретедли, барона Оберсвоуда. Я тебе не могла сказать об этом раньше, так как отец твой, умирая, взял с меня слово, что я не вернусь в дом его отца до тех пор, пока дед будет жив. Дед умер очень скоро, через несколько дней после смерти твоего отца, не оставив завещания. Я пришла в дом к его матери, но меня не приняли, оскорбили ужасно, сказав, что я не жена, а девок на свете много. Теперь выяснилось, что дед оставил мне весь капитал, которого он лишил Ричарда после ссоры с ним, но мать, зная всё, скрыла эго от меня. Я была не в силах вынести оскорбление, я действительно вышла замуж за твоего отца против воли его родных. Я бежала ночью из родного дома с твоим отцом, но венчали нас, как венчают всех англичан, и ты – родной и законный сын Ричарда Ретедли. Не дав опомниться онемевшему от изумления Генри, леди Цецилия продолжала: – Это ещё не всё. У моего брата, о котором я думала как о величайшем и счастливом певце и который стал пастором, было, оказывается, две дочери. Одну из них мы знаем, это Алиса, нам предстоит узнать ещё вторую – Дженни. – Приди в себя. Генри, друг, – пожимая руку Генри и улыбаясь сказал Флорентиец. – Тебе предстоит ещё такая масса новых положений, что прежде всего я тебе советую: подружись поближе с Алисой. Она всё тебе расскажет о своей семье и об отце, а как тебе стать почтительным племянником лорда Джемса, думаю, этому тебя теперь учить не надо. Навстречу трём собеседникам уже шли остальные члены общества, приглашая их в дом к завтраку. Леди Цецилия, как все цельные натуры, приняв решение, уже не знала колебаний. Она ясно понимала свой дальнейший путь, и какие бы трудности ни предстояли ей, она знала, куда и к чему ей идти, и была спокойна. Дни мелькнули, пора было ехать в Лондон. Лорд Бенедикт предложил леди Цецилии и Генри поселиться в его лондонском доме, чтобы не возиться с квартирами и обиходом и иметь по возможности больше времени быть подле во время сложных нотариальных дел, связанных с получением капитала. Леди Цецилия как бы запнулась, прежде чем дать согласие, но, вспомнив свои обеты, радостно улыбнулась и с благодарностью приняла предложение за себя и сына. Вполне благополучно и весело совершился переезд всей семьи в Лондон. Каждый с благодарностью сознавал, сколько новых сил взрастил он в себе за время жизни в доме Флорентийца, и любовь к нему единила их в ещё большей взаимной дружбе.

star: ГЛАВА XIV. ДЖЕМС РЕТЕДЛИ И ЛИЗА У ЛОРДА БЕНЕДИКТА Встретившись с Лизой, с тем же, что и он, нетерпением ждавшей возможности поговорить без помехи со своим женихом, капитан повёз её в свой маленький, по его словам, коттедж. Он оказался прелестным, правда одноэтажным, но поместительным и уютным старинным особняком. Когда-то это была холостяцкая обитель деда, пожелавшего отдать её внуку Ричарду. Но после ссоры, вполне сознавая свою ошибку, упрямый дед всё же завещал дом Джемсу, которому в то время было всего двенадцать лет. Дом так и простоял много лет заколоченным. Когда капитан впервые вошёл в него, на него пахнуло такой стариной, о которой сейчас и думать забыли в Англии, поддаваясь модным течениям. Дед собрал в этом доме всё самое лучшее из мебели, хрусталя, скульптуры и фарфора, чем владели его предки. Не только кусочек старой Англии, но много венецианских кружев и стекла, несколько исключительной художественной ценности картин и ковров, музейных столов и старинный гобелен обнаружил здесь капитан. Дом стоял на холме и был окружен садом, и улица спускалась вниз, вся в зелени садов. Правда, до центра было далеко, но капитан не сомневался, что Лизе дом понравится, и решил поселиться в нём с женой. Отделав заново некоторые из комнат, подновив другие в их прежнем старинном стиле, капитан очень радовался, что его родным ни разу за столько лет не приходило в голову проведать дом, хотя ключи у них были. Леди Ретедли была поражена, когда узнала, что сын предполагает поселиться с семьей в дедовском особняке. – Да разве там есть что-то ценное? Ведь дедушка говорил мне, что дом пуст. – Ценное, матушка, понятие растяжимое. На ваш с Ревеккой вкус там, быть может, и нет ничего ценного. На мой и, надеюсь, моей будущей жены – там будет уютно и красиво, а главное, радостно. Крайне недовольная тем, что ей не только отказано в покровительстве будущим родственникам, но что сын даже не собирается спрашивать ни мнения, ни советов у матери, леди Ретедли замолчала, всем своим видом выражая негодование. Однако уверенная, что сына её околдовала жадная особа; благородная леди решила быть разумной и политичной, выказывая как можно больше внимания сыну, но всячески язвя будущую родню и особенно – невестку. Капитан ни словом не обмолвился Лизе, как выглядит их будущее жилище. И девушка, хотя и знала своего жениха как натуру художественную, делавшую красивым всё, к чему бы ни прикоснулись его ловкие руки, думала тем не менее, что это будет обычный приличный дом. Она заранее обрекла себя на печальную участь светской дамы, хотя сердце её бунтовало против пустой и бессодержательной жизни, какую ей приходилось наблюдать в своей среде. Дилемма любви к человеку и любви к искусству беспокоила Лизу. Здесь мог таиться простор для размолвок и взаимных разочарований. Сердце Лизы часто болело, когда она думала о будущей семейной жизни. Но она ни разу не высказала Джемсу своих сомнений, и все они испарялись, когда она видела его твёрдо смотревшие жёлтые глаза или замирала под его поцелуем. В этом настроении Лиза пребывала и сейчас. Но как только капитан открыл входную дверь и она очутилась в большом холле с потолком из огромных старинных балок, с высокими, деревянными же панелями, потемневшими от времени, с гигантским камином, где весело трещал огонь, с множеством цветов в старинных вазах, – у неё вырвался крик восторга и, забыв все приличия на свете, она бросилась на шею жениху. Чем дальше шла Лиза со своим будущим мужем, тем яснее становилось ей, что он поймёт её сердце, что у неё не будет тайн, что их не разъединит ревностью её искусство. – Ну, теперь мы входим в твою святая святых, – сказал капитан, подводя Лизу к небольшой двери, которую скрывал редкий по красоте ковёр. – Не знаю, угадал ли я. Понравится ли тебе этот уголок. Но я вложил в него всю любовь, всё понимание художественного вкуса, на какое я способен. Капитан отворил дверь, но ставни комнаты, куда они вошли, были закрыты, и Лиза не могла видеть ясно того, что её окружало. Как только капитан открыл ставни и солнце ворвалось в комнату, Лиза увидела, что стоит в небольшом помещении, из которого идут двери направо и налево. На самой середине на тяжёлом старинном постаменте стояла белая статуя Будды, державшего на вытянутой руке чашу. Глаза его смотрели прямо перед собой, точно приветствуя вошедших и прося положить в его чашу всё самое высокое, самое чистое в душе. Пол был застлан светлыми японскими циновками очаровательной работы и тонов, и такими же циновками были затянуты стены. По углам и у стен стояло несколько низких диванов, низеньких восточных столиков с инкрустацией из перламутра и таких же табуретов. Лиза смотрела в лицо встретившего её Будды, которое сияло божественной добротой и состраданием, и по лицу её катались слёзы. – Откуда мог ты знать, что я так глубоко чту Будду? Я ведь никогда никому об этом не говорила. Как я всегда мечтала иметь белого Будду! – прошептала она. – Перестань плакать, дорогая. Я нашёл это сокровище в одном из ящиков в подвале, как и эти циновки. И увидел в Будде символ величия человека, который хочет идти путём раскрытия талантов и возможностей, что живут в нём. Я подумал, что если оба мы будем видеть перед собой эту чашу и нести в неё мир и милосердие, – наша жизнь не окажется пустой и бесцельной. И мир, и милосердие будут снова литься из этой чаши в наш день через наши сердца. Ты будешь совершенствоваться в искусстве, очаровывать сердца людей музыкой. Я же буду трудиться, как умею и могу, среди серого своего дня. И оба мы, видя перед собой этот символ милосердия, будем нести чашу любви и единить вокруг себя людей в красоте и чести. Не бойся меня, не бойся жизни вообще и не бойся жизни со мной. Перед этим великаном духа я обещаю тебе оберегать твою свободу и создать тебе дом, где бы тебе жилось легко, просто, весело. Но пойдём, дорогая. Это преддверие, твой храм дальше. Они прошли в комнату налево. Окна выходили в сад, и всё в ней, от ковра, стен, люстр, занавесей, было белое. Посреди комнаты стоял рояль, покрытый белой старинной парчой, и в небольшом шкафу из саксонского фарфора и стекла стояла скрипка в старинном футляре. – Скрипку эту я нашёл в одном из стенных шкафов, всю покрытую пылью и паутиной, обёрнутую чуть ли не рулоном бумаги. Я разворачивал её почти час, пока не добрался до футляра. Здесь же была записка, написанная женской рукой, где говорилось, что тот, кто эту скрипку отыщет, может считать себя её владельцем. Не будучи осведомлён в достоинствах скрипок, я вызвал знакомого мастера, который сказал, что инструменту этому и цены нет. Дольше Лиза выдержать искушения не могла, и через минуту, забыв всё на свете, кроме своей любви и великого образа Будды, заиграла свою фантазию. Почти пустая комната, с узкими белыми диванами, вся наполнилась звуками. Скрипка, точно человек, то плакала, то торжествовала, и голос её напомнил капитану другой город, другой музыкальный зал, Ананду с его виолончелью и... человека его мечтаний, чудесно воплотившегося из мечты в действительность. Капитан закрыл лицо руками. Мысли его улетели к Флорентийцу. Он вспоминал слово за словом их разговор в деревне, вспомнил картину в кабинете, где видел И. и Ананду в обществе ещё кого-то, кого он не знал, и твёрдо, ясно понял, что без этих людей для него больше жизни нет. Звуки умолкли. Капитан открыл глаза и увидел Лизу преображенную, Лизу, какой бывает она в моменты вдохновения. Она прижимала скрипку, как икону, к своей груди и не то давала клятву, не то молилась. – О чём ты думаешь, Лиза? – подходя к ней и обнимая её, спросил капитан. – Я молюсь, чтобы мы с тобой, под благословением этой статуи, что ты поставил здесь, прошли в чистоте и доброте тот кусок жизни, что нам дано быть вместе, Джемс. Я молюсь, чтобы мы встретили такого наставника, который помог бы нам славить жизнь, украшать её для людей, как мы оба хотим того сейчас; чтобы мы умели не плакать о себе и не забывать о других. – У нас с тобой есть этот друг, Лиза, друг такого обаяния и совершенства, что только личное твоё знакомство с ним может дать тебе о нём представление. Все слова бледны и бессильны, чтобы его описать. В понедельник мы с тобой поедем к нему завтракать. Ты ни о чём не беспокойся, всё устроится так, что мы поедем вдвоём, и всё, что только ты сможешь понять в доме друга, лорда Бенедикта, – всё проникнет в тебя навеки. Я уверен, что там ты найдёшь тот духовный путь, ту творческую красоту, которые ищешь. Уложив скрипку в футляр, скрипку, цену которой Лиза поняла с первых же звуков, она поставила её обратно в чудесный шкаф. – И надо же было твоему деду собрать столько сокровищ в одном доме! Глаза разбегаются, я даже упомнить всего не могу, что здесь видела. – Пойдём, посмотрим ещё раз на божественного мудреца, – сказал капитан, взяв Лизу под руку и уводя её из музыкального зала. Они подошли к статуе. Теперь Лизе лицо Будды казалось ещё прекраснее. Чудилось, сейчас уста его раскроются и он заговорит. Ей представился мир человеческий с войнами, преступлениями, местью, жадностью, борьбой. Представилась смерть, о которой царский сын, будущий нищий и наконец Будда не должен был ничего знать. Представилась его юность в садах удовольствий, где он не видел увядших лиц, не знал о старости и болезнях, – но вот он выбрал себе удел санньясина и стоит здесь, вечный и милосердный, провозглашая миру свободу и милость. Лиза и Джемс тесно прильнули друг к другу. Они точно венчались сейчас здесь, давая обет верности и любви перед этой дивной эмблемой и видя в ней единственный для себя чистый путь к чистой и честной жизни. – Направо, Лиза, твоя спальня. Мы не войдём туда сейчас. Мы войдем как муж и жена, чтобы никогда не переступать её порога в ссоре или раздражении. Пусть великий образ этого искателя божественной истины будет нам тем источником доброты и мудрости, где мы будем находить силы для каждого нового дня. Сойдя вниз и посмотрев на часы, они увидели, что пропустили все обещанные сроки возвращения и помчались к графам Р. Старики хотели было начать с выговора, но увидев, как преображены счастьем лица молодых людей, весело рассмеялись и только изменили план своих действий. Сначала – визит к леди Ретедли, потом – осмотр дома. Визит к будущей свекрови, которого так боялась Лиза, теперь уже не страшил ее, он стал казаться ей просто формальностью, тем более что она отлично почувствовала суть отношений сына, матери и сестры. О сестре она думала меньше всего, так как капитан говорил ей иногда о Ревекке в юмористическом тоне, о том, что она ждет заморского принца, так и не явившегося по сей час за столь соблазнительной невестой. Леди Ретедли попробовала встретить покровительственно своих будущих родственников, но наткнулась на стену высокой гордости, кроме того граф засыпал её именами своих друзей из высшей аристократии, которые будут присутствовать на свадебном обеде его дочери, и леди Ретедли, и не мечтавшая о таком обществе для себя и Ревекки, сразу изменила тон. По свойственной ей бестактности, она опять пересолила, что не особенно пришлось по вкусу графине Р. Любя музыку, проведя в кругу выдающихся людей всю свою молодость, графиня Р. не переносила мещанских по духу семей. Мать будущего зятя произвела на неё отталкивающее впечатление, и она радовалась такту и любви капитана, устроившего Лизе совершенно отдельный дом. Теперь ей не терпелось увидеть поскорее этот дом и вырваться из банальной атмосферы, окружавшей леди Ретедли. Перед отъездом едва не разыгралась неприятная сцена. Ревекка, узнав, что брат везёт своих будущих родственников осматривать дом, захлопала в ладоши и запрыгала, как восьмилетнее дитя, выражая страстное желание присоединиться к графу. У тех вытянулись физиономии, но капитан категорически заявил, что ни мать, ни сестра не войдут в его новый дом до свадьбы. Когда молодые устроят первый приём, приедут они, но не раньше. Если не было охоты наблюдать, как он перестраивал дом, – они увидят его только в полном блеске, когда хозяин и хозяйка будут в нём жить. Тон капитана, тот новый тон, к которому ни мать, ни сестра никак не могли привыкнуть, был очень любезен, но категоричен. Пришлось покориться, затаив злость и любезно улыбаясь. Лиза торжествовала. Она везла родителей к себе в дом, совершенно отчётливо ощущая себя хозяйкой нового жилища. Не сговариваясь друг с другом, оба решили никому не показывать Лизин уголок, а после ряда комнат ввести родителей прямо в музыкальный зал и этим закончить осмотр дома. Старики были восхищены и домом, и садом, и обстановкой. Графиня-мать радовалась уединённости места, но отец находил, что молодым людям было бы удобнее жить поближе к центру. Возвратившись в отель, они выработали программу дня на завтра, и старики были чрезвычайно польщены предстоящим визитом к лорду Бенедикту, о котором они уже были наслышаны как о новом чуде лондонского общества. Следующий день пролетел для Лизы и Джемса так быстро, что они едва успели выкроить время, чтобы несколько минут постоять у статуи белого Будды, без которого, как казалось теперь Лизе, она уже жить не может. В воскресенье вечером, после подробного обсуждения, во что и как все Р. оденутся, отправляясь в дом лорда Бенедикта, причём капитан делал дамам такие смешные наставления, что все дружно смеялись и, в свою очередь, добродушно подкалывали его, графиня несколько раз пожаловалась на лёгкую головную боль. Но так как у графини всю жизнь было плохое здоровье, то никто не увидел в этом ничего, кроме простой мигрени. Весело расставшись с женихом, все разошлись по своим комнатам. И также весело, легко, радостно вскочила Лиза с постели на следующий день. Она спала всю ночь очень крепко, проснулась с сознанием какого-то небывалого счастья, уверенности в себе, и в первый раз почувствовала себя по-новому взрослой, по-новому самостоятельной и готовой к жизни. "О, я в силах всё победить! Я знаю сейчас, сколько величия в жизни человека и какими чудесами она полна. О мой белый Будда, как многим я тебе обязана, – думала Лиза. – Те минуты, что я простояла у твоей чаши, великий мудрец, раскрыли мне, что в жизни не может быть смерти. Ты не умер, ты – Вечность. А значит, и всякий, за Тобой идущий, тоже Вечность. И моя скрипка тоже частица Вечности". Лиза была уже совсем готова, но не хотела идти к родителям, так необычайно светло она себя чувствовала. Всеми мыслями она прильнула к чаше Будды и несла к нему свою скрипку и свою любовь, молясь, чтобы светлое состояние духа, в каком она находилась сейчас, никогда не омрачалось для её искусства и любви. Ничто ей сейчас не казалось страшным. Она поняла, что жизнь вечна, что тот день, который она живёт сегодня, – это минута творчества. А творчество вечно, значит и эта минута, в огне творчества прожитая, не может быть ничем иным, как мгновением вечного творчества, Вечной Жизнью. "Как хотелось бы мне, – шептала Лиза, – приносить мои звуки людям такими чистыми, такими любовными и утешающими, как будто я вынула их из чаши Будды". Стуком в дверь были прерваны её грёзы. Стучал граф, взволнованный и раздосадованный. У графини к утру поднялся жар, появились кашель и насморк, и о поездке их к лорду Бенедикту нечего было и думать. Лиза тотчас же прошла к матери, очень огорчённой своей неожиданной болезнью и ещё больше раздосадованной невозможностью поехать к очень её интересовавшему лорду. Привыкнув видеть в Лизе девочку, которой не полагается быть самостоятельной и которая не может ехать никуда без отца или матери, графиня принялась уговаривать дочь ехать с отцом и оставить её одну. Граф, не стеснявшийся в России покидать свою жену на очень долгое время, здесь не расставался с нею ни на шаг. Он категорически заявил, что они не поедут, что лорду Бенедикту будет извещено о болезни графини, а дети посидят дома. – Это совершенно невозможно, папа. Лорд Бенедикт ближайший друг Джемса, которым он очень дорожит и которого чтит не меньше, чем мог бы чтить отца. Я знаю, что вся семья лорда переехала из деревни раньше времени, чтобы познакомиться со мной. Я знаю, что на этом завтраке, даваемом в честь меня и Джемса, будут присутствовать люди, от которых будет зависеть многое в судьбе Джемса. Мама не больна, а только нездорова, и мы возвратимся скоро. Если вы, папа, не хотите ехать, мы поедем с Джемсом вдвоём. Ехать нам необходимо, и мне немного странно, как вы, решаясь отдавать меня замуж, боитесь предоставить мне самостоятельность в таком маленьком деле, как завтрак. Супруги были так поражены решительностью Лизы и её желанием, выраженным в столь категорической форме, что даже не нашлись, что ответить, но оба были явно недовольны. Графиня точно ото сна очнулась и стала наконец понимать, что у дочери есть своя жизнь, где ей места может и не быть. Каждый из троих таил свои мысли и, будучи слишком воспитанными людьми, чтобы говорить неприятности, все держались внешне спокойно, но горечь переполняла стариков. Как бы то ни было, в назначенный час Лиза и капитан Ретедли входили в дом лорда Бенедикта. Лиза была приготовлена капитаном, кто и что её ожидало в доме и семье Бенедикта. Но она не только растерялась от первого же взгляда хозяина, но и каждое новое лицо, с которым он её знакомил, заставляло её всё больше смущаться. Застенчивость, свойственная ей всегда, на этот раз дошла до такого предела, что ей самой становилось невыносимым её скованное состояние. И именно в тот миг, когда она дошла до полного изнеможения, она почувствовала на себе взгляд лорда Бенедикта, который встал со своего места и, опустившись в кресло рядом с нею, спросил о здоровье матери. Постепенно разговор перешёл на Лондон, на музыку и через десять минут от стеснительной застенчивости Лизы не осталось и следа. А все окружающие её, казавшиеся ей такими особенными, теперь стали простыми и достижимыми. Вначале, пораженная целым сонмом красавиц, Лиза законфузилась, На самом же деле в своём светло-сером костюме с отделкой цвета резеды, с бледным личиком, на котором горели глаза существа, отмеченного темпераментом и талантом, вдохновляемая любовью и счастьем разделённой привязанности, Лиза была не просто мила, но не могла бы остаться незамеченной среди любых красавиц. Тонкая фигурка и полные грации движения делали весь её облик гармоничным и исключительно изящным. Её голос, металлический и вибрирующий массой разнообразных интонаций и оттенков, приятного тембра, решительный, довершал цельность впечатления. От той девочки, которую И. и Левушка встретили в пути ещё так сравнительно недавно, и следа не осталось. Флорентиец спросил Лизу, не певица ли она, она засмеялась – точно колокольчик зазвенел – и сказала, что, к большому огорчению отца, она и певица, и скрипачка, но и то и другое ещё только в любительской фазе. – О, тогда у вас есть соперница. Моя приёмная дочь тоже певица, но не скрипачка, а пианистка и тоже любительница. Если бы вы захотели доставить нам удовольствие, то не отказались бы сыграть нам что-нибудь вместе с Алисой. Мы давно не слышали скрипки и были бы вам благодарны за час отдыха в музыке. – Играть я так люблю, что рада каждому случаю, когда могу коснуться струн. Но сегодня у меня так много "но", что я едва ли решусь играть. – Ну, а если я угадаю все ваши "но" до самого последнего, согласитесь ли вы тогда играть? – Это так невероятно, лорд Бенедикт, что я даже не решаюсь принять такое условие. – Первое ваше "но" состоит в том, что вы давно по-настоящему не занимались. Второе – здесь нет вашей скрипки, а моя – понравится ли вам, вы не знаете. Третье – вы только что держали в руках скрипку, перл старинного мастера подаренную вам влюблённым в вас человеком. Четвёртое – у Будды... – О, ради всего святого, – вскрикнула вскочившая с места Лиза, – я не знаю, что вы хотели сказать, – задыхаясь, продолжала она, – но слово, которое вы начали, привело меня в восторг и ужас одновременно. – Если бы я не был прерван столь внезапно, я сумел бы дойти до вашего пятого и шестого сомнений, – улыбался Флорентиец. – Нет, нет, я вижу, что мне уж лучше согласиться. Я ещё не знаю, найдём ли мы контакт с мисс Алисой и известны ли мне вещи, которые играет она, но, пожалуйста, дальше не угадывайте. Лиза старалась овладеть собой. Ей была неприятна эта вспышка перед лордом Бенедиктом, особенно в присутствии жениха, так образцово владевшего собой всегда. Лиза даже не решалась посмотреть в его сторону, как вдруг увидела его перед собой. – Если вы желаете играть на вашей старинной скрипке, я привезу её вам, Лиза, сию минуту. – Голос капитана был так необычно нежен, ласков и любящ. – Не беспокойтесь, капитан, – вмешался Флорентиец. – У меня есть скрипка Ананды, которую он оставил мне на хранение. Я думаю, чистые руки вашей невесты достойны прикоснуться к такой драгоценности. А вам, – продолжал он, повернувшись к Лизе, – прикосновение к смычку и грифу, которых касались руки великого мудреца и музыканта, поможет выполнить то четвёртое "но", которое вы не дали мне высказать. Слуга вошёл звать к завтраку, чем дал Лизе немного прийти в себя от изумления, восторга, детской радости и робости, которые внушал ей красавец-хозяин. Подав ей руку, лорд Бенедикт повёл её к столу. Положительно, всё в этом доме поражало своей необычайностью. Хотя у себя дома Лиза была приучена к прекрасной сервировке и красиво накрытому столу, всегда украшенному цветами, так как дед – большой любитель фарфора и цветов – сам составлял букеты, но в доме лорда Бенедикта она не знала, кому и чему отдавать предпочтение. Лизе казалось, что всё вокруг нереально, что Наль рядом только сказочная принцесса её собственного сна, что вот она проснется – и Наль не станет. Алиса представлялась ей феей, а Николай и сам лорд Бенедикт – заколдованными царевичами. Пока она шла в столовую, она дважды сильно оперлась на руку хозяина, точно желая проверить себя. И оба раза чудесное чувство спокойствия, почти блаженства, разливалось по всему её существу. Все страхи Лизы, её робость и скованность постепенно исчезали. Сидя подле ласкового хозяина, видя напротив своего жениха, Лиза думала, что за всю свою жизнь она, пожалуй, не была ещё так счастлива, как сейчас. Какое-то величавое спокойствие, ещё не испытанное ею равновесие и вместе с тем полнота осознания себя творчески цельным существом по-новому освещали ей жизнь. – Жизнь – не есть нечто совершенно изолированное, – услышала она слова лорда Бенедикта. – Жизнь человека на земле – это та частица Вселенной, которую он мог вместить, творчески в себе обработать, очистить страданиями и снова передать Вселенной, чтобы помочь ей двигаться вперёд. Наша гостья будет нам играть сегодня. Мы будем слушать. Но если дух её не будет гореть огнем негасимой любви к искусству, мы останемся холодными наблюдателями. Мы будем разбирать её тон, её руки, лицо, её мимику. Мы будем видеть только её, и наши глаза не проникнут в царство радости общения в красоте, которое одно только и ценно и необходимо людям. Если Фидий оставил нам своё имя, которое не затмил ни один из скульпторов, то это потому, что, творя статую, он не о земле только думал, а нёс ей, скорбящей, своё небо. Наша гостья всё ещё стесняется в нашем обществе. Но я уверен, что как только пальцы её коснутся заветной скрипки, – она забудет о нас и понесёт своё счастливое небо в наши сердца. Флорентиец ласково и ободряюще смотрел на смущённую Лизу. – Если бы подле вас, лорд Бенедикт, я не испытывала совсем неизвестных мне до сих пор чувств, я бы не могла, по всей вероятности, издать ни единого звука после ваших слов об искусстве. Но сейчас в меня вливаются и уверенность, и дерзновение. Я не боюсь больше играть перед вами, а наоборот, мне кажется, что только сегодня я начну играть не по-ученически. Быть может, это слишком дерзко – так говорить, но так чувствует моя душа в эту минуту. Завтрак кончился, все встали вслед за хозяином. Если бы Лизу спросили, что она ела и пила и был ли вообще завтрак, она вряд ли сумела бы ответить. Для неё существовали какие-то отдельные минуты, отдельные слова лорда Бенедикта и лицо человека, в которого она была влюблена. Всё остальное тонуло в желании играть и в такой – ещё никогда не испытанной – жажде творчества, которые ей открылись сегодня и сжигали её своим огнем. Лорд Бенедикт подвёл Лизу прямо к роялю, куда подозвал и Алису. Пока девушки сговаривались, что им сыграть, он принёс футляр из своего кабинета. И футляр, и нёсший его человек были необычны. Футляр был квадратный, из очень светлого, пожелтевшего от времени дерева. Небольшим старинным ключом лорд Бенедикт открыл его. Прежде чем поднять крышку, он посмотрел на Лизу, говоря: – Я ещё раз повторяю вам, Лиза, что скрипка эта принадлежит теперь моему другу Ананде, большому мудрецу. Он не только мудрец, он принц среди обычных людей. Это чистая доброта и такая сила любви, перед которой и Везувий затихает. Соберите всю вашу любовь, такую сейчас чистую и счастливую. Играя на этой скрипке, несите в чашу Будды ваши звуки, и пусть они прольются из неё миром и силой для всех скорбящих. Он открыл ящик и подал Лизе старинную большую и удивительно пропорциональную скрипку. Дрожа от радости, Лиза взяла инструмент, попробовала строй, удивляясь, что он точен, и, переглянувшись с Алисой, стала ждать первых звуков сонаты. В это короткое мгновение у неё мелькнули десятки мыслей и сомнений, что и кого она найдёт в пианистке. Взглянуть на Алису она уже не могла. Все её силы перешли в руки, которые казались ей лёгкими, свободными, точно их зарядили сильным электрическим током. Алиса под устремленным на неё взглядом Флорентийца преобразилась более обычного, и первые звуки, неожиданно глубокие и мощные, заставили Лизу выпрямиться, вздрогнуть, и когда она ударила по струнам смычком, ей показалось, что она зацепила сердца присутствовавших. Часть за частью шла соната, и вдруг Лиза ощутила, что за её спиной растет какая-то неведомая сила, которая ей помогает. Руки её стали ещё легче, звук сильнее, сама скрипка одухотвореннее, и не мозг, не память вели её пальцы, а из самого сердца шёл к ним ток. Почти не сознавая, где она и кто подле неё, Лиза кончила сонату. – Теперь, Лиза, попробуйте сыграть нам свою фантазию, – попросил лорд Бенедикт. Всё так же мало сознавая действительность, Лиза стала играть свою фантазию, ту песнь торжествующей любви, которую играла, вдохновясь образом Будды. Сейчас ей казалось, что она слышит какой-то новый оттенок в струнах, точно они шепчут ей: "Ты играй для земли, для людей. Ты не думай о себе, но думай о людях, для радости которых должна жить твоя песня. Играй только, тогда, когда сердце чисто". Сила, помогавшая ей сейчас играть, слилась с её руками, сердцем, окутав всю её атмосферой счастья. И Лиза закончила свою фантазию таким порывом страсти, что даже физически почувствовала изнеможение. Когда она пришла в себя, её потянуло оглянуться. Её взгляд встретил незаметно вошедшего гостя. Посреди комнаты стоял Ананда. Глаза присутствующих были прикованы к его фигуре, к его глазам, испускавшим лучи. Все были поражены бесшумно проникшим к ним неизвестным, и только хозяин и Николай радостно спешили к нему из разных концов огромной комнаты. Флорентиец заключил гостя в свои могучие объятия, и тот, казавшийся за мгновение до того таким высоким, сделался вдруг меньше рядом с гигантом-хозяином. После первых приветствий лорд Бенедикт представил нового гостя, назвав его своим другом Сандрой Кон-Анандой. Первыми познакомились с ним обе юные музыкантши. Взяв руку Лизы в свои руки, Ананда оглядел комнату, как бы кого-то ища. – Ты, конечно, ищешь другую половину яблока, – лукаво усмехаясь, сказал Флорентиец. – Вот он, храбрец-капитан, спрятался за моей спиной. – И Флорентиец выдвинул вперёд Джемса, лицо которого было таким растроганным и взволнованным, каким Лиза даже не считала возможным его увидеть. Ананда взял руку капитана, положил её на руку Лизы, которую держал в своей, и сказал Джемсу своим особенным, неподражаемо ласковым металлическим голосом: – Когда я говорил вам об этой минуте в Константинополе, это показалось вам немыслимой фантазией. Теперь я спокойно соединяю вас с сей чистой душой, зная, что в ней для вас сохранится огонь радостной любви до конца её и ваших дней. Всё остальное, друг, неважно. Сейчас важна только задача создания новой семьи, в которой так нуждаются чудесные, высокие души, ожидая чистого места для своего воплощения. Помните об этом, и вы выполните то, что обещали мне в Константинополе. А я буду всегда помнить, кому обязан столь многим, кто вернул мне украденное кольцо. Вы же, дорогая, – обратился Ананда к Лизе, – выполните только один мой завет: всегда, везде утверждайте и научите своих детей понимать современность, принимать её, никогда не отрицая.


star: Искусство поможет вам воспитать своих детей. Оно будет им второй матерью. Не верьте тем, кто будет говорить, что искусство и семья несовместимы. Не делить надо любовь между семьей и искусством, но сливать их воедино, отражая в себе всю Вселенную как единую вечную Любовь, в которой семья и труд для неё, общественный труд и искусство – всё лишь аспекты Единой Любви, живущей в нас. Играйте. Играйте всюду и везде как можно больше. Играйте большим толпам народа, отбросив предрассудок: "Выступать на подмостках". Но играйте всегда даром, отдавая все деньги беднякам. Ананда повернулся к Алисе, слушавшей его с тем вниманием, что граничит с благоговением. – Вам, мой друг, также дано утешать людей музыкой. Ещё молодой вы будете выступать вместе со своими детьми. Забудьте робость, идите с той непреклонной волей, которую передал вам отец. Ничего и никогда не бойтесь. Я ещё буду с вами говорить. – А тебе, Ананда, я у самой двери изловил вот эту парочку беглецов, – со смехом подвёл Флорентиец Генри и его мать к Ананде. – Неужели же, Генри, ты был бы способен ещё раз бежать от меня? – Простите нас, – тихо сказала леди Цецилия и – чего никто не мог ожидать – опустилась на колени перед Анандой. – Мы оба так виноваты перед вами. Не сын виноват, но мать, не сумевшая воспитать в нём самообладания, – поднятая Анандой, продолжала леди Цецилия, склонясь к нему на плечо. – Полноте, дорогая. Генри славный малый. Если в нём раньше слишком бурлили страсти, то сейчас, за время жизни у нашего друга и Учителя Флорентийца, он уже так вырос в своей чести и цельности, что прежнего сумбурного мальчика и в помине нет. Генри, мой добрый сынок, твои испытания зрелого, честного сердца только ещё начинаются, а не кончились, как ты думаешь, – с неподражаемой добротой говорил Ананда. – Немало тебе предстоит испытать. Но ты не один, у тебя не только Флорентиец и я. У тебя ещё целое кольцо друзей здесь, и сердца всех тех, кого ты видишь в этой комнате, связаны с тобой многими веками труда и любви. Правда, до сих пор ты доставлял нам всем немало забот и беспокойства. Но сейчас в тебе уже созрело мужество отдать самому себе отчёт в своих поступках. Созревай же дальше, друг, вскоре тебе представится случай проявить героизм сердца и правдивость его. Радостно и счастливо приветствуемый Николаем и Наль, Ананда сказал ей: – Вы давно знаете меня заочно, как и я вас. Теперь нам довелось встретиться и уже никогда не забыть, где, как и когда мы встретились. Ваш дядя Али и тот, кого вы теперь зовёте отцом, – мой великий друг Флорентиец, – мои извечные наставники. Я всем сердцем приму ваших детей в свои ученики. И хотел бы для вас только одного: чтобы вы, готовя к жизни детей, не боялись за их судьбу. Нет сильнее талисмана и защиты для детей, чем бесстрашная любовь матери. Окруженный всеми, Ананда прошёл в кабинет Флорентийца, где сказал Амедею, Сандре и Тендлю, каждому в отдельности, по нескольку слов. Он говорил так тихо, что никто другой их не слышал, но лица всех троих засияли, и это ясно видели все. Через некоторое время, когда Ананда рассказал, что неожиданно получил известие о новых каверзах Браццано и приказ своего дяди немедленно выехать в Лондон, лорд Бенедикт отпустил всех гостей, чтобы переговорить с Анандой наедине и дать ему отдохнуть. Прощаясь с Лизой и капитаном, Флорентиец ласково напомнил обоим, что для них начинается новая жизнь и они по-новому должны теперь встречать каждый расцветающий день. – Я буду завтра у вас, Лиза, вместе с Алисой, Наль и Николаем. Я знаю необычайное хлебосольство вашего отца и потому даю вам право "по секрету" выдать наш завтрашний визит. Вы же, Джемс, не беспокойтесь ни о чём. Я помогу вам миновать угрозу помпезного венчания, точно так же, как угрозу путешествия родителей следом за вами в Америку. Будьте счастливы, в добрый путь. Оставшись вдвоём с Анандой, лорд Бенедикт передал гостю, что в дело о завещании пастора уже вмешались друзья Браццано, которых прислал к пасторше один из друзей её юности и близкий человек из Константинополя. – И не только они, – отвечал Ананда. – На одном со мною пароходе прибыли ещё двое. Эта парочка получила точное задание похитить Алису. Пасторша в переписке со своим другом четко, со свойственной ей откровенностью характеризовала своих дочерей. Чтобы осуществились адские замыслы Браццано, ему нужна девственница с чистейшим сердцем. Меня не узнали. Полагая, что я не понимаю их языка, они откровенно болтали и о плане женитьбы подосланных юнцов на обеих сестрах, и о немедленном увозе Алисы после венчания. Подкупить они, конечно, могут пол-Лондона. Я не составил пока плана действий и приму все ваши приказания. Нет ли надежды спасти пасторшу и её старшую дочь от того ужаса, в котором они погрязают? – Я испробовал все средства, Ананда. Им сейчас спасения нет: и мать, и дочь давно раскрыли сердце злу. Жажда роскоши, желание блестящей жизни, всё использовано и разожжено. Пока обе несчастные не дойдут до дна, ни одна из них не опомнится. Но я думаю, что дно пасторши ближе, и мы с тобой ещё сможем попытаться вырвать её у шайки злодеев. Что же касается дочери, то там слишком глубока связь с Браццано. Себе путы она сама связала, отвергнув дважды мой зов. – От тех же моих спутников я узнал, что Дженни возьмут как бесплатное приложение к Алисе, которая и есть вся цель. Несчастная Дженни, – прошептал Ананда. – Да, весь их план нашёл пламенного слугу в пасторше. Она пойдёт на всё, чтобы вырвать Алису из моих рук. Нам с тобой, Ананда. предстоит встретиться в судебной конторе с нею, с Дженни и с теми двумя молокососами. Не может быть и речи хоть о малейшей угрозе для Алисы. Но тех. кого я тебе оставлю. – Сандру, Тендля, – тебе, Ананда. придется защищать, так же как и бедного адвоката. На них падёт всё бешенство врагов. Мой дорогой друг и брат, – обнимая Ананду, продолжал Флорентиец, – который раз в этой жизни ты принимаешь на себя тяжесть борьбы со злом, тяжесть за чужие грехи и проступки, развязывая страшные кармы людей. Да будут благословенны дни твои! Да будет вечным светом и спасением твой труд для людей! Точно сноп солнечного света лился от Флорентийца и окутывал Ананду со всех сторон. – Немало мучительных минут придется тебе пережить ещё и здесь, мой друг, в новой фазе борьбы с шайкой Браццано. Твоя божественная доброта, путём которой ты идёшь, служа людям, заставила тебя пожалеть негодяя. Ты полагал, что у гада вырвано ядовитое жало, если он дал слово чести оставить тёмный путь. Ты поверил. Ты забыл, что нет чести у бесчестного. Ты его пожалел, применив меру личного восприятия момента. Но ты упустил из вида, что закон мировой пощады требовал полного уничтожения гада. Снова и снова ты принял в себя муку погибшего сердца, мой светлый друг. И теперь, не смея ослушаться выше меня идущих, я вынужден предоставить тебе одному бороться со вновь сплотившейся шайкой. Да к тому же подкидываю тебе двух юных и неопытных моих приятелей. Они мужественны и бесстрашны, но не закалены в воле и послушании. – Великий мой наставник, – с сияющим лицом ответил Ананда, – я сам выбрал путь доброты, я сам выбрал путь помощи строптивым, не умеющим воспитывать в себе дисциплину и мудрость послушания иначе чем путём самостоятельного развития опыта и воли на ряде ошибок и падений. Я сам выбрал тот путь, где почти каждый ученик приносил мне скорбь обратных ударов. Но я их принимал как радость, и почти всегда люди находили путь освобождения и любви. Там же, где я не мог победить любовью, твоя могучая рука, Учитель, приходила мне на помощь. Ни разу я не был оставлен тобой даже и в более мелких случаях, вроде Генри и Дории, и здесь твои такт и мудрость помогали мне. Я знаю, что сейчас ты дашь мне точный план, и там, где я не пойму до конца твоих приказаний, я буду им радостно повиноваться. А потому я совершенно уверен теперь в полной победе над злом, хотя бы всё говорило об обратном. – Будь ещё раз благословен, мой друг и сын Ананда! Да будешь ты живым примером света всем тобой встреченным! А знаешь, тебя ждет Дория, не осмелившаяся войти в зал, куда, я ей сказал, придёшь ты. – Дория, не осмеливающаяся войти в ту комнату, где нахожусь я? – воскликнул, смеясь своим металлическим смехом, Ананда. – Да это какая-то иная, не моя Дория. Та, строптивица моя, не задумывалась отчитывать меня за все дела, хоть ни капли в них не понимала. – О Ананда, ради всего святого, не продолжайте, – бросилась Дория к ногам Ананды через дверь, которую ей открыл Флорентиец. – Я всё теперь поняла. Все мои поступки и слова заставляют меня краснеть и страдать, и жаждать поступать теперь так, чтобы искупить своё поведение перед вами, – рыдала Дория. – Не отталкивайте меня теперь. – Мой бедный дружок, мой милый дорогой строптивец, мой любимый, доверившийся мне и усомнившийся ученичек, – поднимая Дорию, необычайно ласково говорил Ананда. – Не будем разбирать, что было в прошлом тёмного и печального. Поблагодарим небо, что оно послало нам помощь могучей рукой Флорентийца. Теперь, когда ты так кротко, чисто и верно выполнила все его задачи, когда сама поняла, как много ты потеряла, нарушив обет беспрекословного послушания, не будем тратить время на разбор прошлого. Его нет больше. А возвращая его, ты попусту тратишь время, ибо в раскаянии нет творчества сердца, и мгновение твоей вечности, твоё летящее сейчас, проносится пустым. Ободрись, мужайся. Нам с тобой предстоит много дел. – О Ананда, ради всего святого, не продолжайте, – бросилась Дория к ногам Ананды через дверь, которую ей открыл Флорентиец. – Я всё теперь поняла. Все мои поступки и слова заставляют меня краснеть и страдать, и жаждать поступать теперь так, чтобы искупить своё поведение перед вами, – рыдала Дория. – Не отталкивайте меня теперь. – Мой бедный дружок, мой милый дорогой строптивец, мой любимый, доверившийся мне и усомнившийся ученичек, – поднимая Дорию, необычайно ласково говорил Ананда. – Не будем разбирать, что было в прошлом тёмного и печального. Поблагодарим небо, что оно послало нам помощь могучей рукой Флорентийца. Теперь, когда ты так кротко, чисто и верно выполнила все его задачи, когда сама поняла, как много ты потеряла, нарушив обет беспрекословного послушания, не будем тратить время на разбор прошлого. Его нет больше. А возвращая его, ты попусту тратишь время, ибо в раскаянии нет творчества сердца, и мгновение твоей вечности, твоё летящее сейчас, проносится пустым. Ободрись, мужайся. Нам с тобой предстоит много дел.

star: Я читаю в тебе, как ты жаждешь просить меня не отправлять тебя в Америку, а оставить подле себя. Прежнюю Дорию я не смог бы убедить и остановить. Она набрала бы задач сверх сил, не послушалась бы моих советов, ринулась бы в бой невооружённой и снова была бы вынуждена выбыть из строя. Теперешняя же Дория молчит, ни о чём не молит и даже считает себя недостойной находиться подле меня. Успокойся, друг. Я буду просить Флорентийца оставить тебя. Надеюсь, что он даст согласие. Если же нет, – мы подчинимся его решению легко, просто, весело. Пойдём со мной. Мне нужен секретарь, я думаю, ты выполнишь часть запущенной мною работы. Сияя счастьем, глубоко тронутая и дважды покорённая величием доброты Ананды, который не позволил себе и намёка на упрёк, Дория пошла за Анандой в приготовленные для него комнаты. Как только они вышли, хозяин снова появился в кабинете, и через несколько минут туда уже входили мистер Тендль со старым адвокатом. Оба юриста изложили лорду Бенедикту новые осложнения в деле о завещании, виновницами которых являются пасторша и Дженни. Кроме протеста и официально поданного заявления, что сестры Цецилии у пастора никогда не было, а потому пасторша требует скрытый от неё мужем капитал, она и Дженни подали второе заявление, доказывая, что пастор был ненормален, почему они и требуют Алису домой. На послезавтра назначен вызов в судебную контору всех заинтересованных лиц, а через несколько дней состоится судебное разбирательство нового заявления пасторши. Старый адвокат кипел возмущением и говорил, что использовал все средства, стараясь убедить пасторшу в нелепости её поведения. Но что какой-то молодой человек, которого она отрекомендовала как жениха Дженни, уверял её в противном, называя себя юристом. Сегодня утром этот молодой человек явился к нему в контору и всячески старался его подкупить, за что и был изгнан с позором. Успокоив обоих юристов, дав им указания держаться твёрдо, говорить и поступать, руководствуясь одной истиной, лорд Бенедикт отпустил своих деловых гостей. Присев к столу, он написал два письма и вызвал слугу отправить их. Сам же поднялся наверх и сказал Николаю, что выедет сейчас из дому и вернётся поздно вечером. Ему же поручает весь дом и усталого Ананду. Он отдал Николаю самое строгое распоряжение, чтобы никто из домашних никуда не отлучался и никого не принимал, пока он не возвратится. – Тебя я знаю, друг Николай. В твоей верности ни трещинки, ни пятнышка не сыщешь. Но в эти дни может случиться всякий обман. Если Алиса вдруг получит письмо или привезённое кем-то известие, что умирающая мать желает с ней проститься, предупреди девушку, что это ложь. До поздней ночи не возвращался Флорентиец, и все обитатели его дома, сгруппировавшись вокруг Ананды, терпеливо и спокойно ждали его. Только один человек не находил себе места, волновался и трепетал, сам не понимая, что с ним происходит, и это был Генри. То его бросало в жар, то он дрожал, точно в ознобе лихорадки, хватаясь за голову и за сердце. – Что с тобой происходит, Генри? – спросил его наконец Ананда, когда юноша уже почти терял сознание. – Я сам не знаю, что со мной. Я полон беспокойства и волнения, точно что-то грозит мне, внутри у меня всё дрожит, и я не в силах сдержаться. – Пойдём в мою комнату. Мы скоро вернёмся, Николай, но если я понадоблюсь тебе экстренно, пошли за мной Дорию. – Теперь, мой мальчик, – вводя Генри в свою комнату и закрывая дверь, сказал Ананда, – тебе приходится пожинать плоды зла, неосторожно сотканного тобой. Когда ты пошёл против меня в Константинополе, ты приоткрыл в себе дорогу злу. Не потому зло могло тебя коснуться, что оно было сильнее тебя, но потому только, что оно нашло себе лазейку, чтобы угнездиться в твоём сердце. Страсти и гордость затемнили твою интуицию, и ты взял от Браццано письмо. Яд его – злой гипнотической воли, будь ты чист и верен, не смог бы отравить тебя. Но во взволнованную твою душу он пролился страхом, самомнением, отрицанием. Мои усилия любви спасли тебя от гибели. И. помог мне. Он защитил тебя увиденным тобою образом матери, её чистой любовью, привёл тебя на пароход капитана Джемса, а Флорентиец несёт на волне своей могучей воли, защищая от преследующих тебя друзей Браццано. Сейчас они здесь, в Лондоне. Их эманации вьются вокруг тебя, так как они узнали, где ты живёшь, и караулят тебя повсюду. Чем защититься тебе, друг? Если ты сам не найдёшь в себе полного бесстрашия, если уверенность твоя не перейдёт в радость верности Флорентийцу и всем друзьям, окружающим тебя своим светом, если ты не увидишь счастья в том, как спасла тебя Жизнь от адских сетей мошенников, – никто из нас не сможет помочь тебе. Вся твоя психика должна перевернуться. Не ты и личное твоё, извне к тебе идущее счастье или несчастье составляют смысл жизни твоей. А тот мир, тот свет, та твёрдость и поддержка, что ты внесёшь в свой труд для людей. Вот смысл твоей жизни, Украшая старость матери, молодость которой ты не раз отравлял, рыцарски защищая Алису, благодаря которой ты понял величие и силу чистой женской любви, ты можешь теперь, в эти дни, снова стать моим учеником, которому будут по плечу большие задачи. Ты ещё не знаком со второй своей кузиной, Дженни. Но по опыту с Браццано знаешь, как легко попадает человек в сети злых, если он раздражителен. Дженни не только раздражительна и зла. Она ещё и постоянно возбуждена настоящим астральным костром – своею матерью. Друг друга питая, обе привлекают к себе шайку наших врагов. Если ты готов, вынеся опыт бездны страданья, повторить обет беспрекословного повиновения; если в сердце твоём нет раздвоения, и ты ясно видишь, что для тебя есть только один путь: идти так, как видит и ведёт тебя твой Учитель, – я могу принять твой обет и вести тебя дальше. Но на несколько лет ты уедешь с Флорентийцем, видя в нём такого же Учителя и друга, как я. Разлука не будет существовать, если в тебе поселятся радость и спокойствие знания. Генри, за несколько минут до разговора дрожавший, почувствовал такое глубокое успокоение, какого ещё не испытывал ни разу в жизни. – Благодарю вас, Ананда, Учитель и друг. Я понял всё, что вы мне сказали. Я знаю, что мне делать, я спокоен. Я больше не тот шалый, влюблённый в вас мальчик, который причинил вам столько горя, вернее, беспокойства вам и горя себе. Я созрел и могу теперь непоколебимо и добровольно произнести обет беспрекословного послушания. Ананда подошёл к Генри, положил ему обе руки на голову и посмотрел ему прямо в глаза. Карие с золотом звёзды Ананды, казалось Генри, пронизывали его до самых сокровенных частиц существа. Генри точно таял под этим взглядом, точно растворялась и превращалась в жидкий огонь вся кровь в его жилах. "Ещё мгновение, и я умру, умру счастливый", – мелькнуло в уме Генри. – Подожди меня здесь, сын мой, – услышал Генри голос Ананды. показавшийся ему измененным. Он несколько раз глубоко вздохнул, оглядел комнату, в которой остался один, и бессильно опустился в кресло. Слабость его прошла быстро, он снова почувствовал себя сильным и радостным. В комнате открылась другая дверь, которой Генри не заметил. На пороге стоял преображенный Ананда, Ананда. сиявший как шар света, в белой одежде с золотым шитьём, и протягивал к нему руки. С криком счастья бросился Генри к Ананде и был введён им в белую комнату Флорентийца. Ананда подвёл его к мраморному столу, поднял крышку, и изумлённому взору Генри представилась высокая зелёная чаша, в которой горел огонь. Ананда взял тонкую палочку, как показалось Генри из аметиста и розовых камней с золотом, опустил её конец в чашу, что-то напевая на непонятном ему языке, – и огонь ярко вспыхнул, выбросив несколько пламенных лепт, из которых одна крепко держалась на палочке и горела. Ананда коснулся темени Генри этим огнем, и по всему его телу прошло содрогание. Несколько раз прикасался Ананда огнем, прикладывая палочку между его глаз, у горла, у сердца, у селезёнки и пупка, между плеч, и каждый раз пламя чаши бурно вспыхивало, а всё тело Генри содрогалось. Подняв обе руки высоко над его головой, Ананда всё так же протяжно напевал какие-то слова. Умом Генри не понимал смысла произносимых слов, но сердце его, ликовавшее, освобожденное, проникало в смысл творимого действия. Он сознавал безграничную и вечную Жизнь без форм, без времени, без пространства, к которой его приобщил Ананда. Пламя, горевшее теперь уже вдоль всей палочки, которую Ананда всё ещё держал в руке, бежало по его телу, по белой его одежде, играя всеми тонами и переливами фиолетового. Даже чаша, которая вначале виделась Генри зелёной, теперь стала фиолетовой. Очарованный, счастливый. Генри всем существом понимал, что Ананда поёт сейчас песнь торжествующей любви. И он отвечал Ананде, сливаясь с ним в благоговейном гимне Вечности. Повернувшись к коленопреклонённому Генри, Ананда снова положил палочку ему на темя и сказал своим дивным голосом: – Можешь ли и хочешь ли, сын мой, идти в вечной верности с братьями Милосердия, в единении вечном с их трудом и путями? – Если я достоин этого счастья, – хочу, – отвечал Генри. – Можешь ли и хочешь ли творить труд дня не иначе как в героическом напряжении? – Жить иначе я уже не могу. Жить без труда и борьбы за свет и истину для меня больше невозможно. – Иди же в храм творчества отцов твоих. Учителей, там оставь всё условное – и Жизнь возвратит тебе твои таланты, которые ты забыл в веках. Повторяй за мной, сын мой, те немногие формулы, что отныне станут тебе основанием дня. Я иду всей верностью моею за верностью Учителя моего. Иду в беспрекословном и радостном повиновении, так, как видит и ведёт меня мой Учитель. Иду, разнося песнь торжествующей любви. Иду, любя и радуясь, утверждая силу победы моей радостью. Иду, забыв навек об унынии и отрицании. Иду, неся бесстрашие и мир всему встречному. Иду, в чести и бескорыстии, мой день труда, и то не мои личные качества, но аспекты живой Вечности, во мне живущей. Ананда поднял Генри, взял обе руки в свои и положил их на чашу. Блаженство, мир, гармония, неизреченный покой охватили Генри, точно сама божественная сила коснулась его. Радость хлынула волной из всего его очищенного существа, пламя вспыхнуло, точно взлетело из чаши на голову Ананды, где сложилось в звезду из пяти лучей, упало каскадом, как плащом накрыло Ананду и Генри, почти ослепив его. Когда Генри пришёл в себя, он увидел, что жертвенник закрыт, сам он всё ещё стоит возле, а Ананда в своём обычном платье держит руку на его плече. – Мужайся, сын мой, помни эту минуту, но не суди по ней, что именно так совершаются все посвящения. Шире раскрой глаза духа и поймёшь: сколько людей – столько путей. Путь посвящения всюду. И на поле сражения. И у постели больного. И в лаборатории, и в поле. Его нет только там, где нет труда. И всюду, где трудятся радостно, – всюду лежит путь к посвящению. Где звенит чистый смех, его тоже находят. Но где живут страх и уныние, – там к нему не подойдут. Встречай радостно все испытания, ибо знаешь, что всё, с чем ты сталкиваешься в жизни, – всё пути отцов твоих, Учителей, к Вечному во встречных твоих. Обняв трепещущего и счастливого Генри, Ананда повёл его снова в музыкальный зал, где Алиса садилась за рояль. Как нельзя больше ответило сердцу Генри общее молчание под мощные и торжественные звуки рояля. – Ананда, спой нам что-нибудь, – попросил Николай. – Петь я буду потом. Сегодня Алиса будет аккомпанировать моей виолончели, и эта наша музыка – только для Генри. А ты. Генри, вспомни зал в Константинополе, темноволосую прекрасную музыкантшу и... себя. И всё, что вынесешь из нашей музыки сейчас, вернее, из нашей звучащей любви к тебе, – пусть это будет только твоей тайной. И полились звуки человеческого голоса виолончели Ананды. Не только Генри и леди Цецилия были захвачены ими, вся группа людей, точно скованная, боялась шелохнуться. По-разному играл Ананда с обеими пианистками. Генри думал, что вот Анну Ананда постоянно вводил в какое-то гармоническое русло, из которого она каждую минуту могла уйти. Он как бы направлял её мятежный дух, помогая ей выйти из борьбы со своими страстями. Он нёс ей мир и успокоение, а она всё рвалась в новую и новую фазу борьбы, жалуясь на свои страдания и скорби. В ней жил протест, незаметный в труде дня, но вырывавшийся огнем в музыке. Там играл Ананда-примиритель. Здесь же творилось славословие Жизни, звенела радость душ, принимающих любой свой момент таким, каков он есть сейчас. Здесь раскрывались все силы творчества сердец, равновесие которых не мешало подыматься духу на ту высоту, которая доступна человеческим силам. Генри понял разницу творивших там и тут людей. Он понял самого себя там и здесь, он завершил сегодня одну ступень жизни и начал другую. Вглядываясь в сияющее лицо Алисы, он думал о сказанном Анандой, что он рыцарски должен защищать её. Где и против кого и чего он должен её защищать, Генри не знал. Но что защищать её будет всюду, это он знал точно. Улыбаясь своей обычной ласковой улыбкой, в комнату вошел Флорентиец. Поговорив со всеми, он сказал, что сам проводит Ананду. Напомнил Наль, Николаю и Алисе, что завтра в двенадцать они поедут к графам R и, смеясь, порекомендовал дамам подумать о своих туалетах. Ибо наверняка граф не упустит случая посуетиться лишний раз и позовет кого-нибудь из своих приятелей. Оставшись вдвоём с Анандой, Флорентиец долго ещё говорил с ним и, между прочим, упомянул, что послезавтра из Парижа и Вены приедут два его друга... Утро следующего дня было отмечено большой суетой, что едва не довело Лизу до ссоры с любимой матерью. Всегда спокойная и ненадоедливая, графиня R в это утро была неузнаваема. Услышав, что у лорда Бенедикта обе дочери красавицы, графиня трепетала, как бы её Лиза не оказалась в дурнушках. Два раза она заставила её менять туалет и все не была довольна. Наконец графиня пожелала, чтобы Лиза надела ещё одно платье – последнюю парижскую модель. – Мама, да поймите же, не тряпки будут видеть глаза этих людей. Они так смотрят, точно в сердце заглядывают. – Это ведь одна из твоих фантазий, Лизок. Ты им играй на скрипке, но одеть тебя предоставь мне. Кончилось тем, что Лиза заупрямилась, надела простое белое платье и нитку жемчуга на шею, чем привела в отчаяние мать, нашедшую её прямо-таки провинциалкой. Но Лиза осталась глуха ко всем убеждениям. Не будучи в силах выносить скучнейшую суету, с которой одевалась сегодня сама графиня, точно замуж выходила она, Лиза ушла к себе, подумала о дивном белом Будде в своём новом доме, о Флорентийце, сказавшем ей об её таланте к музыке и, нежно вынув свою скрипку из футляра, воспела на ней свой день сегодня, и свою любовь, и своё счастье... Стук в дверь оторвал её от грёз, гости уже входили в гостиную, её звал Джемс. Лиза удивила графиню, когда вышла к гостям с преображенным музыкой лицом, в полноте любви и счастья. С первых же слов лорда Бенедикта, ласково здоровавшегося с её дочерью, у графини отлегло от сердца. Лиза, стоявшая перед высоким гостем, вовсе не была провинциалкой. Одухотворённость и благородство пронизывали её всю. Вечная забота отца, под влиянием тётки боровшегося с оригинальностью художественной натуры дочери, заразила до некоторой степени и мать, которой хотелось самой протоптать Лизе дорожку в жизнь по собственному разумению. Сейчас графиня удивлённо наблюдала дочь, такую светскую, самостоятельную и... такую смиренную и глубоко почтительную рядом с лордом Бенедиктом. Какая-то новая, ещё неизведанная горечь наполнила сердце бедной матери. За всю жизнь она не видела своей девочки столь обожающей кого-то; она читала сейчас это обожание в каждом взгляде и слове, с которым Лиза обращалась к лорду Бенедикту. – Как вы себя сегодня чувствуете, графиня? – услышала она вопрос лорда и покраснела, как институтка, которую поймали на тайной мысли. – Из-за вечной мигрени я очень рассеянна, лорд Бенедикт. Благодарю вас, сегодня мне гораздо лучше. Очаровательные фрукты и цветы, что вы мне прислали, волшебным образом подействовали на меня. – Я думаю, что вид вашей дочери, её присутствие, такой счастливой, подле вас не только должно придавать вам здоровья во сто крат больше, чем мои цветы, но и пробуждать в вас новую энергию и желание жить. Внуки, её дети... – Дети Лизы, – рассмеялась графиня, перебивая Флорентийца, – я даже и не думала ещё об этой стороне жизни. Лиза ещё такое дитя, что думать о её будущем ребёнке было бы так же смешно, как о ребёнке вашей Наль. Наль прелестна, слов нет. Но ведь ей не более пятнадцати лет. Личико совсем детское. Лизе хотя и семнадцать, но всё же о детях нечего и думать. Впрочем, – прибавила грузная графиня, – Лиза вся в меня. А у меня очень долго не было детей. Надеюсь, её жизнь не осложнится сразу пелёнками и прочей прелестью детской. – Очень жаль, что Лиза своим появлением на свет надолго оставила в памяти матери самые неэстетические воспоминания. Глядя на неё сейчас, я готов был бы держать пари, что Лиза была спокойным и мирным, никогда не плакавшим ребёнком, не доставлявшим своим многочисленным нянькам никаких хлопот. По всей вероятности, и ей жизнь пошлет спокойных детей. А разве вы сами теперь были бы довольны одинокой жизнью в Гурзуфе? – пытливо поглядел на графиню лорд Бенедикт, точно проникая в самые её затаённые мысли. Графиня покраснела под этим взглядом, чем-то возмутилась и несколько раздражённо ответила: – Я не собираюсь проводить одинокой зимы в Гурзуфе. Я уже их много там провела благодаря своему слабому здоровью. Дети собираются совершить свадебное путешествие в Америку. Джемс поведёт туда новый пароход. Не могу же я отпустить дочь одну. – Насколько я знаю, – рассмеялся лорд Бенедикт, – по всем законам всех государств, выдавая дочерей замуж, родители теряют над ними все свои юридические права. Все права переходят к мужьям, и дочери перестают быть одни, так как получают владыку в лице мужа. Разве вас сопровождала маменька в вашем свадебном путешествии по Испании? Графиня поразилась. Когда же и кто мог сказать ему о её свадебном путешествии? Ах эта Лиза! Когда она успела разболтать? И в её памяти замелькали картины давно минувшего счастья. Как любил её граф, как буквально носил на руках, подчиняясь всем её капризам, как она властвовала над ним, ревновала без причин и лишала его самых невинных удовольствий, как вообще держала его в ежовых рукавицах, пока граф не устал от частых мнимых её болезней. А дальше родилась Лиза, болезни стали настоящими, и граф перенёс всю свою любовь на ребёнка. А потом клином между ними вонзилась сестра, пришли страдания, новое понимание жизни, какая-то мудрость, а теперь вдруг сразу внуки и... старость. Графиня всё думала, забыв обо всех. А между тем входили новые люди, с которыми она машинально здоровалась, привычно улыбаясь, что-то отвечала. Но внутри у неё шёл другой ритм, там настойчиво работала какая-то буровая машина, раскапывая всё глубже слежавшиеся пласты воспоминаний. Графиня точно раздвоилась. Одна рылась в прошлом, отыскивая всё новые подвалы в памяти, другая впервые четко поняла, что центр жизни в их семье больше не она. Лиза царила здесь. Лиза привлекала к себе. Лиза вела разговор. Лиза была камертоном жизни, и нота его была вовсе не та, которую старалась всю жизнь ей внушить мать. Графиня сидела всё на том же месте, вела какой-то тонный разговор с важными, тонко пахнувшими духами лордами, подкинутыми ей мужем. А сам он то и дело возвращался к Лизе и Джемсу, не отходившим от лорда Бенедикта, весело перекидывался с ними словами и улыбками, целовал тонкую ручку Лизы и говорил: – До чего же я счастлив, лорд Бенедикт, что вы одобряете мою дочурку. Для меня и моего отца это было единственное солнце, помогавшее нам жить честными людьми. Я готов обожать вас до конца моих дней за ласку к Лизе и Джемсу, которого сердце моё усыновило. – Милый граф, поистине могу сказать вам: за ваши сегодняшние чувства и слова вы будете самым счастливым дедушкой, какого видел весь ваш род. – Ну если так, лорд Бенедикт, ловлю вас на слове, не откажите же позавтракать с нами и выпить радостный тост. Кстати, вот нас зовут. Лорд Бенедикт подал Лизе руку, граф подошёл к Наль, Джемс к Алисе, графиня оперлась на, руку одного из очень высоких лордов, окончательно разочарованная и чувствующая себя заброшенной и ненужной и всё так же приветливо разговаривающая со своим соседом. Если бы школа выдержки её двух кавалеров не ставила ей рамки, графиня, вероятно, не выдержала бы своего внутреннего разлада и убежала плакать. Напрягая волю, сидела она образцом вежливости, но сознавала, что довольно капли – и чаша её переполнится. – Графиня, во Флоренции есть обычай, – услышала она голос лорда Бенедикта, – при обручении жениха и невесты, когда они обмениваются самыми дорогими для них сокровищами, мать невесты обменивается стаканом вина с будущим посаженным отцом молодой. Меня просили взять на себя эту высокую честь. Но откажите мне в просьбе выполнить этот обряд моей родины. Примите от меня этот небольшой стакан в подарок и подарите мне свой, выпив моё вино, я же выпью ваше. Подойдя к графине, лорд Бенедикт глубоко заглянул ей в глаза и подал стакан. Задержав на миг её руку в своей, он пожал её. Какая-то волна радости и успокоения проникла в сердце бедной женщины. А когда она пригубила вино лорда Бенедикта, – ей стало легко, силы её удвоились и вся горечь прошла. – Мужайтесь, друг. Ведь вы долго и давно искали встречи с мудрецом. Мужайтесь теперь, не будьте эгоистичны, забудьте о себе и думайте только обо всех тех. кому вы недодали любви, – о дочери и муже. И вы можете встретить мудреца, – шепнул он ей, чокаясь ещё раз. – Какая замечательная вещь, – воскликнул сосед графини. Перед нею стоял стакан как будто зелёного стекла, на нём было вырезано или вдавлено несколько белых лилий с жёлтыми тычинками. Прелесть тончайшей работы, кое-где сверкавшие бриллианты заинтересовали всех, и стакан переходил из рук в руки. Когда очередь дошла до графа, он развёл руками и сказал, обращаясь к лорду Бенедикту: – Надо быть волшебником, чтобы иметь возможность подарить подобную вещь. Ведь это не стекло. Это тончайше вырезанный изумруд. Только старая Флоренция могла обладать такими сокровищами и такими мастерами. Нам с женой остаётся только отдать вам наши благодарные сердца, так как никакими осязаемыми сокровищами мы не могли бы сравниться с вами. Он встал и низко поклонился Флорентийцу. Через некоторое время, когда подали шампанское, граф снова встал и объявил, что сегодня совершается обручение его дочери и лорда Джемса Ретедли, барона Оберсвоуда. Для графини это было сюрпризом. Ей никто не счёл нужным это сказать. В её прежнем состоянии духа такой удар был бы просто непереносим, но сейчас она приняла это известие просто и даже радостно, как самую естественную вещь. Графиня не знала, что объявленное сейчас её мужем обручение было не меньшим сюрпризом и для Лизы, и для Джемса. А когда лорд Бенедикт подошёл к Лизе поздравить её, он надел ей на палец чудесный перстень с изумрудом, сказав, что она может передать его только тому, кого больше всех на свете любит, и что, по обычаю его страны, жених и невеста обмениваются самыми дорогими сокровищами. Он смутил этим не только Лизу, но и капитана, не подготовившегося к этому случаю. – Что же, друг Джемс, вы так смущены? Ведь в вашем кармане лежит тот медальон, что вам дал для вашей будущей жены Ананда. Почему же это сокровище не отдать Лизе сейчас? – Я получил его, чтобы вручить после свадьбы. – Я беру на себя эту подробность, – улыбнулся Флорентиец. – Трудно сказать, когда совершается истинный брак. Лиза поднесла к губам только что подаренный ей перстень и, глядя на Флорентийца, сказала: – Скрипку свою я посвятила Будде. Жизнь свою я посвящаю вам, лорд Бенедикт, а все труды, любовь, душу, мысли и сердце я сливаю с Джемсом, чтобы вместе с ним идти за вами. Она надела жениху кольцо, он подал ей медальон Ананды, увидев который Лиза невольно вскрикнула от восхищения. Завтрак подошёл к концу. Ещё раз сказав графу и графине несколько слов, лорд Бенедикт и его семья условились о встрече в доме лорда Бенедикта в ближайшие дни и отправились домой, где их радостно встретили остальные домочадцы.

star: ГЛАВА XV. ДЖЕННИ И ЕЕ ЖЕНИХ. СВАДЬБА ДЖЕННИ Уже несколько недель у Дженни голова шла кругом от массы противоречивых чувств и мыслей, которыми она жила, а также новых людей, с кем ей пришлось познакомиться. Сказать, что она, подобно матери, поверила в победу над лордом Бенедиктом, Дженни никак не могла. Вспоминая письма, полученные ею от Флорентийца, и думая, что ведь он был другом её отца, что он также друг и опекун Алисы, Дженни чувствовала, как сжимается её сердце, и сожалела о своих неразумных поступках. Она тосковала. Но попадая в поток злобных эманаций своей матери, она уже не могла заглушить зависти и унижения, которые грызли её при воспоминаниях об Алисе и Наль, о Николае и Тендле. Новые друзья матери, присланные из Константинополя её давним поклонником, показались Дженни очень приятными и воспитанными. Они сразу сделались бурными поклонниками её красоты и соперничали друг с другом в ухаживании за нею. Они так окружили её заботами, так баловали её, удовлетворяя её капризы и делая богатые подношения; так заботились о её туалетах и возили в самые модные и шумные места, что у Дженни положительно не хватало времени толком в чём-либо разобраться. К вечеру она так уставала от развлечений, что валилась с ног и засыпала, едва успев донести голову до подушки. Как-то само собой, точно помимо воли и разумения Дженни, она стала считаться невестой одного из этих молодых людей. Второй же, и прежде нередко интересовавшийся Алисой, теперь всё настойчивее спрашивал Дженни о сестре. Почему ни в одном из самых модных и шикарных мест не видно Алисы? Почему Дженни не вызовет сестру к себе на свидание? Разве Дженни не любит Алису? Привыкнув царить среди своих адъютантов, Дженни не имела ни малейшего желания впускать Алису в маленький, влюблённый, как она полагала, в неё до безумия кружок. И вместе с тем не знала, что и как отвечать, всячески стараясь, чтобы поклонники вообще не увидели Алису. В этой суете Дженни пыталась забыть о судебной конторе, решив, что это ещё не скоро будет. И вдруг, как снег на голову, ей и матери вручили повестки с вызовом в это отвратительное заведение через два дня. Сияющая пасторша, помахивая своей повесткой, вошла к Дженни, едва та проснулась, и своей обычной итальянской скороговоркой затрещала: – Сейчас я получила письмо. Ещё два друга из Константинополя приехали. Сегодня вечером они будут у нас. Пожалуйста, постарайся быть прелестной. Это очень и очень богатые люди и, как говорит твой жених, чрезвычайно влиятельные. Им ничто и никто не страшен. Теперь-то попляшет у нас лорд Бенедикт! Вот тебе твоя повестка. Послезавтра слушание дела о завещании. Развенчаем подложную Цецилию. Ври в своём завещании, что хочешь, а сходство фамильное подавай. Это единственное неопровержимое доказательство. А пастора-то нет, с кем же сверять сходство, – хохотала пасторша. – Не понимаю, мама, почему вы так носитесь с этим сходством? Ведь если на нём основываться, то меня и Алису никак сестрами признать невозможно, – ответила Дженни, не желая вдаваться в вопрос по существу и ища возможности обдумать, как себя держать, что предпринять, с кем посоветоваться. – Сходство вовсе не одна я выдумала, милая моя. А наши друзья тоже уверяют, что фамильное сходство очень важный аргумент. Кстати, ты ведь понимаешь, что друг твоего будущего мужа рассчитывает жениться на Алисе. Мы с ним это уже обдумали. Так как лорд-великан не отпускает девчонку ни на шаг, а молодому человеку, естественно, хочется поскорее увидеть свою невесту, то я решила поехать с ним сегодня сама и передать Алисе письмо. Быть может, нам же и удастся привезти её домой. – Мама, неужели вы забыли, как мы с вами к полу приклеиваемся, стоит лорду Бенедикту только посмотреть? Оставьте лучше свои затеи до судебного разбирательства. Ваши друзья не знают силы лорда Бенедикта. Что-то исказило лицо пасторши, которая начала было поносить лорда Бенедикта. С лёгким стоном она опустилась на стул. – Опять боль в позвоночнике, Дженни, – плаксивым тоном пожаловалась пасторша. – Уже раз я пролежала два дня со своей спиной. Кажется, у меня рецидив. – Потому что вы всё злитесь и поднимаете в доме суматоху, от которой у меня голова кружится. Пожалуйста, ложитесь. Сами говорите, что вечером приедут ваши друзья. Благодарю покорно, провести вечер одной в компании четырёх чужих мужчин, – раздражилась Дженни. – Какие же чужие, Дженни? Ведь один из них скоро будет тебе мужем, другой зятем, а остальные – их ближайшие друзья, даже родственники. – Родственники или нет – это вам неизвестно. А что ещё никто мне мужем не стал, станет ли кто-то зятем – тоже неизвестно, – с ненавистью произнесла Дженни. – Что только с тобою делается, Дженни? Я тебя совсем не узнаю и перестаю понимать. Если вести себя с человеком так, как ты ведёшь себя, столько от него принимать, вплоть до самых интимных забот, то уж непременно выходить за него замуж решила. – Оставьте, пожалуйста, – резко закричала Дженни. – Вы так опутали меня своими друзьями, что я теперь ни в чём не могу разобраться. Дайте мне покой, или я заболею, как и вы, и никто из нас в эту чудесную контору не поедет. Пасторша хотела что-то сказать, но боль согнула её и из глаз полились слёзы. Она тихо ответила Дженни: – Только один кумир был у меня – ты, Дженни. И только одного я ненавидела – отца твоего. Вот он ушёл. Я мечтала, что мой кумир и я будем счастливы. Сейчас я боюсь, что ты всё наше счастье разобьешь. – Я ли его разобью или вы его не умеете слепить, я не знаю. Но повторяю вам, что вы можете свести меня с ума. Дайте мне побыть одной и подумать. Не раз бывало горько у пасторши на сердце за последнее время. Все усилия доставить дочери максимум удовольствий и обеспечить её жизнь не встречали не только ласкового слова, но часто вызывали грубое порицание и холодность. Ей казалось теперь, что муж защищал её при жизни от раздражительности Дженни. Пастор не разрешал дочери повышать голос в общении с матерью. Строгость его, непреклонную в этом пункте, Дженни так хорошо знала, что никогда и не пробовала нарушить вето. И теперь пасторша не могла понять перемены в Дженни, как раньше не разгадала причины её выдержанности, приписывая дочерней любви страх перед волей отца. И в сердце пасторши вырастала острая ненависть к Алисе и тяжёлая злоба к ушедшему пастору. Оставшись одна, Дженни несколько раз перечитала судебную повестку. Маленький клочок бумаги с холодными официальными словами превращался для Дженни в целый ряд живых, неприятных фигур семьи лорда Бенедикта и его самого. Но ярче всех вставала одна, так поразившая её на похоронах отца фигура сестры-золушки, сестры-дурнушки, превратившейся неизвестно какими чарами в принцессу Алису. Окруженная суетой и людьми с утра до ночи, Дженни чувствовала себя одинокой. И в эту минуту, серьёзность которой она хорошо сознавала, ей не с кем было посоветоваться. О, что бы теперь дала Дженни, чтобы держать в руке зелёный конверт лорда Бенедикта. Как могло случиться, что три раза он её звал, говорил, что ещё не поздно всё поправить, – и три раза Дженни рвала письмо. Ей пришла в голову мысль поскорее одеться и помчаться к лорду Бенедикту, сказать ему, что она снимает своё заявление, что верит его высокой чести, что молит его помочь ей вырваться из сетей заблуждений. Дженни уже хотела встать и привести свой план в исполнение. Но вошла горничная, передала букет цветов от жениха и письмо с извещением, что через час он за нею заедет, чтобы отправиться к портнихе примерять подвенечное платье. Какой-то ужас вдруг охватил Дженни. Она написала жениху коротенькую записку, прося извинить её сегодня, она и мать, обе внезапно заболели и не могут никого принять. Дженни отправила письмо, ощущая себя запертой в клетке и лишённой свободы жить и действовать, как хочется. Человека, которого ей предстояло назвать своим мужем, она не знала. За несколько последних дней она только сделала открытие, что он её стесняет, что незаметно для себя она стала подчиняться ему. Самовластная Дженни уже не могла спорить, когда ей предлагалась какая-то программа действий, глаза жениха, вроде и ласковые, смотрели на неё пристально, требовательно. И не одно это тревожило Дженни. Прикосновение жениха было ей неприятно, словно при этом чья-то чужая воля вливалась в неё. Дженни внутренне бунтовала, но внешне оставалась спокойной, не имея сил возражать. Хотя стоило ей остаться одной, его власть над ней сразу же теряла силу и Дженни становилась сама собой. Оставшись одна, Дженни надела свой старый халат, отбросив роскошный, подаренный ей женихом, и в первый раз за долгий промежуток времени стала думать об отце. Ей казалось, что тень его шепчет ей ласковые слова, что он одобряет её решение пойти к лорду Бенедикту и что надо спешить. Слёзы застлали глаза Дженни, она решительно поднялась, чтобы ехать к лорду Бенедикту. Не успела девушка встать с места, как в дверь сильно постучали, и голос её жениха властно потребовал, чтобы Дженни вышла. Защищенная запертой дверью, возмущённая неделикатностью молодого человека, Дженни вспылила и резко попросила оставить её в покое. – Как могу я оставить вас в покое, когда здесь умирает ваша мать? Перепуганная Дженни бросилась открывать дверь и тотчас же в ужасе отступила. Рядом с её женихом стоял высокий, незнакомый ей мужчина, смотревший на неё жёсткими чёрными глазами, пылавшими, точно угли. "Я тебя научу слушаться", – казалось, говорили эти страшные глаза. Ужас приковал Дженни к полу, и она лишь тогда двинулась с места, когда снова услышала голос жениха: – Я напугал вас, дорогая, простите, простите. Но я боялся, что вы не откроете мне сразу, а маме вашей действительно нездоровится. Это мой дядя. Он знает несколько восточных средств и может помочь вашей матери. Проводите нас к ней, я уверен, ей станет лучше. Ничего не соображая, кроме: "Слушайся, слушайся", которое ей говорили эти глаза, Дженни ввела мужчин в комнату пасторши. Леди Катарина лежала на диване; страданий она не испытывала, но разогнуться не могла. Представив пасторше своего дядю, только что приехавшего из Константинополя, чтобы немедленно же ей помочь, жених предложил Дженни, нежно пожав её ручку, одеться и поехать с ним на примерку. Свадьба их должна состояться завтра, как того требуют прибывшие. У Дженни не было сил протестовать. Её удивила леди Катарина, весело разговаривавшая с дядей жениха, показавшимся ей таким отвратительным. – Поезжайте, поезжайте, дети. Мне лучше уже от одного присутствия синьора Бонды. Ты пойми, Дженничка, это друг самого близкого мне на всём свете человека, моего друга детства и юности. Я сразу же воскресла, – трещала пасторша, лишь несколько распрямившаяся. Мистер Бонда значительно поглядел на племянника и сказал неприятным тонким тенорком, слишком высоким и писклявым для его упитанной фигуры: – Армандо, ты так испуган внезапной болезнью невесты и её матери, что даже забыл им меня представить по всем правилам нашей восточной вежливости. – Синьор Бонда улыбался. Быть может, на Востоке эта улыбка и могла считаться необычайно вежливой и ласковой, но у лондонской девушки дрожь отвращения прошла по спине. Когда мистер Бонда бесцеремонно взял обе её руки и поцеловал одну за другой, ей показалось, что это приблизилась к ней змея. Дженни внезапно побледнела, ей стало дурно, тошно, она хотела убежать в свою комнату, но чёрные глаза, острые, бегающие, словно шарили в её душе и мешали ей выполнить своё желание. – Скоро, скоро, милая моя, вы станете Дженни Седелани, а не Дженни Уодсворд, и я буду иметь право на более нежный привет своей племяннице. Пока же примите от меня маленький подарок. Это ожерелье голубого восточного жемчуга в оправе из агата. Пусть оно будет вам компасом в жизни. Ни днём, ни ночью не снимайте его. Ваш жених Армандо застегнёт его на вас, и ничья рука, кроме моей, не сможет его расстегнуть, – всё так же ласково улыбаясь, говорил синьор Бонда. Он ловко надел на шею Дженни, безмолвно перед ним стоявшей, свой роскошный подарок, а Армандо застегнул тайный замочек, так ловко скрытый среди жемчуга, агатов и бриллиантов, что отыскать его было невозможно. Когда ожерелье заиграло всеми цветами радуги на белоснежной шейке Дженни, необычайно выгодно оттеняя её бледность, рыжие волосы и тёмные глаза с тонкими тёмными бровями, пасторша в полном восторге закричала: – О Дженни, дитятко моё, ни одна красавица мира не может соперничать с тобой. Что за бриллианты, что за жемчуг! Алиса лопнет от зависти, увидев тебя в этом ожерелье. – Ничего, мамаша, – ответил синьор Бонда, отходя от Дженни к дивану леди Катарины. Он фамильярно похлопал старую даму по плечу, издал коротенький смешок и продолжал: – И для второй вашей дочери подарочек не хуже найдём. Только привозите её скорее домой. Армандо увлек свою бессловесную невесту в её комнату и здесь сказал ей властно, к чему она так не привыкла: – Одевайтесь поскорее, у нас мало времени. От портнихи мы проедем к дяде, который к тому времени уже возвратится домой. Там вы познакомитесь с его другом, приехавшим вместе с ним из Константинополя. Это дядя моего друга Анри Дордье – Мартин Дордье. Но он такой весельчак и острослов, что иначе как весёлый Дордье или Марто его никто не величает. Мы все зовём его месье Марто, так зовите его и вы, и не изображайте, пожалуйста, из себя Мадонну, если он допустит некоторую вольность в своих речах. Бывает, он и руки распускает, но этого я ему не позволю, можете быть спокойны. Ну, скорее же, Дженни, и, пожалуйста, без похоронного лица. – Армандо пожал руку невесте, закрыл дверь её комнаты и уже из-за двери прибавил: – Наденьте чёрный шёлковый костюм, ту шляпу с белым пером, что я принёс вам вчера, и никаких больше украшений, которыми вы так любите себя обвешивать. Мы будем завтракать среди изысканной публики, даю вам пятнадцать минут. Армандо вышел в зал, и лицо его сделалось расстроенным. Всё в нём выказывало крайнее волнение, и он с беспокойством смотрел на дверь в комнату пасторши, где слышались смех и весёлый разговор. Через несколько минут показался синьор Бонда. – Ну-с, мой названый племянничек, как же вы выполнили приказание магистра? – язвительно усмехаясь, спросил он своим писклявым голосом. – Легко передавать приказания, мой названый дядюшка. Надо было узнать сначала, кто этот старый осёл-адвокат, – и уж тогда посылать его подкупать. Это честный идиот, просто маньяк английской чести. Над ним я не властен, так как его чистота так смердит, что дышать трудно. А его молодой племянник, тот и вовсе для меня недоступен, ни за одну его страстишку я уцепиться не смог. Не сомневаюсь, что этот лорд Бенедикт инспирирован Анандой. Сегодня Анри узнал, что Ананда уже в Лондоне. Каким образом могло случиться, что магистр, посылая вас сюда, не знал, что Ананда уехал в Лондон? Ведь он всех нас уверил, что Ананда остаётся в Константинополе ещё на целый год. Теперь мы можем всё дело проиграть. Без да-Браццано с ним бороться нелегко. – Ну, ты ещё молод, чтобы порицать магистра. Делай, что говорят. Там увидим. – Как бы не так! Я вам не солдат, а вы мне не командир. Довольно и того, что вы навязали мне в жёны эту красотку, вечно понурую и хмурую, да ещё с вульгарнейшей мамашей. – Не будем ссориться, племянничек. Как только заполучим Алису, мигом освободим тебя от твоей мертвенно бледной жены. Так и быть, дурищу мамашу беру на себя. А вот тебе флакончик. Влей незаметно одну-две капли в вино Дженни, и на щёчках её зацветут розы, язычок развяжется и, пожалуй, будешь ещё ею доволен. Не задерживайтесь, приезжайте прямо ко мне в отель. Бонда вернулся к пасторше, а Армандо хотел пройти к Дженни, но не сделал и двух шагов по коридору, как настиг её у выхода. – Вот это я люблю. Прошло только четырнадцать минут, а вы уже не только одеты, но даже направляетесь к выходу. Все надежды Дженни ускользнуть незамеченной разлетелись в прах. Оставшись одна, она пыталась сорвать ожерелье, которое немедленно прозвала собачьим ошейником и возненавидела сразу же, хотя не могла не видеть, как оно к ней шло, подчёркивая её красоту. Она пыталась разорвать его обеими руками, но ожерелье, точно железное, не поддавалось. Дженни пришла в бешенство, в полном отчаянии оросилась в кресло и вдруг, как в самые горестные минуты в детстве, когда у неё что-либо не выходило, закричала: "Папа, папа, помоги мне!" Ей померещилось, что отец где-то близко, ей стало спокойнее, она сбросила халат и мигом оделась. Машинально оделась так, как приказал жених, а в голове её стучала только одна мысль: проскользнуть скорее, вырваться из дому к лорду Бенедикту. Дженни не могла ответить себе, почему она сочла, что там найдёт спасенье. Но мысль эта вела её вон из дома. На несколько мгновений опоздала Дженни. Если бы не порыв бешенства, отнявший у неё время, Дженни успела бы проскользнуть, и... кто знает, как сложилась бы её дальнейшая жизнь и судьбы целого кольца людей. Мгновение, одно кратчайшее мгновение упустила Дженни, – и неумолимая рука схватила свою жертву, чтобы уже не разжаться. Армандо понял, что едва не выпустил из рук главный козырь в затеянной игре. Не показав Дженни, что он разгадал её тайну, он затаил раздражение и поклялся отомстить будущей супруге за её сегодняшнюю выходку. Очень вежливо и галантно вёл себя Армандо всю дорогу, ничем не выдав своего недовольства ею. У портнихи Дженни тоже ждали сюрпризы. Во-первых, Армандо потребовал, чтобы платье – вопреки английской моде – было без шлейфа, объясняя, что они зарегистрируются только у нотариуса. Во-вторых, пристально поглядев на Дженни, он попросил не опоздать с платьем и прислать его в дом невесты завтра, не позднее четырёх часов, так как в шесть им надо быть у нотариуса. Для Дженни, ещё не назначавшей дня свадьбы, узнать, что помимо её воли ею посмели распорядиться, было таким издевательством, что она яростно схватила ворот платья и хотела его разорвать, но случайно коснулась ожерелья, и руки её невольно разжались. Глаза её встретились с глазами Армандо, в них она прочла такой сарказм и презрение, что в бессильной ярости излила весь гнев на прелестную сумку из перламутра и бирюзы, подаренную ей женихом. Будто бы нечаянно уронив её на пол, Дженни раздавила её, как бы ненароком споткнувшись. – Какая жалость, моя дорогая, – соболезнуя невесте и подымая обломки, проговорил Армандо. – Это была настоящая восточная вещь. Я не сомневаюсь, что среди свадебных подарков моего дяди будет нечто менее хрупкое, вроде вашего ожерелья. Он нежно коснулся ручки своей невесты и бросил в горящий камин обломки. – Ах, что вы наделали! – закричала портниха. – Ведь можно же починить эту чудесную вещь.

star: – Нет, мадам, этой неудачей завершается целый период в жизни мисс Уодсворд. Завтра в жизнь вступит новое существо, моя жена, синьора Седелани. Ну, а для моей жены найдутся более прочные вещи, чем перламутр. Бирюза эта – тоже восточный амулет любви. Раз он оказался слабым, мы найдём более действенный. Как вам нравится это ожерелье? – Оно поразительно. Оно необычайно идёт мисс Дженни. Но оно делает её какой-то демонической. Я никогда ещё не видела вашу невесту столь прекрасной. Но... я не хотела бы, чтобы моя дочь выглядела так накануне своей свадьбы. – Девушки странный народ, мадам. Они считают, что идя к венцу, нужно обязательно иметь трагический вид. – Быть может, и так, – вздыхая, сказала портниха. – А теперь, если требуется успеть к определённому сроку, попрошу вас покинуть примерочную и пройти в приёмную, я буду снимать туалет с мисс Дженни. Точно нехотя вышел Армандо Седелани из комнаты, бросив на ходу, что их ждут и надо торопиться. – Мисс Дженни, – наклоняясь к бледной и печальной девушке, прошептала портниха. – Что с вами? Приободритесь. Вы ведь в Англии, а не на Востоке. Если вам не нравится этот человек, что заставляет вас выходить за него? – Можете ли вы разрезать или разорвать это проклятое ожерелье? Если можете, – я спасена. – Что же тут мудрёного? Ведь не запаяно же оно. – Боюсь, что ещё хуже. Я пробовала его разорвать и ничего не могла сделать. Всё сильнее изумляясь, портниха взяла самые большие ножницы и подошла к Дженни. Как только она коснулась ими ожерелья и зажала между лезвиями тонкую, вроде платиновой, оправу, обе женщины, слегка вскрикнув, отскочили друг от друга. Портниха почувствовала толчок и ожог, а Дженни схватилась за сердце и упала в кресло, возле которого стояла. – Господи, в жизни ничего подобного не видела и не испытала, – в ужасе перекрестилась портниха. – Это не ожерелье, а цепь каторжника. – Скоро ли вы будете готовы, Дженни? Мы опоздаем из-за вашей медлительности, – стучал в дверь Армандо. – Да ведь женщина не солдат, синьор Седелани. Надо же одеться мисс Дженни, как подобает красавице, – возмутилась портниха. Крупные слёзы катились из глаз Дженни, и она едва могла одеться с помощью опытных рук портнихи. – Вы его не любите. Неужели у вас нет друзей, кто бы мог помочь вам? – Поздно! Теперь только я поняла, кто был истинным другом мне и о чём меня предупреждали. Едва Дженни успела привести себя в порядок, как в дверь снова постучали. Когда Дженни вышла в приёмную, она была так слаба и бледна, что портниха предложила ей стакан вина. – Это было бы как нельзя кстати, – сказал Армандо. Он сам взял из рук портнихи вино, прибавил в него немного воды и, как ей показалось, каких-то капель и подал Дженни. Как только девушка выпила вино, с ней произошло что-то странное. На щеках её заиграл румянец, губы стали пунцовыми, глаза засверкали, точно агаты с бриллиантами в её ожерелье. – Вы так прекрасны, мисс Дженни, что уверен, все головы будут поворачиваться в вашу сторону за завтраком. Но поедемте скорее, мы сильно опаздываем. Молчавшая до сих пор Дженни вдруг обрела дар речи и кокетливый смех, чем несказанно удивила портниху. В её настроении произошла разительная перемена. Она любовалась собой, проходя мимо зеркал, её занимало впечатление, которое она производила на соседей по столу, а те, кто окружал её за столом, казались ей очень милыми и любезными людьми. Синьор Бонда, произведший на неё такое отталкивающее впечатление, теперь стал очень внимательным и добрым. Он рассказывал ей о своих несметных богатствах, которые перейдут к её мужу и к ней, так как собственных детей у него нет. Только его острые глаза как бы продолжали говорить: "Будь послушна, будь послушна". Но сейчас Дженни было весело. Богатство, туалеты, драгоценности и "свет", о котором она так мечтала, – наконец-то всё это открывается перед ней. И назойливо говорившие о послушании глаза, так упорно смотревшие на неё, теперь казались ей маленькой подробностью, на которую не стоит обращать внимания. Окончив завтрак, синьор Бонда пригласил Дженни с женихом и обоих Дордье в свои комнаты, где был сервирован кофе по-восточному. Усадив Дженни на диван и подав ей чашку кофе, синьор Бонда завёл с нею разговор об Алисе. Ловко выспросив всё о лорде Бенедикте, он предложил Дженни написать сестре записку, известив её об опасной болезни матери и о своей печали: ведь завтра её свадьба, а сестра даже не знает, кто её будущий муж. Пусть Алиса приезжает с подателем письма, а завтра после бракосочетания вернётся домой. Дженни, весело смеясь, подшучивала над заочным женихом Алисы – Анри Дордье, который никак не ждет, какого невзрачного утёнка ему приготовили в жёны. Анри вздыхал и отвечал ей в тон, что близкое родство с нею вознаградит его за многое. Когда письмо было готово, синьор Бонда спрятал его в свой карман и сказал, что он сам поедет к Алисе и привезёт её. Расставшись с весёлой компанией, поглотившей огромное количество вина и тяжёлой жирной, остро приправленной пищи, Дженни и её жених возвратились в дом пасторши. Теперь Дженни казалось естественным, что жених обнимает её за талию и, близко склоняясь, заглядывает ей в глаза. Мысль о завтрашней свадьбе теперь её нисколько не беспокоила, и даже недоумение пасторши, почему же так спешат со свадьбой, если она больна и не может сопровождать дочь, показалось ей сейчас не стоящим внимания. – Мы зарегистрируемся у нотариуса, мамаша. А уж если вам кажется необходимым церковный обряд, мы можем отложить его до вашего выздоровления. Но дядя находит, что церковный обряд дело устаревшее и никому ненужное. Пасторша с сомнением покачала головой, но не решилась спорить с авторитетом синьора Бонды, присланным к ней самим да-Браццано. Воспоминания о юной любви вставали сейчас в её сердце, которое одного только Браццано, пожалуй, и помнило всю долгую жизнь. Время шло, с минуты на минуту ожидали Алису. Но её всё не было. Наконец, раздался стук молотка, но, увы, вместо Алисы появился раздосадованный и злой Бонда. – Почему вы мне не сказали, что это какая-то крепость, а не дом? – Крепость? Да это один из самых изысканно обставленных домов. Какие картины, какой фарфор... – Я не об обстановке говорю. Я говорю о целых баррикадах вокруг дома, через которые не проберёшься. Я даже письма передать не смог, не то что увидеть Алису, – рычал Бонда, накидываясь на Дженни. – Я же вам предлагала, что поеду сама и привезу сестру. Мы с мамой там бывали не раз и никаких баррикад не видели. Я ещё раз предлагаю вам поехать со мною за Алисой. – Оставайтесь дома и ложитесь пораньше спать, чтобы завтра быть пленительной, – силясь улыбнуться, ответил Бонда. – И не такие баррикады брали, а тут какой-то дурак Бенедикт. Вскоре гости простились и уехали, а мать с дочерью остались одни. – Ну, вот и дождались мы, драгоценный мой ангелочек, любимая моя Дженничка, великого дня твоей свадьбы. Как только гости ушли, Дженни опять принялась теребить своё ожерелье. – Дженни, дорогая, что это ты делаешь? – с ужасом закричала пасторша, мгновенно перейдя от размягченного тона к раздражительным интонациям, заметив, чем занимается её дочь перед зеркалом. – Чем кричать или говорить глупости о каких-то великих днях, вы бы лучше помогли мне снять этот собачий ошейник, – не менее раздражённо закричала Дженни. – Боже мой! Да что же это с тобой делается? Где ты берёшь такие выражения? Чем ты можешь быть недовольна? Ведь как в сказке: на ковре самолёте прилетел жених и, как из волшебного ящика, выпрыгнул дядюшка, чтобы озолотить тебя. А ты всё только фыркаешь. Право, когда жив был отец, характер у тебя был лучше. А сейчас я просто теряюсь, не зная, как с тобой ладить. – Ничего. Через пять минут заснёте, а ещё через пять – захрапите на весь дом, и не только свои заботы забудете, но и обо всех на свете помнить перестанете. А мил или отвратителен ваш храп, вас мало беспокоит. Об одном прошу: спите и храпите, сколько влезет. Но в мои дела не вмешивайтесь. Иначе я вас завтра же брошу. С этим ласковым и почтительным выступлением нежная дочь ушла к себе, чтобы провести здесь свою последнюю девичью ночь. Кое-как сбросив платье, Дженни снова надела свой старый халат, сшитый со вкусом любящей рукой Алисы. Ни на стуле, ни на кресле, ни на кушетке – нигде не находила она места. Словно гонимая кем-то, она бросалась из одного угла в другой и вышла наконец в зал. Полная тишина царила в доме. Точно всё умерло. Дженни поразила эта необычная тишина, которую всегда нарушал могучий храп пасторши. На миг она даже обеспокоилась, подумав, не слишком ли груба была с матерью. Но мысли о самой себе утопили сейчас же и этот благородный порыв. Тёмный зал, освещенный одной свечой, которую держала в руке Дженни, её не пугал. Наоборот, ей была приятна эта тьма, не раздражавшая её мучительно натянутых нервов. Дженни всё искала, чем бы ей заняться. Машинально глаза её упали на стол, и она заметила на нём золотой портсигар с монограммой жениха. Должно быть, он забыл его, куря папироску в ожидании невесты. Уверенная, что портсигар принадлежит её жениху, Дженни открыла его, достала папироску и закурила. Папироса была маленькая и очень тонкая. Приятный и особый какой-то аромат удивил Дженни, подумавшую, что и папиросы на Востоке не похожи на английские. Чем дольше курила Дженни, тем разительнее менялось её настроение, и наконец ей стало весело. Всё печалившее и раздражавшее ещё минуту назад стало казаться пустяками. В голове у неё зашумело, как после хорошего стакана вина, которое за последнее время Дженни приучилась пить. Она чувствовала приятное волнение в крови. Ей стало жарко. Она сбросила халат, встала и увидела своё смутное отражение в большом зеркале. Она зажгла канделябры и увидела себя в одной рубашке, с расширенными глазами, пылающими щеками и улыбающимся лицом. Дженни понравилась себе. Ей захотелось ещё света. Она зажгла все свечи, стоявшие на столах, но этого ей показалось мало. Она встала на высокий стул и специальной свечой на палке зажгла обе люстры. Теперь комната пылала, и в ней пылало всё существо Дженни. Она снова подошла к старинному зеркалу, распустила волосы и стала любоваться собой. Ожерелье в огнях сотни свечей переливалось всеми цветами радуги, и жемчуг, который был голубым, и это отлично знала Дженни, сейчас казался огненным. Дженни изгибалась во все стороны, фигура её отражалась в другом зеркале, пышные рыжие волосы казались огненным плащом и светились вокруг неё красным пламенем. Ей пришло в голову, что она, собственно, не знает себя и никогда не видела себя голой. Дженни, воспитанной в чистоте, которую разливал вокруг себя пастор, до сих пор не приходила мысль о своей наготе. Теперь же, в сияющем зале, с огнем, пылавшим в её крови, Дженни стала осторожно спускать сорочку с плеч. Обнажив безукоризненные руки и грудь, Дженни замерла от восторга. Она всё ниже спускала свой единственный покров. Вот открылся живот, бедра, вот сорочка упала к ее ногам. Дженни стояла, зачарованная собственной красотой. Она отбросила прочь кусок батиста и кружев, мешавших ей любоваться своими маленькими ножками. – Как я прекрасна! Подумать только, ведь я не знала, как я хороша, – тихо смеясь, говорила Дженни. – Разве не счастливец тот, кто будет обладать этими сокровищами... – продолжала она разговаривать сама с собой, влюбленно рассматривая прелестное своё тело. – Да разве это возможно, чтобы кому-то одному досталась такая красота? Многим, многим должно украсить жизнь это чудесное тело. Чего стоит рядом со мной Алиса? Или эта дурнушка Наль? Как будут они обе убиты в конторе! И сам лорд Бенедикт вряд ли устоит против подобных женских чар. О. вот теперь начнется настоящая жизнь: Мало-помалу, то придвигаясь к зеркалу, то отступая назад, Дженни начала выделывать какие-то па. Не понимая, что она делает, она стала танцевать такой бесстыжий танец, до какого не додумалась бы и опытная соблазнительница. Дженни стало так весело, что её громкий смех несколько раз долетал до ушей горько и тихо плакавшей матери. Много раз плакала в своей жизни пасторша. Но каждый раз это были слёзы бешенства. Теперь она плакала слезами стареющей женщины, отверженной матери и совершенно одинокого существа. Только теперь пасторша поняла, что муж, которого она ненавидела, был единственным, кто жалел её, единственным, кто относился к ней милосердно. Испытав, чем теперь платит ей Дженни за все её жертвы и любовь, пасторша плакала в полном отчаянии, понимая, что у неё в жизни нет ничего, за что она могла бы ухватиться. Страшные призраки полного одиночества и смерти впервые встали перед ней. Прожитая бестолково жизнь уже позади, и ничего, кроме тьмы, никакого призыва жизни, который создала бы её собственная любовь... Когда до тихо рыдавшей пасторши ещё раз донёсся раскатистый хохот Дженни, на неё напал суеверный ужас. Кое-как, с трудом передвигая ноги, с заплаканным лицом, согнувшись, растрёпанная, она направилась в зал, откуда всё ещё слышался довольный смех Дженни. Не в силах ничего сообразить, леди Катарина открыла дверь и, ослепленная ярким светом, в ужасе остановилась на пороге, парализованная бесстыдными движениями голой Дженни, её ужасным смехом и всем возбуждённым видом. Несчастная мать решила, что Дженни сошла с ума. Дженни же, не заметившая её, внезапно увидела в зеркале страшную фигуру, решила, что перед ней привидение, и завопила: "Ведьма, ведьма!" Перепуганная сверхъестественным явлением, забыв, что у неё есть мать, забыв всё, Дженни бросилась нагая из зала к себе в комнату, едва не сбив с трудом посторонившуюся пасторшу, и вскочила в постель. "Это ко мне явилась ведьма старости, чтобы я не зевала и не пропускала даром дней. Ну уж нет! Могла и не являться. Ни одного дня без наслаждений не проведу", – думала Дженни. постепенно успокаиваясь. Утомлённая долгим танцем, она стала засыпать, а между тем начинался новый день, когда мисс Дженни Уодсворд было суждено закончить своё существование и вступить в жизнь синьоре Седелани. Долго стояла так пасторша на одном месте. Ей казалось, что теперь свершилось самое страшное и непоправимое из всех несчастий её жизни. Дженни – сумасшедшая! Её гордость, её жизнь, её будущее – Дженни – безумная! Отчаяние высушило слёзы, отчаяние в один миг переставило в её сердце местами все ценности. Что стоят теперь все богатства мира, если её дитя не может ими пользоваться? Не имея сил потушить всё ещё пылавшие свечи, заботливо приготовленные ею для завтрашнего дня, пасторша прислушалась, боясь смеха безумной Дженни, и поплелась в свою комнату. Бездна её горя сейчас открылась ей вполне. Вот почему Дженни была так груба с ней всё последнее время. Дженни давно уже, значит, была ненормальна, а она, мать, не понимала своего дитяти. Что ей вся вселенная, что ей всё живое во всём мире, если её дорогая дочь, её плоть и кровь, не с нею, не может теперь понимать прелесть жизни. "О Браццано, Браццано! Ты соблазнил меня и бросил. Ты велел мне немедленно выйти за Эндрю замуж, скрыв от него свою беременность. Я послушалась, всё исполнила так ловко, а ты меня обманул. Обещал вернуться и не вернулся. Обещал помочь в самое трудное время, – где же твоя помощь?" В этих терзаниях провела пасторша остаток ночи и всё раннее утро, забыв сказать прислуге, чтобы убрали ещё чадившие свечи. Когда горничная вошла утром убирать зал, она была так поражена оплывшими свечами и закапанным полом, что немедленно отправилась к пасторше с докладом. К её большому удивлению, пасторша не обратила никакого внимания на её слова, только досадливо махнула рукой и велела позвать дворника, всё убрать и поставить новые свечи. Сама она, совершенно разбитая и духовно и телесно, лежала, как мёртвая, на своей кушетке, ожидая смертного приговора: звуков из комнаты Дженни. Но там всё было безмятежно спокойно. Часы шли, а из комнаты дочери всё так же не доносилось ни звука, и волнение пасторши достигло предела. Вот раздался стук в наружную дверь, это посыльный принёс Дженни обязательный подарок: утренний букет цветов от жениха, сегодня особенно роскошный, и два письма, одно Дженни, второе матери. Передав горничной цветы и письмо, пасторша послала её будить Дженни, а сама, не смея войти, спряталась за дверью, чтобы всё видеть и слышать. – Кто тут? – в ответ на стук раздался сонный голос Дженни. Узнав, что ей письмо и цветы, Дженни лениво поднялась с постели и впустила горничную. Взяв у неё букет, она бросила его на пол и сказала девушке: – Принесите скорее вина, в горле пересохло. Услыхав, чего требует дочь, пасторша опечалилась ещё больше. Всё подтверждало ненормальность Дженни. Вернувшись в свою комнату, пасторша села в кресло и стала читать письмо. Взглянув прежде всего на подпись, она увидела, что оно было от Бонды. Ещё вчера она была бы рада его получить. Но последняя ночь унесла всю её энергию и жизнерадостность. Она равнодушно держала письмо, не читая его, и всё прислушивалась, чем ещё одарит её жизнь. Той пасторши, бодрой, свежей женщины, которая несколько месяцев назад стояла в зале, представляя лорду Бенедикту своих дочерей и соперничая с ними в красоте, и в помине не было. Одна только ночь проложила мрачные и глубокие морщины на её лице, посеребрила волосы, сморщила кожу на шее. Не пасторша, а жалкая тень её, болезненно жёлтая, с распухшими красными глазами, сидела в кресле. – Мама, что с вами? Почему вы сидите неодетая? – вдруг услышала пасторша и увидела Дженни в роскошном халате своего жениха. Лицо её было очень бледно, глаза тусклы, вся она была вялая и заторможенная. Положительно, это была какая-то новая, незнакомая матери Дженни. Прежняя Дженни говорила повышенным тоном, в движениях её сквозили энергия и темперамент. У Дженни сегодняшней вид был утомлённый, ко всему она была равнодушна, медленно тянула слова, словно подтверждая ночные мысли пасторши о том, что всё великолепие мира уже не заинтересует её. Пасторша хотела узнать, помнит ли Дженни о том, что делала ночью, и знает ли она, что мать видела её у зеркала, но спросить боялась. – Я что-то плохо спала и видела дурные сны, – вяло цедила слова Дженни. – Кроме того, это ожерелье так неудобно, оно давит на меня своей тяжестью. Как глупо делать тайные замки. Должно быть, много глупостей проделывается на Востоке, если судить по моему жениху и его дядюшке. От кого письмо? – От синьора Бонды, но я ещё не успела его прочесть. – Ну, читайте. Я тоже ещё не успела прочесть своего. Надеюсь, что сегодня хоть до регистрации я не увижу ваших протеже. – Дженничка, деточка, неужели тебе не нравится твой жених? Ведь он такой красавец! И ведь ты ещё свободна, ты можешь отложить свадьбу, можешь и забрать своё слово назад. – Ха-ха-ха! Вот как вы теперь запели! То вздохнуть было невозможно без ваших наставлений по поводу того, как привлечь и не упустить Армандо, а теперь заговорили об освобождении. Поздно, мамаша. Когда дочке нацепили ошейник, – не стоит прельщать её свободой. Сами толкали в ловушку, а теперь желаете умыть ручки в чистой воде и соблюсти невинность. Эх вы! Хоть бы теперь проявили каплю любви к ребёнку, любви, которой хвастались и прикрывались всю жизнь. Все эти ужасные слова Дженни говорила вялым тоном, точно автоматически двигающая губами безжизненная кукла, и от того они казались пасторше ещё страшнее. Дженни тяжело встала с кушетки, перешла в зал, где и осталась, велев подать себе туда завтрак. Пасторша, вдвойне убитая и видом Дженни, и её словами, сидела, чутко прислушиваясь, что происходит в зале. Но там ничего особенного не происходило, кроме того, что Дженни велела настежь открыть окна. Пасторша стала читать письмо Бонды. "Милейшая и любезнейшая леди Катарина! Наш общий друг, князь даБраццано, напоминает Вам о клятве Вашей юности, данной Вами ему на веки вечные. Вы клялись на его драгоценном чёрном бриллианте быть ему верной и послушной во всём, покоряться всем его приказаниям. До смерти Вашего мужа он предоставлял Вам жить, как Вам хотелось. Теперь он требует: оставьте Вашу старшую дочь в покое, у неё будут руководители, которые дополнят её воспитание. Вы сами отлично знаете, кто отец этой Вашей дочери, и если не подчинитесь тем требованиям, что ставит Вам через меня да-Браццано, обе Ваши дочери узнают истину. Вторую Вашу дочь, единственное дитя пастора. Браццано требует в жёны для Анри Дордье. Не входя в обсуждение того, как могло случиться, что Вы выпустили младшую дочь из рук, Браццано дал нам задачу привезти её к нему в Константинополь. По задуманному нами плану из судебной конторы мы увезём её, если понадобится, силой, для чего у нас уже есть люди. Ваша же роль в этом деле должна заключаться в том, чтобы ожерелье, которое я передам Вам сегодня. Вы накинули ей на шею, когда будете её обнимать, до начала слушания дела. Остальное предоставьте нам. Помните только: одной рукой, на которую я Вам надену браслет Браццано, крепко обнимите девочку, а второй, как бы гладя головку, накиньте ожерелье. Я привезу Вам лекарство, чтобы Вы завтра были совсем здоровой. А сегодня оставайтесь дома, свадебная церемония будет скромной и короткой и всё обойдётся без Вас. Я и жених будем у Вас к четырём часам. С почтением Тибальдо Бонда". Ужас пасторши перешёл в какой-то духовный и физический паралич. Уныние, которое владело ею всё утро, страх, отчаяние и страшное разочарование в человеке, о котором она сохраняла какие-то иллюзии юности, разбили её совершенно. Это страшное письмо, которое вчера она старалась бы сжечь, сегодня оставляло её равнодушной. Не всё ли равно, как сейчас будут думать о ней? Ведь Дженни безумна, она даже не поймёт того, о чём говорится в письме. А у неё отнимают единственную ниточку к теплу жизни, Дженни, пусть даже безумную. Сколько прошло времени, пасторша не знала. Не знала она и того, что Дженни снова выкурила тоненькую папироску и совершенно ожила, точно переродилась. Пасторша поразилась, когда Дженни вошла к ней в ярко-зелёном платье, с румянцем на щеках, с блестящими глазами, мурлыкая какую-то песенку. Дженни не была музыкальна, песенка звучала фальшиво. Но не это поразило пасторшу, а выражение лица дочери, в ней снова было что-то от той вакханки, которую она видела ночью. Пасторша подобрала письмо и закрыла лицо рукой, точно боясь опять увидеть ночной танец дочери. – Да что с вами делается, мама? Вы всё ещё не одеты, не причёсаны. Ведь уже скоро три часа, а в четыре приедут гости. Надо, чтобы вы не внушили ужас родственнику Анри. Он весельчак, но думается, что даже он умрёт от тоски, застав вас в таком безобразном виде. – Я думаю, мне совсем не придется ни выйти к гостям, ни поехать на твоё бракосочетание. Я должна буду лечь в постель, я совсем больна и чувствую себя, как столетняя старуха. Ведь будет только нотариальная запись, по последней моде. Ну, а это не требует никаких светских приличий. Распишетесь вы оба, распишутся ваши свидетели – и вот вы муж и жена. По всей вероятности, твой муж и его родственники не пожелают вернуться к бедной больной матери. Ты уже будешь носить другое имя и в своём теперешнем настроении вряд ли захочешь вообще навещать меня. Живи, детка, как тебе хочется и нравится. До того необычен и тих был голос пасторши, что Дженни остановилась и слушала мать так, как слушают какую-то невероятную историю. Весь вид матери, мгновенно состарившейся, убитый, осунувшийся, поразил Дженни. – Вас, право, подменили, мама. Дайте-ка сюда письмо. В чём дело? Кто вам пишет? Дженни хотела взять письмо с колен матери, но та зажала его в руке и сунула в карман. – Письмо это касается только меня, Дженни. А уж давно ты мне дала понять, что я для тебя не существую. Мои горести, как и моя любовь, тяготят тебя не первый день. – Да что это за несносная манера, – топнула ногой Дженни, и всё её ожерелье заиграло огнем, точно гнев Дженни перелился в него. – И это называется днём свадьбы! Вы бы отходную мне ещё почитали. Ну и капризничайте, сколько влезет, обойдёмся и без вас. Подумать только. Состряпали собственными руками всю эту свадьбу, а теперь стараетесь спрятаться в кусты. – Дженни, ради Бога, помилосердствуй! – Да что вы мне суете теперь вашего Бога! О каком милосердии вы говорите? Вы, что ли, были милосердны? К кому? К отцу? К Алисе? Ко мне? Милосердия захотели! Жните, что сеяли. Круто повернувшись на каблуках, Дженни вышла из комнаты и отдала приказание накрыть стол к чаю, десерт и закуску, к которому обещал привезти жених. Через минуту Дженни забыла о матери и стала любоваться собой в зеркале. Она подошла к столу, взяла в руки золотой портсигар. При дневном свете инициалы из чёрных бриллиантов, которые понравились Дженни, ярко сверкали, и она разобрала буквы: Т. Б. Дженни усмехнулась: – А я-то думала, что выкурила папиросы жениха. Придется признаться самой, этот крокодил сразу заметит, что двух не хватает. Представив шарящие глаза Бонды, Дженни ощутила тошноту. Но размышлять дальше ей не пришлось, так как в переднюю уже входили мужчины, весело смеясь остротам Марто. Пока веселились в зале, пока рассматривали подвенечное платье, пасторша всё сидела одна, погрузившись в отчаяние. Почему-то она вспомнила, как была в гостях у лорда Бенедикта, как он подарил ей ожерелье из опалов и бриллиантов, такие же серьги и брошь. Особенно она полюбила эту брошь, часто ею любовалась и носила её. Она протянула руку к туалетному столику, взяла брошь, поднесла её ко лбу и прошептала: – Милосердия, милосердия, милосердия. Вы отняли у меня одну дочь, теперь он отнимает другую. В нём милосердия нет. Неужели же и вы не знаете пощады для грешницы? Я обманула мужа, я обманула дочерей. Я пусть погибну, только молю вас за моих дочерей. Неожиданно ей сделалось легче. Холодные камни точно вбирали жар её тела. Она стала дышать свободнее, смогла выпрямиться, поднялась и закрыла дверь на задвижку. И снова села в кресло, крепко прижимая к себе любимую брошь. Какая-то уверенность вливалась в неё. Мысль стала работать спокойнее, и она принялась думать, что же теперь делать и что можно немедленно предпринять. Не отдавая себе отчёт, почему она это делает, она зажгла свечу и сожгла письмо Бонды. Ей стало ещё спокойнее. Положив обе руки на брошь, леди Катарина стала думать, как ужасно она поступила когда-то, принеся страшную клятву Браццано, клятву, дававшую ему право на её жизнь и смерть. Она обратилась мыслью к лорду Бенедикту и стала упорно просить его спасти хоть Алису от этих ужасных людей. Не отдавать её тем, кому цену она поняла сейчас до конца. "Зачем, зачем я повторяла за ним какие-то бессмысленные слова, целовала какой-то чёрный камень", – всё возвращалась к дням своего далёкого прошлого леди Катарина. Теперь только, всеми брошенная, она начала понимать, кого и что она потеряла в пасторе. И в новом порыве отчаяния, прижимая брошь к своим губам, чтобы не дать вырваться рыданиям, она мысленно говорила лорду Бенедикту: – Вы были его другом. Не поверю, что вы злы или мстительны. Спасите, спасите дитя пастора! Алиса истинно его дочь. Пусть я понесу кару за свою неправедную жизнь, спасите только Алису.

star: Отчаявшись и не понимая толком, могут ли быть услышаны её мольбы, она опустилась на колени, прижалась лицом к ожерелью и всё продолжала молить лорда Бенедикта с жаром и верой; так она ещё ни разу в жизни не обращалась к Богу. В её истерзанном сердце, в её смятенном мозгу всё смешалось в какой-то бред. Она перестала понимать, где кончалась действительность и начиналась её фантазия. Ей вдруг почудился какой-то утешающий голос, ободряющий, милосердный: – Не в одно только это мгновение, но во все оставшиеся тебе дни вспоминай мужа и моли его о помощи. Храни чистыми камни, что даны тебе милосердной рукой. Не отчаивайся. Всё, что прибегает с мольбой к милосердию, найдёт в нём себе пощаду. Перестань плакать. Мужайся. Действуй так, как будто рядом с тобой стоит твой муж и знает обо всём, что с тобой происходит. Не прикасайся к вещам и лекарствам, что тебе дадут. Брось их в камин, и когда останешься одна, жди указаний, как поступить дальше. Так явно, казалось леди Катарине, она слышит шепот, что она приободрилась, выпрямила спину и начала приводить себя в порядок. В доме слышался раскатистый смех, несколько голосов говорили одновременно, по коридору и передней несколько раз пробегали. Долетали до неё слова о подвенечном платье, о том, что пора ехать, но о пасторше никто не вспоминал. Наконец кто-то подошёл к её двери и постучал. Убедившись, что дверь заперта, Бонда нетерпеливо закричал: – Мамаша, открывайте скорее, я передам вам, что обещал. Пасторша, ухо которой отлично различало нетрезвые интонации, поняла, что Бонда уже как следует выпил. Сидя в кресле, она ответила: – Подняться и открыть вам я не могу. Положите всё у моих дверей. Я остаюсь совершенно одна, никто ваших вещей не тронет. Как только боли отпустят, я попытаюсь выйти. За дверью раздался наглый хохот Бонды, и он саркастически сказал: – А разве вы не хотите поглядеть на красавицу-невесту и благословить её к венцу? – Вы мне четко объяснили, синьор Бонда, что нынче церковный брак не в моде. А для записи у нотариуса Дженни ни в каком благословении не нуждается. – Ну, ладно. Кладу на стул лекарство и свёрток. Когда развернёте, найдёте записку, как принимать лекарство и обращаться с вещами. Не забудьте моих наставлений. Да, кстати, Дженни сегодня не вернётся. Все вместе мы приедем завтра в контору, а вы поедете туда одна. Мне это удобнее по многим соображениям. Бонда присоединился к весёлой компании, и вскоре шумная квартира опустела. Леди Катарине казалось, что вместо сердца в груди у неё кусок льда. Всё её существо содрогалось от отчаяния одиночества и отверженности. Взлелеянная ею мечта: свадьба Дженни, свадьба, о блеске которой она мечтала годы, будет происходить в какой-то нотариальной конторе. И её девочка, как девка, проведёт ночь в гостинице. И эта страстно обожаемая девочка даже не подошла к двери сказать матери последнего девичьего прости. Сколько времени она просидела в оцепенении, пасторша сказать бы не могла. Постепенно мысли её стали возвращаться к завтрашнему дню, к завещанию пастора, к самому пастору и к другу его последних дней лорду Бенедикту. Она подумала, что, плача и моля этого лорда о помощи, заснула и ей только приснились слова милосердия. Она решила последовать совету, услышанному ею во сне. К собственному удивлению, она довольно легко встала и подошла к двери. Волна страха и нерешительности пробежала по ней, она прислушалась – всюду царила тишина. Леди Катарина отошла от двери, подожгла дрова в камине и только тогда открыла дверь. И когда она взяла каминными щипцами пакет, ей показалось, что всё её существо раздирается на части: в одно ухо кто-то шепчет: "Бросай скорее в камин", а в другое: "Не смей!" В спешке, боясь уронить зловещий пакет и ослушаться утешавшего её во сне голоса, она бросила в огонь свою ношу. Пламя не сразу охватило плотную бумагу, в которую было что-то завёрнуто. Леди Катарина бросила в камин и лекарства. Не прошло и нескольких минут, как пакет загорелся, зашипел, как фейерверк, и пламя стало переливаться всеми цветами радуги. Зрелище было так необычно и красиво, что пасторша не могла отвести глаз. Вдруг пламя охватило пакет, так долго сопротивлявшийся огню, в комнате раздался взрыв, потом второй, ещё сильнее, и из камина повалил дым. Насмерть перепуганная леди Катарина с криком бросилась вон из комнаты, решив, что начался пожар и рушится крыша. Не успела она выскочить в коридор, как послышался сильный стук в наружную дверь. Ничего не соображая, она бросилась к двери, распахнула её и... очутилась перед высоченным лордом Бенедиктом. – Скорее, скорее, – сказал он, накидывая ей на плечи плащ. – Садитесь в мою коляску. Захлопнув своей могучей рукой наружную дверь и повернув что-то в замке, лорд Бенедикт усадил пасторшу в коляску, сел рядом и крикнул кучеру: "Домой!" Всего два дня тому назад поносившая лорда Бенедикта и утопающая сейчас в необыкновенно мягком и тёплом плаще, который согревал её, дрожавшую с головы до ног, леди Катарина вдруг почувствовала себя так, как и должен чувствовать себя человек, вытащенный из горящего дома. Слёзы лились по её щекам, она не смела взглянуть на своего спасителя, ибо ей думалось, что она встретит знакомый пристальный и грозный взгляд. – Ободритесь, бедняжка леди Катарина. Именем и любовью вашего мужа я действую сейчас. Он всё простил вам за одно мгновение вашей любви к Алисе, за один полный, до конца пережитый миг самопожертвования. Пасторша, страшившаяся даже взглянуть на лорда Бенедикта, всё забыла, пораженная и очарованная интонацией прозвучавшего голоса. Сердце её, вконец истерзанное, ожидавшее строгого выговора и наставлений, раскрылось и вылило всё лучшее, что таилось в самой его глубине. – Милосердие Великой Матери Жизни не похоже на милосердие людей, леди Катарина, – продолжал всё тот же ласковый голос, доброта которого расплавляла горы зла и печали, что нагромоздила вокруг себя пасторша. – Вы проведёте эту ночь в моём доме, если пожелаете. Но если вы окажете мне честь быть моей гостьей, вам придется подчиниться некоторым условиям. Условия эти не будут тяжелы, но вы только тогда их примете, когда добровольно пожелаете им подчиниться. Если же вы принять их не пожелаете, сможете возвратиться в свой дом в любую минуту. – Сжальтесь, лорд Бенедикт, не отправляйте меня домой. У меня пет больше дома, я не смогла вымолить у Дженни ни слова сострадания в этот ужасный миг своей жизни. И те, кто туда может вернуться за мной, ничего кроме смерти принести не могут. Я согласна вытерпеть всё, я уже фактически умерла, я потеряла всё самое для меня драгоценное: мою Дженни и её любовь. Я не дорожу больше жизнью. Такими страшными кажутся мне теперь мои прошлые ошибки, что лично мне уже нет спасенья. Своё отношение к Алисе я воспринимаю сейчас как ряд ошибок, почти преступлений. И понять не в состоянии сейчас, каким образом сложилось это жестокое отношение к бедной девочке, такой труженице, меня любившей. Я не в силах проследить теперь, когда я оступилась и каким образом встала на такую ужасную дорогу. Приказывайте, лорд Бенедикт, мне не страшно ничего, кроме возвращения в свой дом и встречи с Бондой. Голос пасторши дрожал и прерывался. Видно было, что это существо, вкусившее бездну отчаяния, хватается за лорда Бенедикта, видя в нём единственный, чудом посланный ей якорь спасения. – Мы приехали, леди Катарина. Закутайтесь в плащ, нас никто пока не увидит. Кроме того, без плаща вам трудно будет дышать в атмосфере моего дома. Сейчас Алисы вы не увидите, а завтра ни одним словом не обмолвитесь ей о пережитом за эти дни. Я провожу вас в комнату, где вы будете в полной безопасности и куда к вам никто из ваших преследователей не сможет проникнуть. Лорд Бенедикт помог своей спутнице выйти из экипажа и через сад провёл её наверх. Здесь, в небольшой, прекрасной комнате горел огонь, было тепло, уютно, мирно. Флорентиец усадил леди Катарину в глубокое кресло у камина и приказал слуге позвать Дорию. Вошедшей через несколько минут девушке он сказал: – Дория, мой друг. Я привёз жену моего умершего друга, лорда Уодсворда. Она больна, а ты любила пастора. Во имя любви к совсем ещё недавно беседовавшему с тобою пастору проведи эту ночь с больной. Вот лекарство. Прикажи приготовить ванну и после ужина дашь второе лекарство. Уложив спать леди Катарину, останься при ней, пока я не подымусь сюда. Повторяю вам, леди Катарина, ничего не бойтесь. Как только примете лекарство, вам станет лучше и вы перестанете дрожать. Ни о чём не думайте, спите спокойно. Завтра я скажу, как вам действовать. Вы ведь сами чувствуете, что вам гораздо лучше и спина ваша больше не болит. – Дория, мой друг. Я привёз жену моего умершего друга, лорда Уодсворда. Она больна, а ты любила пастора. Во имя любви к совсем ещё недавно беседовавшему с тобою пастору проведи эту ночь с больной. Вот лекарство. Прикажи приготовить ванну и после ужина дашь второе лекарство. Уложив спать леди Катарину, останься при ней, пока я не подымусь сюда. Повторяю вам, леди Катарина, ничего не бойтесь. Как только примете лекарство, вам станет лучше и вы перестанете дрожать. Ни о чём не думайте, спите спокойно. Завтра я скажу, как вам действовать. Вы ведь сами чувствуете, что вам гораздо лучше и спина ваша больше не болит. Лорд Бенедикт спустился вниз, чем обрадовал соскучившуюся без него семью, и весело попросил его накормить. После ужина, собрав всех в своём кабинете, он напомнил о завтрашнем визите в судебную контору. Николай и Наль должны будут остаться дома. Шайка тёмных бандитов, преследовавших Левушку ещё в К., появилась в Константинополе, но там потеряла его след. Сейчас его ищут в Лондоне. Но о присутствии здесь Николая и Наль никто не догадывается. Им и не надо видеть беглецов. Но шайка многочисленна. Пустой дом тоже будет небезопасен, злодеи будут пытаться ворваться. Сегодня ночью приедут сэр Ут-Уоми и дядя Ананды. Кто-нибудь из них останется дома вместе со своими людьми. Они-то и охранят Наль и Николая. Ананда повезёт одного из важных и необходимых свидетелей в отдельной карете, а остальные поедут с лордом Бенедиктом и сэром Уоми. В конторе каждому будет указано его место, но Генри, Алиса и леди Цецилия не должны выпускать рук лорда и сэра Уоми и отходить от них ни на шаг. Простившись со всеми своими домочадцами, каждый из которых был взволнован на свой лад. Флорентиец вместе с Анандой поднялся наверх, к Дории и леди Катарине. Пасторша уже крепко спала, сверх обыкновения не наполняя комнату своим могучим храпом. Подойдя к постели, Ананда взял её руку. Флорентиец – вторую, положив на её лоб другую свою руку. Он тихо и внятно сказал: – Ужасную клятву, данную вами когда-то элодею не понимая её смысла, – я разрываю. По всему телу пасторши прошла судорога. Из её рта вырвался стон и вышла слюна, окрашенная кровью. Но глаз она не открыла, казалось, что она даже не проснулась. – Ваша измена светлым силам покрыта сегодня вашей мольбой к Милосердию и порывом самоотверженной любви, которую вы нашли в своём сердце. Любовь, которую дали вы вашей младшей дочери, преследуемой вами много лет, и мольба о её спасении принесла вам помощь и прощение Тех, кого умолил ваш муж спасти вас. Твёрдо стойте теперь на своём новом пути, его вы сумели вымолить. Забудьте всё, что когда-либо обещали Браццано или Бонде. Помните только, что надо спасти Алису, что спасти её вы хотите, что спасение её и ваше зависит от вашей верности при исполнении того, что будет говорить вам Ананда. Передав Дории распоряжение не покидать леди Катарину ни ночью, ни утром и найти среди своего гардероба какое-нибудь приличное платье и шляпу для пасторши, оба друга снова спустились вниз и стали ждать сэра Уоми и дядю Ананды в кабинете. Как только Дженни, надев подвенечное платье, украсив голову прелестным веночком из флёр-д-оранжа и приколов жениху и шаферам такие же букетики к петлицам, покинула дом, где родилась, её бурное настроение упало. Возбуждённая с утра ядовитой папиросой Бонды и выпившая за завтраком несколько бокалов вина, Дженни всё же была не так пьяна, как сопровождавшие её мужчины. Их языки развязались, они сыпали сальные шуточки и намёки, и девушка, никогда прежде не слыхавшая ни одного пошлого анекдота, стала испытывать нечто вроде страха. Она много бы дала, чтобы подле была теперь её мать. – Почему мама не села в мою карету? – спросила она у жениха. Хохоча и отпуская мало понятные Дженни каламбуры, ей ответил весёлый Марто. Кривляясь и подмигивая, он уверил Дженни, что Бонда везёт её мать в своей карете. Что им не скучно, а будет ещё веселее. Всю дорогу её жених, не стесняясь присутствием товарищей, обнимал и прижимал к себе Дженни, пытаясь поцеловать её в губы, и бедняжка изо всех сил отбивалась, что потешало всех присутствующих. – Тебе придется, вероятно, звать сегодня друзей на помощь, Армандо, – нагло хохотал Мартин Дордье. – Можешь на меня рассчитывать. Экипаж остановился, и чья-то рука раздражённо рванула к себе дверцу. У кареты стоял хмурый Бонда и зло смотрел на весёлую компанию своими шарящими глазами. – Что это вы все, с цепи сорвались, что ли, – шипя от злобы, крикнул он, просовывая голову внутрь кареты. – Ведь не банду же привёз я к знаменитому нотариусу. Обещал ведь вам весёленькую ночь в гостинице. А вы подождать не можете, ведёте себя, как пьяные матросы. Да и барышня, даром что из хорошей семьи и приличного общества, тоже хороша. Не умеете себя вести средь бела дня. Вам здесь не спальня. Вот проучит вас Браццано разок-другой плёткой, – мигом научитесь быть воспитанной. Живо вылезайте и примите вид культурных людей, а не разнузданных животных. Не дожидаясь, что скажут его опешившие приятели. Бонда повернулся спиной к карете, вошёл в калитку и немедленно ударил молотком во входную дверь. И тогда сидевшие в карете стали приходить в себя от изумления и бешенства. – Не обращайте внимания, милая моя жёнушка. Манера выражаться у этого джентльмена чрезвычайно оригинальна. Но человек он неплохой. Друг он верный, и вы будете не раз иметь возможность убедиться в истинности моих слов. Дженни, бешенство которой достигло своего апогея и глаза пылали, как угли, не могла выговорить ни слова. У неё вырвался только хриплый шёпот: – Идя венчаться с вами, я клянусь ему отомстить. Дженни была так страшна, лицо её, искажённое и перекошенное судорогой, так ужасно, что не только жених, но все мужчины сразу отрезвели. – Дженни, совладайте с собой, выкурите папироску. Нельзя же показаться людям в подвенечном платье с этаким лицом, – суя Дженни в губы дымившуюся папироску, снова сказал Армандо. – Неужели у вашей сестры такой же характер? – вырвалось у него. Дженни ответить не успела. К воротам уже бежал слуга, чтобы пропустить во двор карету. Это нотариус, полагая, что невесте трудно пройти через палисадник в своём пышном туалете, приказал открыть ворота. И Дженни овладела собой. Яд папиросы, приведший девушку в весёлое настроение, и яд оскорбления, ненависти и мести, бушевавший в её собственной крови, слились в такую упорную и злую волю, что Дженни вошла к нотариусу внешне совершенно спокойной. Она сумела скрыть даже от глаз Бонды испепелявший её огонь. Уроки лицемерия, преподанные ей пасторшей, помогли. Любезнейшим образом она улыбалась нотариусу и клеркам и разыграла роль счастливой невесты, одурачив даже Бонду. Старый пройдоха был удивлён поведением Дженни и не замедлил похвалить себя за тонкое искусство перевоспитывать людей. Он решил, что главным лекарством для Дженни оказался страх перед плёткой, и проницательно поздравил себя ещё раз с умением воспитывать девиц. Когда были соблюдены формальности и весь кодекс покупаемых за деньги приличий, с шампанским от лица нотариуса, Дженни с женихом, воспользовавшись тем, что Бонда задержался, расплачиваясь, уселись в его двухместный экипаж, предоставив ему ехать в общей карете. Жених, злившийся не меньше невесты на своего мнимого дядюшку, зная, что в отеле их уже ждут к свадебному обеду, где – стараниями Мартина – будет несколько его приятелей с дамами, и в каком бы настроении ни явился Бонда, он не осмелится сделать сцену, поддержал эту затею. Бешенство Дженни, её ненависть к Бонде и всё её поведение показали Армандо, что если он не найдёт в жене верности и преданности, то уж во всяком случае обретёт в ней верного союзника. В отеле они действительно застали большое общество, шумно их приветствовавшее. Дженни овладела собой окончательно, сразу взяла тон влюблённой жены, очаровательной кошечки и любезной хозяйки, конфузящейся новой, непривычной роли. Привлекая всеобщее внимание своей красотой, Дженни решила играть сегодня первую скрипку и не уступать ни в чём Бонде, но... прикинуться очень внимательной и покорной племянницей. Бонда спрятал временно своё раздражение, которое грызло его с момента отъезда из дома невесты, и тоже играл роль счастливейшего дядюшки, стараясь поддерживать великосветскую беседу с самым беспечным видом. Но на душе у него было неспокойно. Мысли его вертелись вокруг пасторши, которой он не надел браслета, нарушив приказ. Он говорил себе, что, кажется, свалял дурака, не привезя сюда пасторшу. Было бы спокойнее за завтрашний день. Но Бонда боялся, что невыдержанная женщина оскорбится тем, в какое общество он ввёл в первый же день её дочь, и поднимется скандал. Бонда обвёл взглядом стол, и зловещая улыбка искривила его губы. Общество было подходящим для пасторской дочки. Испитые, поблёкшие и подкрашенные лица. Много видел Бонда падших людей, но редко приходилось ему наблюдать лица такие беспокойные, с полным отсутствием намёка на счастье и удовлетворение. Они ели и пили жадно, стремясь изобразить людей из общества, общества аристократического. На самом же деле Бонда читал всё убожество их мыслей, жажду богатства и наслаждений. Он отлично понимал, что весельчак Марто собрал нынче кучку людей, которая ни перед чем не остановится, если труды будут хорошо оплачены. А денег у него пока много, ими снабдили его в достаточной степени для успеха дела, в котором был заинтересован сам магистр их ордена. И Бонда ещё раз самодовольно улыбнулся, чувствуя себя неким царьком. Обед шёл своим чередом, по мере возлияния Бахусу превращаясь в оргию. Одна Дженни старалась пить как можно меньше и удерживала в границах приличия своего мужа. Опьянённый новыми, открывшимися ему сегодня качествами Дженни, Армандо был ей пока послушен. В нём даже просыпалось какое-то уважение к ней, он хотел быть джентльменом. И пытавшийся было снова приняться за грязные каламбуры Мартин встречал такой мрачный и бешеный взгляд обоих новобрачных, что прикусил, наконец, язык, недоумевая, какая муха укусила Армандо. К концу обеда Бонда устал от бестолкового и глупого веселья своих гостей. Ему захотелось остаться одному и выпить вволю своего любимого вина, которое было слишком дорого, чтобы угощать им такую ватагу, да и любил Бонда пьянствовать в одиночку, на свободе обдумывая планы дел и делишек, ему поручавшихся. Сам не понимая почему, сегодня Бонда чувствовал себя особенно плохо. У него трещала голова, и непреклонная его воля не собиралась в нём в реальную силу, а мысли рассеивались. Нет-нет да и мелькнёт в его мозгу образ пасторши, как будто от больной, старой и закоснелой во зле и раздражении женщины можно ожидать что-то по-настоящему опасное. Удивляясь себе. Бонда мысленно пожимал плечами и гнал прочь навязчивый образ, считая, что подле него вьётся злоба пасторши за то одиночество, на которое он её обрек. Наконец, ему удалось отправить в танцевальный зал всех гостей и новобрачных, а самому пройти к себе. Тут он удобно уселся в кресло и поставил перед собой любимое вино. Бутылка исчезала за бутылкой, сигара за сигарой, и Бонда дошёл до высшей точки своего скотского наслаждения и стал дремать, всё ещё потягивая изредка рубиновую влагу. Поглотив ещё одну бутылку, он положил ноги на решётку камина и сладко заснул. Тот, кто увидел бы это лицо теперь, решил бы, что глаза обманывают его, что перед ним призрак в человеческом облике, что ходить по земле, дышать и действовать такая тварь не может. Бледно-зелёный лоб, фиолетовые щеки и распухший красный нос, черноватые губы, из которых текла слюна, заливая чудесную сорочку с бриллиантовыми запонками, скрюченные, узловатые, безобразные руки с толстыми жилами, как у столетних старцев, с огромными плоскими ногтями. Раздвинутые губы обнажали чёрные испорченные зубы и кривились в такую злобную усмешку, от которой содрогнулся бы и разбойник, приди он грабить спящего Бонду. Вдруг мирный сон злодея прервался. Он почувствовал ужасную боль в сердце, в позвоночнике, в горле, вскочил, резко вскрикнул и стал осматривать комнату. Весь хмель выбила внезапная боль. Но понять, где он, что с ним, почему он проснулся, он никак не мог. И тут его настигла вторая волна боли. Несчастный не мог даже крикнуть, он как-то дико замычал и согнулся, точно его сложили пополам. Он почти лишился чувств. Нескоро оправился Бонда от вторично ударившей его боли. Он вспомнил, как такими же необъяснимыми болями страдал в Константинополе Браццано, при котором он тогда играл роль доктора. Ужасная мысль мелькнула у него в голове, сковав его страхом. Холодный пот покрыл лоб, глаза расширились от ужаса. "Ананда", – мучило его одно это слово, лишая воли, не давая разогнуться. Осмотревшись, он увидел на столе свой портсигар и с большой осторожностью, стараясь не менять положения, дотянулся до него. Дрожащими руками он закурил. Правда, на его притупленные нервы папиросы с опием уже давно не воздействовали так, как это было с Дженни. Но всё же, покурив, Бонда стал менее похож на призрака. Он осмелел, попробовал шевельнуться, и это ему легко удалось. Постепенно он выпрямился, встал с кресла и удивлённо себя спросил, чего, собственно, он так испугался. Решив, что просто перебрал вина, он собрался перейти в спальню и вдруг снова почувствовал боль, на этот раз такую сильную, что еле устоял на ногах. В глазах у него помутилось, он снова вспомнил Браццано, и теперь уже не сомневался, что ему пришлось встретиться с добром, превосходящим его силы. Но в чём, где сейчас центр борьбы? Через чьё отречение и измену пришли к нему эти страшные удары? Кто предал его и Браццано? Кто изменил клятве не на жизнь, а на смерть? Чьё предательство чуть не убило его сейчас? Долго так стоял Бонда, боясь двинуться с места. Он искал в своём воспалённом мозгу того, кто стал ему смертельным врагом в эту минуту. Его внезапно осенило, что никто, кроме пасторши, не мог навлечь на него этот ужас, грозящий не только потерей расположения главарей, но и погибелью. Бонда не сразу осознал свою огромную ошибку, своё непростительное легкомыслие. Когда он представил, что благодаря его лекарству леди Катарина могла добраться до лорда Бенедикта и там его предать, быть может даже отдать вещи, предназначенные Браццано для неё и Алисы, – Бонде сделалось так дурно, что он с трудом дошёл до дивана и повалился на него в полном отчаянии. Он снова выкурил папиросу, выпил стакан воды и принялся обдумывать своё положение. Ему было ясно, что прежде всего он должен проникнуть в дом пасторши и выяснить степень её виновности. Он прошёл в свою спальню, вынул из чемодана связку отмычек. Желая иметь надёжных спутников, он решил взять с собой Анри и Армандо. Бонда накинул плащ, надвинул глубоко на лоб шляпу и выглянул в коридор. В гостинице уже всё засыпало, музыканты расходились по домам, кое-где ещё сновала прислуга. Теперь Бонда пожалел, что, изображая из себя царька, приказал разместить свою свиту так далеко. Ему надо было подняться на следующий этаж и дойти до конца длинного коридора. Добравшись до комнаты Армандо, он остановился в полном изумлении. Дверь была открыта настежь, и комната спешно приводилась в порядок. На вопрос Бонды, что это означает, ему сказали, что молодые выехали час назад. Взбешённый и обеспокоенный, Бонда отправился к портье и узнал, что новобрачные перебрались в другой корпус, где гораздо тише. Сейчас пройти туда нельзя. Однако племянник просил сообщить дядюшке, что в назначенное время они с женой приедут прямо в контору. Бонда не решился будить Анри. справедливо полагая, что оба дружка спят теперь так, что толку от них всё равно не будет. Послав проклятие за отсутствие дисциплины и расхлябанность, Бонда вышел в туманную ночь, изрядно удивив швейцара. Несмотря на то, что он уже долго работал с Браццано, Бонда не мог похвастаться, что закалился в бесстрашии. Кроме того, он только пить любил в одиночку. Работать же всегда предпочитал с подручными. Если бы он не боялся так Браццано и прочих директоров, жестокость которых отлично знал, он, пожалуй, и не пошёл бы во мрак спящего города. Но один страх леденил сердце, а другой – двигал его ногами. Бонда наткнулся на кэб, растолкал спящего кучера и велел везти себя к пасторскому дому. С большим трудом он отыскал парадное крыльцо и стал стучать в дверь так, что и пастор с погоста поднялся бы, не только живая пасторша. Но дом молчал. Ощупав руками замочную скважину, Бонда вставил в неё отмычку, но тут же ощутил сильнейший удар по руке. – Кто здесь? – крикнул он в страхе. Но в тишине ночи ему ответило только похрапывание вновь заснувшего кучера. Бонда принялся шарить руками по входной двери. Он никого не ухватил, ни на кого не наткнулся. Боясь ночного полисмена, Бонда вторично отыскал замочное отверстие, быстро ткнул туда отмычку, но повернуть её так и не смог: он получил ещё раз сильный удар по руке и на этот раз уже не смог её поднять. Рука висела, как мёртвая. Ступеньки, казалось ему, уползали из-под его ног, он едва смог присесть, чтобы обдумать своё положение. Что пасторша не просто бежала, а была уведена каким-то сильным врагом, – это Бонда понял сразу. Но где искать этого врага, как отвоевать пасторшу, чтобы завтра держать её подле себя и вырвать с её помощью Алису? Туман стал рассеиваться, забрезжил рассвет. Бонда решил ехать к дому лорда Бенедикта и попытать там счастья. Рука его стала оживать, он растолкал кучера и снова покатил по пустынным улицам. Остановившись напротив дома, где жил лорд Бенедикт, Бонда вышел из кэба, велел кучеру ждать его на углу и прошёлся несколько раз мимо, не решаясь перейти улицу, поскольку хорошо помнил свою первую неудачную попытку пробраться сюда с письмом к Алисе. Наконец, набравшись храбрости, он сошёл с тротуара на мостовую, но только успел сделать несколько шагов, как из-за угла вылетела карета, запряжённая прекрасными лошадьми, едва не сбила его с ног и остановилась у подъезда. Злополучного путника, едва увернувшегося от смерти, обдало с ног до головы густой осенней грязью, и всё, что он увидел, были две мужские фигуры, входившие в освещенную парадную дверь. Дверь захлопнулась, через минуту распахнулись ворота, куда въехала коляска, и снова настала тишина. Бонда, взбешенный, мокрый, измученный, еле совладал с собой, чтобы не избить соню-кучера, покачивавшегося на своих козлах. С трудом проскочил Бонда незамеченным в свои комнаты, ибо в гостинице уже начиналась утренняя жизнь вечно хлопотавшей прислуги. С отвращением срывал он с себя мокрую одежду. Жадно выпив несколько стаканов вина, он отправился в спальню. Так закончилась для него эта ночь накануне решительной схватки, для которой его сюда и прислали и которую Браццано представил как лёгкий и приятный фарс.

star: ГЛАВА XVI. СУДЕБНАЯ КОНТОРА. МАРТИН И КНЯЗЬ СЕНЖЕР После туманной и дождливой ночи неожиданно проглянуло солнышко и высушило грязные мокрые улицы. У пробудившейся пасторши; спавшей каким-то необычным для неё сном, было радостно и легко на сердце. Её не давила леденящая тоска, которая стала теперь её верным спутником с самой смерти пастора, что она, кстати, тщательно скрывала от Дженни. Не сразу сообразила леди Катарина, где она. И только когда Дория распахнула окно в сад и в комнату ворвались солнечные лучи, аромат цветов и щебетанье птиц, она поняла, где она, и вспомнила всё пережитое минувшей ночью. К её удивлению, эти воспоминания не вызвали в ней уже привычного страха и отчаяния. Ни поведение Бонды, ни клятва, которой её связал Браццано, не смутили её души, точно между нею и им встала какая-то заградительная стена. Совершив свой туалет и одевшись с помощью Дории в скромный и элегантный чёрный костюм и чёрную шляпу с траурным крепом, леди Катарина совершенно четко в первый раз поняла, что носит траур, который они с Дженни сбрасывали уже много раз, что она вдова и уже немолодая женщина. Её вчерашние морщины и повисшие щёки несколько разгладились за ночь, и она уже не была так страшна, как вчера, когда сидела у камина. В её рыжих волосах появилась седина, отчего они потеряли свою кричащую яркость. И в этой смягчённой раме лицо её выиграло – пасторша всё ещё была красива своеобразной красотой. – Ну, вот мы и кончили завтракать, леди Катарина, перейдём теперь в соседнюю комнату, скоро к вам выйдет Ананда. – "Ананда, Ананда", – как бы силясь что-то вспомнить, повторила за Дорией пасторша. – Кто этот Ананда? Это имя мне что-то говорит, и вместе с тем никакой образ не связывается в моей памяти с этим именем. – Ананда очень большой друг лорда Бенедикта. Он поедет с вами в судебную контору. Да вот и он сам. Приветливо поздоровавшись с обеими женщинами, Ананда передал Дории просьбу лорда Бенедикта пройти к леди Цецилии, где она найдёт Алису и его самого. Услышав имя леди Цецилии, пасторша вскрикнула, пошатнулась и упала на стул, не имея сил удержаться на ногах. – Что вас так испугало? – спросил Ананда. – Нет, ничего, просто я так измучена всевозможными горестями за последнее время, что имя, произнесённое вами и не имеющее, конечно, ко мне никакого отношения, заставило меня что-то вспомнить. – Не знаю, право, как такая добрая и смиренная душа, как сестра вашего мужа, могла доставить кому-то тяжесть и скорбь. Но что её встреча с вами, как и ваша встреча с Алисой очень важны для вас, – в этом нет сомнения. – Значит, мой муж был прав, разыскивая свою сестру? Значит, она действительно у него была? – Почему же вы не верили своему мужу? Ведь ещё в Венеции, когда вы были невестой, ваш муж рассказывал вам о печальном исчезновении из дома его сестры. – Да, да, он говорил мне. Но... но... Браццано мне объяснил, что у Эндрью Уодсворда никогда сестры не было, что это психический заскок, своего рода ненормальность. Лицо пасторши выражало полное недоумение, она смотрела на прекрасного собеседника, словно прося его помочь разобраться в истине. – Вам ведь, леди Катарина, ваши любовь и доверие к Браццано принесли немало горя. По всей вероятности, вы не раз имели возможность убедиться в его лживости и жестокости к вам, равно как и к вашим дочерям. Пусть же встреча с сестрой вашего мужа и племянником Генри будет для вас рубиконом в жизни. Воочию убедившись во лжи Браццано, отрекитесь от него и всей его шайки вместе с Бондой. – Если бы вы только знали, мистер Ананда, как разрывается на части моё сердце! Я больше ни минуты не могу жить подле этих гнусных людей. Но ведь я сама их призвала и своими собственными руками отдала им своё любимое дитя. Как же мне теперь жить? Как вырвать у них Дженни? – Прежде чем думать об этом, надо самой утвердиться на какой-то нравственной платформе, чтобы цельность мысли и чувства могла настроить на творчество ваш организм. За двумя зайцами погонитесь, – без всего останетесь. Соберите все силы вашей любви, чтобы помочь нам сейчас спасти Алису. Найдите в себе не раскаяние в том, что были неверной женой, плохой матерью, а радость, что можете возвратить вашему мужу часть верности, передав Алисе свою запоздалую помощь и заботы. У Дженни – вам это лучше других известно – есть живой отец, и он ни перед чем не остановится, чтобы доказать свои права на неё. Если вы прежде не понимали, что Дженни унаследовала довольно отцовских качеств, то за последнее время должны были в этом убедиться. Чувствуете ли вы ещё в себе мучительную связь с Браццано? – Нет, нет! На мне точно пуды тяжести лежали, как вериги давила ужасная клятва, данная Браццано. Но стоило мне провести одну только ночь в доме лорда Бенедикта, и всё ушло, точно мне развязали крылья, мне теперь легко, я перестала его бояться. – Если это так, то вам сейчас следует думать не о борьбе с Браццано, а как защитить Алису. И первым делом должна быть ваша радостная встреча с леди Цецилией, ваше признание её полноправной владелицей капитала, переданного ей по завещанию вашим мужем. – Бедная моя голова, мистер Ананда. Я, конечно, не собираюсь соглашаться с ложью Браццано, намерений которого до сих пор не понимаю. Но как же я могу её признать, если никогда её не видела? – Важно ваше желание не спорить с очевидностью. Важны ваши верность и стойкость, если вы убедитесь, что леди Цецилия не может не быть вашей родственницей. Важно, чтобы в вас не было половинчатости и сомнений. Остальное предоставьте нам. Ананда встал и предложил леди Катарине спуститься вниз, где он познакомит её с леди Цецилией и ещё кое с кем. Они прошли по залитой ярким солнцем боковой лестнице вниз, и леди Катарина, ослепленная бившими ей прямо в глаза солнечными лучами, не сразу могла разглядеть, кто стоит перед ней в тени комнаты. Но одну фигуру она увидела ясно, это была её дочь в траурном платье. "Алиса", – крикнула мать, протягивая к ней обе руки. – Я здесь, мамочка, – услышала она сзади голос дочери. Повернувшись и очутившись между двумя Алисами, пасторша закрыла рукой глаза и прошептала: – Матерь Божья, да что же это такое? Уж не чары ли это? – Успокойтесь, леди Катарина, – сказал лорд Бенедикт, – леди Цецилия в самом деле разительно похожа на вашу дочь, но всё же только через двадцать лет Алиса будет видеть себя такою в зеркале. Пасторша почувствовала, что лорд Бенедикт взял её под руку. Она благодарно взглянула на него и сама удивилась, как ей стало легко и непривычно радостно и какая сильная привязанность рождалась в ней к этому человеку, так недавно казавшемуся всех страшнее. – Позвольте познакомить вас, – продолжал лорд Бенедикт, – с вашей родственницей, леди Цецилией Уодсворд, по мужу – леди Ричард Ретедли, баронессой Оберсвоуд. А это её сын Генри, ваш племянник. Это брат мужа леди Ретедли, капитан Джемс Ретедли. Остальных вы знаете. Лорд Бенедикт, продолжая держать под руку пасторшу, подошёл снова к леди Цецилии, взял и её под руку и усадил обеих женщин в кресла по обе стороны от себя. – Вы всё ещё не можете опомниться от изумления, леди Катарина, что фамильное сходство может быть таким очевидным. Я думаю, любому эксперту было бы достаточно увидеть вместе этих женщин, – прибавил он, уступая своё место Алисе. Поговорив о чём-то с Анандой, лорд Бенедикт вышел из комнаты. – Алиса, простишь ли мне когда-нибудь мои грехи перед тобой? – взяв ручку дочери и глядя в её прелестное лицо, тихо спросила мать. – Мама, дорогая, – опускаясь перед ней на колени и прижимая её руки к своим губам, отвечала Алиса, – вы так страдали, что волосы ваши поседели, лицо осунулось, а меня не было рядом, чтобы за вами ухаживать и вас защищать. Боже мой, кто измерит грехи дочери, покинувшей мать в беде! Из глаз Алисы готовы были брызнуть слёзы. Она не отрываясь смотрела в новое для неё, страдальческое и постаревшее и такое тихое, без всегдашнего раздражения лицо матери. – Где же были мои глаза, дочка, что я не видела, как ты прекрасна? Как спало моё сердце, что не слышало, как звучит твоя любовь? И подумать только, ведь что же я должна была сделать через час, – в ужасе говорила пасторша. – Встань, друг Алиса, – раздался голос лорда Бенедикта. – Я хочу познакомить вас всех с моими друзьями, приехавшими сегодня ночью. Вот это сэр Ут-Уоми, которого некоторые из вас уже знают. А это дядя Ананды, князь Сенжер. Оба они принимают близкое участие в судьбах всех, кто собрался здесь сейчас. Приободритесь, друзья. Перестаньте плакать. В данную минуту нет иных возможностей провести в жизнь завещание пастора, нежели мужественно собрать все свои силы, спокойствие и радость любви к нему. Ни в какие мрачные или трагические моменты жизни нельзя забывать самого главного: радости, что вы ещё живы, что можете кому-то помочь, через себя принеся человеку атмосферу мира и защиты. Каждый из вас сейчас вступает на новую ступень жизни. А в этот миг вам предстоит встретиться со злом. Не с тем абстрактным злом в образе сатаны, о котором вам рассказывали бабушки. Но с тем обычным злом, которое ходит среди нас на двух ногах, таких же как и ваши, и плетёт сеть лжи, раздражения, предательства и лицемерия. Что главное для вас при этой встрече? Полное бесстрашие, такт и самообладание. Но силы эти совсем не то, что является результатом вашей воспитанности. Это аспекты той живой любви, что вы носите в себе. Идите же бороться и побеждать любя. Сострадание к лжецам и обманщикам, точно такое же, как и ко всем страдающим добрым людям, это вовсе не слёзы. Сострадать – значит прежде всего мужаться. Так мужаться, чтобы бесстрашное ваше, чистое сердце могло свободно изливать свою любовь. А любовь, пощада и защита – далеко не всегда ласковое, потакающее слово. Это и укор, и поднятие чужой мысли через себя в более высокие сферы, это и удар любящей руки, чтобы, видя, как падает дух человека, своей силой подкинуть ему огня. Сейчас мы едем в судебную контору. Вас, леди Катарина, повезут мой друг Ананда вместе с Дорией. Прошу вас, не отпускайте руки Ананды ни на миг. Вот вам браслет, он защитит вас от каверз Бонды, когда вы будете ставить свою подпись под заявлением у адвоката. Остальные знают, как себя вести, и поедут со мной и сэром Ут-Уоми. Через четверть часа мы двинемся в путь. Леди Катарина, Алиса и Цецилия с Генри, а также Джемс Ретедли объединились вокруг Ананды, словно это был их общий центр, остальные – подле князя Сенжера, сэра Ут-Уоми и лорда Бенедикта. Проснулась вскоре и Дженни в то светлое утро, но проснулась она от стука в дверь. На вопрос сонного Армандо, в чём дело, слуга отвечал, что дядя просит своего племянника немедленно прийти по очень важному делу, совершенно неотложному. Чертыхнувшись, Армандо всё же стал сейчас же одеваться, так как хорошо знал, что Бонда не будет беспокоить его без серьёзных на то оснований. Ему было досадно покидать молодую жену, в которой он нашёл больше, нежели ожидал. На вчерашнем обеде он заключил с Дженни безмолвный союз, поняв и оценив её хитрость, ум и коварное притворство. Он не сомневался, что хотя Дженни его и не любит, но будет заодно с ним сейчас, ненавидя Бонду с яростью тигрицы, что связывает её с союзником-мужем крепче любви. Молодожёны, перекидываясь шутками в адрес Бонды, лениво поднялись и, полуодетые, решили выпить шоколаду. Но первое супружеское утро им не удалось провести в мире и тишине. Не успели они приняться за шоколад, как к ним ворвался Бонда. – На каком основании вы переехали? Что за своеволие? Вы ждете, вероятно, чтобы я поучил вас послушанию, – принялся орать Бонда, подражая Браццано. Глаза Дженни засверкали, но это была уже не та бешеная и не владевшая собой Дженни, которая сидела в карете день назад. Она сжала руку мужа, утихомиривая его, весело засмеялась и сказала: – Неужели вам, дядюшка, охота быть смешным? Посмотрите на себя в зеркало. Вы как будто всю ночь бродили в тумане по грязи. И Дженни, продолжая смеяться, показала Бонде пятна грязи на его плаще. Бонда, по рассеянности охвативший тот же плащ вместо другого, приготовленного ему слугой, подозрительно и зло посмотрел на Дженни. – У вас всё глупости на уме. Где бы я ни бродил, – это никого не касается. А вот где бродит ваша маменька – никому неизвестно. Дженни, обеспокоенная этими словами, скрыла своё волнение. – Что же тут удивительного, наверное маме стало скучно в одиночестве, и она уехала к кому-нибудь из своих друзей. – Скажите пожалуйста, любящая мамаша соскучилась без своего ненаглядного детища! Быть может, она отправилась к лорду Бенедикту, желая повидать своё брошенное дитя? – Да возможность для неё проникнуть в дом лорда Бенедикта абсолютно равна возможности сделаться вам статуей Мадонны, – хохотала Дженни. Бонда, успокоенный таким категорическим заявлением, всё же старался показать, что он очень обеспокоен. – Не понимаю вас, дядюшка, – говорила Дженни, брезгливо морщась от запаха винного перегара, распространяемого Бондой. – Чего вы волнуетесь? Мама так ненавидит всех Бенедиктов, что вытащит оттуда Алису из одной только мести. Ну, а я знаю достаточно мамин характер. Если уж она что-то решит, – умрёт, а до конца дойдёт. А тут и для неё, и для меня – её идола – вопрос жизни и смерти. На лице Дженни мелькнуло выражение такой беспощадной вражды, что жестокий Бонда, и тот внутренне усмехнулся и поздравил себя с верным союзником, в которого он успел превратить упрямую и своевольную Дженни. – И вы уверены, очаровательная племянница, что ваша маменька будет точна во всём, что касается моих указаний? – Думаю, что она будет там раньше вас, а тем более нас, особенно если вы будете продолжать мешать нам одеваться, – всё так же мрачно отвечала Дженни. – Ухожу, через полчаса зайду. Мы поедем вчетвером, Анри будет тоже. А весёлый Марто займется другим, не менее весёлым делом, – нагло хохоча, прибавил Бонда. – Неужели вы не оставили, дядюшка, своей вздорной мысли о нападении на особняк лорда Бенедикта? – досадливо морщась, спросил Армандо. – Я не обязан отчитываться перед тобой в своих действиях, мой милый. И в мои распоряжения не вмешивайся. – Мой муж совершенно прав. Стремиться проникнуть в дом лорда Бенедикта среди белого дня, против его воли, это просто смешно. Да и что вам там нужно, раз Алиса будет в конторе? – Вот если бы вы и ваша маменька были женщинами тактичными, я не должен был бы разыгрывать комедию нападения на пустой дом. Просто одна из вас могла бы оставить там кое-что, что мне необходимо. – Ну, а вы, я повторяю, если вы не будете тактичны и не покинете нас сию же минуту, мы опоздаем, – зло огрызнулась Дженни. – И не возьму в толк, почему непременно ехать всем вместе? Если что-то помешает нам, – вы-то будете вовремя. И наоборот. – Нет уж. Мы вместе будем в конторе, таков мой приказ. Без мужа вы теперь неправомочны. А ваша маменька, конечно, не решится действовать без вас и будет ждать, как бы мы ни опоздали. Множество мыслей мелькало в голове у Дженни. Её собственное поведение по отношению к матери сейчас казалось ей не только чересчур жестоким, но и небезопасным. Дженни перебирала в уме знакомых матери и решала, куда бы могла пойти пасторша. Нечто похожее на жалость и раскаяние мелькнуло в её эгоистической душе. Подгоняемая мужем, Дженни одевалась, совсем забыв о трауре и о том человеке, завещание которого она собиралась теперь оспаривать. Она надела серый костюм с апельсиновой отделкой, что вовсе не шло к её рыжим волосам и делало её бледнее и старше. Но страсть к ярким расцветкам победила протесты Армандо, советовавшего жене одеться в чёрное. Наконец вся компания уселась в карету и покатила. Армандо, посмотрев на лица своих спутников при дневном свете, был потрясён их помятыми щеками, тусклыми глазами и вялостью. Переведя взгляд на Дженни, он даже отодвинулся, так она была неинтересна в ошейнике из апельсинового рюша и в спускавшихся со шляпы лентах, широких и ещё более ярких. Обладая природным вкусом, Армандо дал себе слово взять в руки свою супругу в этих делах.

star: Не проделала коляска и полдороги, как что-то случилось с одной из лошадей. Длительная задержка вывела из себя Бонду. Он предлагал дойти пешком до первого кэба, но Дженни не желала мокнуть под дождём, сменившим утреннее солнце. Они явились в контору, опоздав на полчаса. Старый адвокат, возмущённый таким нарушением порядка и приличий, по совету лорда Бенедикта всё же сдержал свой вспыльчивый характер и не сделал замечания неаккуратным клиентам. Более воспитанный Армандо принёс извинения адвокату, объяснив опоздание тем, что лошадь, запряжённая в их карету, упала. Анри тем временем впился глазами в свою будущую жену, пораженный её красотой. Привыкнув слышать, что Алиса дурнушка, он искал другую подходящую женскую фигуру, боясь, что красавица, стоящая рядом с высоченным красавцем, окажется не Алисой. Дженни тоже уставилась на сестру, необычайно интересную в своём простом траурном платье. Её злоба вспыхнула вновь, она раскаивалась, что не надела траура, и еле ответила презрительным кивком на ласковый привет Алисы. И всё оглядывалась по сторонам, не обнаруживая матери. Бонда, такой грубый, властный и самонадеянный всего минуту назад, стал выглядеть каким-то оробевшим, стоило ему встретиться взглядом с лордом Бенедиктом. Он вспомнил свою беспомощность перед дверью пасторского дома, и ему почудилось, что опасность исходит именно от этого великана, которого Браццано обрисовал ему как ничтожного английского глупца. – Разрешите, лорд Бенедикт, начать, – обратился старый адвокат к Флорентийцу, поклонившись ему, как главному лицу. – Я протестую, – заявил Бонда. – Нельзя начинать дело о завещании, когда нет главного заинтересованного лица, жены пастора. – Вы ошибаетесь, – вежливо ответил ему адвокат. – Леди Катарина Уодсворд давно здесь. И только её любезности вы обязаны тем, что мы всех вас ждем. Она сказала нам, что её дочь Дженни вчера вышла замуж, и по сути дела она уже не имеет права голоса в сегодняшнем разбирательстве, но... – Если она не имеет, – перебил его Бонда, – по весьма умным английским законам, то муж её, мой племянник, имеет это право. И от его имени я протестую. – Во-первых, вашему племяннику не нужен опекун, потому что он совершеннолетний и может сам говорить за себя. Во-вторых, в той части, которая будет разбираться сегодня, завещание касается дочерей лорда Уодсворда только до их замужества. Такова воля завещателя. И дочь его Дженни, вышедшая замуж, не имеет права голоса в признании наследницей леди Ретедли, урождённую Цецилию Уодсворд. Повторяю, мы ждали вас только по желанию леди Катарины и Алисы Уодсворд. А так как последняя несовершеннолетняя, то с согласия и любезности лорда Бенедикта, её опекуна. – Я не вижу здесь своей матери, если мои глаза вообще что-нибудь видят, – иронически заметила взбешенная Дженни, уязвленная в самое сердце шуткой, сыгранной с нею Бондой, который уверил её, что сила её влияния в решении вопроса о завещании удвоится с момента её выхода замуж. Бонда, очевидно, не ожидал такого поворота дела, поспешив связать Дженни с Армандо узами нерасторжимого английского брака. – Я здесь, Дженни, – послышался слабый голос, так мало походивший на могучий голос пасторши. И к столу адвоката подошла поддерживаемая Анандой и Дорией тень той, что Дженни привыкла звать матерью. У Дженни и всех её спутников вырвались испуганные восклицания. Увидев вместо матери седое привидение, Дженни не смогла удержать дрожи страха и раскаяния. Ища выхода этим чувствам, она обрушилась всей силой ненависти на лорда Бенедикта, считая его причиной такой перемены в матери. А Бонда и оба его приятеля, увидев Ананду, почувствовали, как плохо держит их земля. Когда адвокат спросил пасторшу, признаёт ли она леди Цецилию единственной наследницей капитала, завещанного ей пастором, и отказывается ли она от процентов с него, леди Катарина ответила, что против очевидного спорить не может. – Да неужели же вы, мама, не видите, что вас одурачили? На кого вы похожи? Где вы были всё это время? Вы, верно, провели ночь в аду. Какую ещё леди Цецилию вам подсунули эти люди? Дженни была уже так одержима раздражением, что никакие старания мужа привести её в чувство не помогали. Адвокат попросил мистера Тендля пригласить из соседней комнаты сестру пастора Уодсворда и её сына Генри. Через минуту в комнату вошла леди Цецилия Уодсворд под руку с сэром Ут-Уоми, рядом были Генри и капитан Джемс Ретедли. Увидев входившего сэра Уоми, Бонда тяжело опустился на стул. А Дженни застыла в безмолвном изумлении, когда увидела двух Алис, стоявших рядом, только разного возраста. – Я повторяю свой вопрос, леди Катарина Уодсворд, признаёте ли вы леди Цецилию Ретедли тем самым лицом, которому ваш муж завещал капитал? Отказываетесь ли вы от процентов, на которые заявили свои права? – Признаю и отказываюсь, – тихо и внятно произнесла пасторша. – Опекун несовершеннолетней Алисы Уодсворд, лорд Бенедикт, признаёте ли вы и ваша подопечная леди Цецилию Ретедли родной сестрой пастора и согласны ли на вручение ей немедленно всего завещанного ей капитала? – Я признаю леди Цецилию своей родной тёткой и прошу вручить ей давно принадлежащий ей капитал, – ответила Алиса. – Я же, как опекун Алисы Уодсворд, даю вам юридическое право на немедленное вручение леди Цецилии всего капитала. В бешенстве Бонда бросился к пасторше, чтобы схватить её за руку, но тотчас же отлетел в сторону и едва устоял на ногах, споткнувшись о табуретку. Бонда отлично понял, что табуретка тут ни при чём, что именно толчок, исходивший от Ананды, заставил его покачнуться в тот момент, когда он хотел схватить руку пасторши, чтобы накинуть на неё ожерелье для Алисы. Помня, как печально окончилась для Браццано его борьба с сэром Уоми в Константинополе, Бонда не решился больше действовать сам. Он сунул ожерелье в руки Дженни и приказал ей, стараясь говорить как можно тише, подойти к Алисе, приласкать девушку и набросить ей ожерелье на шею. Зная цену висевшего на её собственной шее собачьего ошейника Бонды и ненавидя сестру со всей злобой, на которую она была способна, Дженни очень хотела выполнить его приказание. – Алиса, подойди, пожалуйста, ко мне. Мне надо тебе кое-что сказать, да и обнять тебя хочется. Мы так давно с тобой не виделись. Видя, что Дженни сделала несколько шагов по направлению к Алисе, пасторша выказала явные признаки беспокойства. Но лорд Бенедикт продолжал держать Алису под руку, та не трогалась с места, и пасторша успокоилась и даже улыбнулась Алисе. – Я очень рада, милая Дженни, что ты хочешь со мной поговорить. Но я не считаю уместным беседовать с тобой здесь. Ты можешь посетить меня в доме моего опекуна, и мы с тобой проведём там времени столько, сколько ты захочешь. Дженни сделала ещё несколько шагов, но на лице её уже читался страх. – Подойдите сюда и перестаньте так бояться этих людей, стоящих за вашей спиной, – сказал лорд Бенедикт. – Здесь, в моём присутствии, никто из них ничего сделать вам не может. Дженни послушно подошла к Алисе, глядя на лорда Бенедикта. – Действуйте же, – крикнул ей в бешенстве Бонда. Он хотел сам подбежать к Дженни, но сэр Ут-Уоми стоял на его пути. Армандо и Анри тоже пытались было к ней приблизиться, но взгляд Ананды не давал им двинуться с места. – Протяните мне обе ваши руки, несчастная Дженни, – снова раздался голос Флорентийца. – Держите ту отвратительную вещь, что дал вам Бонда, превращая вас в одну из самых злобных и гнусных предательниц. Когда Дженни протянула руки, в которых сверкало ожерелье Бонды, Флорентиец коснулся его палочкой. Оно свернулось, точно горящая бумага, бесшумно разорвалось пополам и упало на пол, превратившись в порошок. Бонда, Армандо, Анри – все издали крик ужаса. – Вы видите, Дженни, чего стоят уверения ваших приятелей и чего стоит самая их власть, – снова сказал лорд Бенедикт. Несчастная Дженни схватила собственное ожерелье, стала его рвать во все стороны, натирая свою нежную шею. Бонда и Армандо, оба хотели броситься на несчастную, и выражение лиц достаточно ярко передавало их чувства и намерения. Но взгляд Флорентийца пригвоздил их к месту, всего в шаге от бесновавшейся Дженни. – Сейчас вы убеждаетесь, Дженни, как ничтожна для силы света власть тьмы и зла. И тем не менее вас она держит в плену и владеет вами, как жалкой рабой. Одно мгновение любви и самоотвержения помогло вашей матери перешагнуть ту ужасную черту, за которой гибнете вы. Перестаньте терзать этот страшный ошейник. Его сила в вашей злобе. Если бы ещё минуту назад, когда этот злодей дал вам то, что теперь превратилось в кучку серой золы, вы пожалели бы ни в чём неповинную сестру, я мог бы ещё спасти вас. Теперь же, только во имя любви и чистоты того человека, в доме которого вы выросли и которого звали отцом... Слова лорда Бенедикта были прерваны диким хохотом Бонды и раздирающими рыданиями пасторши. От прикосновения Ананды её рыдания стихли. А хохот уродливо раскрывшего рот Бонды внезапно оборвался. В наступившей тишине лорд Бенедикт продолжал: – Защита пастора, его мольбы о вашем спасении – всё рушится перед стеной вашей собственной злобы, зависти и раздражения. Всё, что во имя того чудесного человека, которого вы звали отцом, я могу еще сделать для вас, это не оставить вас навеки рабой в руках этих людей. Я могу дать вам возможность и надежду вырваться из сетей зла, если когда-нибудь сердце ваше откроется для любви и доброты. Повернитесь ко мне спиной. Когда Дженни повернулась, лорд Бенедикт вложил в руку Алисы свою палочку и сказал ей: – Хочешь ли, Алиса, помочь сестре и открыть ей путь в твой дом, когда отчаяние пробудит в её сердце любовь и она станет взывать к милосердию? Алиса ответила утвердительно. Тогда лорд Бенедикт взял её руку с палочкой в свои и коснулся ожерелья на шее Дженни. Дженни громко вскрикнула, вздрогнула, и в тот же миг её ожерелье оказалось на полу в виде кучки битого стекла. – Повернитесь ко мне и подойдите ближе, Дженни. Дженни почти вплотную подошла к Алисе. Лорд Бенедикт, всё так же держа руку Алисы в своих, велел ей коснуться концом палочки груди Дженни и медленно, глядя ей в глаза, сказал: – Любовь сестры и любовь пастора защищают вас от вечной гибели. Помните о Свете на пути каждого человека даже в самые мрачные минуты его жизни. Помните, что жизнь – это доброта и милосердие. Достигают истинных результатов в жизни только с их помощью. Нет для человека безнадёжности, милосердие не знает пределов и у пощады нет отказа. Ничья злая, жадная и наглая рука никогда не положит на вас ярма. Вы не будете её рабой. И всякая злоба найдёт в вас сообщницу и рабыню только тогда, когда вы сами выберете её в спутницы, допуская в свои дела и привлекая её своим раздражением, предательством и ложью. Идите. Вы выбрали себе путь добровольно, трижды оттолкнув руку помощи, что я вам протягивал. Вы связали себя с вашими сообщниками более крепкими канатами, чем это ожерелье, которому вы приписывали магическую силу. Магической силой было ваше злое сердце. Идите, защищенная от вечного порабощения. Но помочь себе вы можете только сами, привлекая подобное. Перестаньте бояться гадов, вертящихся вокруг вас. В близком будущем они задохнутся в кольце собственного зла. Но вся ваша жизнь станет адом, если вы не поймёте, что постоянная фальшь вашего поведения, ваша ненависть или полное равнодушие к людям делают вас рабой собственных страстей. Дженни стояла, безмолвно глядя в лицо лорда Бенедикта. – И всё же я ненавижу Алису, ненавижу даже мать, изменившую мне для вас, и... ненавижу вас. Не верю ни в какую вашу силу. Просто ваши штуки сильнее, чем фокусы Бонды. Но Бонда не самый главный член в своей акционерной компании, а простой исполнитель, как и ваши клерки вроде мистера Тендля. – со злобным сарказмом заключила свою тираду Дженни, поглядев на горестно слушавшего её Тендля. – Вы не сомневаетесь, конечно, – минуту помолчав, запальчиво продолжала Дженни, – что я никак не могу оказаться в роли прислужницы, исполняющей чужую волю. Вроде моей сестрицы и всех этих безвольных людей, окружающих вас в сию минуту. Я сама буду иметь штат собственных слуг. Снова хохот Бонды прервал Дженни, но одного жеста лорда Бенедикта было достаточно, чтобы он замолчал и скорчился. – Знайте же, Дженни, что во имя любви и прощения пастора оскорбленный и столь презрительно разглядываемый вами Тендль будет тем человеком, который когда-нибудь спасёт вас и приведёт к Алисе. В том, чьей слугой вам придется быть и какой ужас ждет вас там, куда вы попадёте, Дженни, очень скоро в этом вы убедитесь сами. Помните только, что закон пощады защитит вас тогда, когда вы начнёте творить любя, а не ненавидя, как делаете это сейчас. Лорд Бенедикт повернулся к Бонде и его спутникам: – Чтобы вы не смогли позабыть, как склонились перед силой добра, идите отсюда прочь, непрестанно кланяясь в пояс. И до тёмной ночи изображайте китайских болванчиков. Бойтесь новой встречи со мной или с кем-либо из тех, кто близок мне. Что же касается купленной вами банды, то ей проникнуть в дом не удалось, конечно. И за попытку ворваться в мою личную комнату ваш, Бонда, пьяница Мартин уже дорого поплатился. А чтобы не нарушать ничем тишины, – говорить иначе, как шёпотом, и не смейте. Внезапно Дженни и трое её спутников стали кланяться в пояс. Их усилия преодолеть сгибавшую их спины силу выражались в такой комической форме, что Генри, за ним Тендль, все клерки, наконец, сам старый адвокат и капитан – все покатились со смеху. Алиса и леди Цецилия в ужасе закрыли лицо руками. Дория успокаивала бившуюся в истерике пасторшу. В одно из мгновений, когда ему удалось разогнуться и он решил, что внимание Ананды ослаблено, Бонда бросил верёвку, как лассо, в сторону пасторши. Но верёвка, не коснувшись её шеи, была поймана Анандой и отброшена назад: она охватила шею Бонды, его руки, талию. Бонда вскрикнул, упал, терзая на себе верёвку, так же как терзала здесь же недавно Дженни своё ожерелье. – Иди, злодей, в этом украшении. И пусть оно давит тебя, как символ того зла, что натворил ты в жизни. Один только Браццано теперь сможет снять её с тебя. И то потому, что чистая душа дала ему слезу милосердия и поцелуй любви. Вот эта-то капля чистого милосердия и сможет тебе помочь. Но сумел ли ты выслужиться перед Браццано так, чтобы он захотел тебе помочь, – это уже твой вопрос. – У лорда Бенедикта нам пощады не будет, – взмолилась рыдающая Дженни. Она протянула руки к сэру Уоми. – Пощадите нас вы. Не делайте меня и людей этих посмешищем в первый же день моей супружеской жизни. Я... я... ненавидеть вас не могу. Мне смотреть в ваши глаза страшись, точно в них я читаю весь ужас своей судьбы. Но... я преклоняюсь перед вами, я молю вас, помогите. – Скажите, бедняжка, можете ли вы вспомнить хотя бы одно существо, которому вы помогли? – спросил сэр Уоми. Его голос, и всегда ласковый и нежный, походил теперь на звуки мелодичной арфы. – Знаете ли вы, что человек это арфа Бога, струны которой славят мировую Жизнь. Знаете ли вы, что слёзы и скорби людей это пыльца Господня, превращающая человека в чудесный цветок. Знаете ли вы, что каждая встреча это крылья, предназначенные для того, чтобы собирать пыльцу Господню в чашу своего сердца и изливать её как любовь, как отклик радости на скорбящую землю. Пусть сегодня, в чаше моего сердца, смешается яд вашей злобы и слёз с моим состраданием. И пусть ужас той минуты, когда жалкое существо назовет вас дочерью, вступит в моё сердце и в нём найдёт утешение. Идите. Я взял на себя – во имя безмолвных просьб вашей матери, сестры и тётки – ваше наказание. Но я сам освободить вас от него не могу. Мой брат и Учитель Флорентиец, молю тебя, разреши мне принять участие в борьбе Ананды и пощади ещё один раз этих несчастных, – низко кланяясь лорду Бенедикту, сказал сэр Уоми. – Да будет, как ты желаешь, мой друг и брат, – возвращая ему поклон, ответил Флорентиец. – Но если хоть один ещё раз кто-то из ваших приятелей, Дженни, осмелится коснуться Алисы или вашей матери, то и вы, и они иначе чем на четвереньках передвигаться не смогут до конца своих дней. Ступайте. Ты же, злодей, – обратился он к Бонде, – молчи сегодня весь день. И говорить будешь потом только шёпотом. Сними свою верёвку и брось её в камин. Отерев пот, градом катившийся с их лиц, Дженни и её спутники поспешили покинуть контору. Выполнив все необходимые формальности, поддерживая до крайности потрясённых Алису и леди Цецилию и почти лишившуюся чувств пасторшу, обитатели дома лорда Бенедикта возвратились к себе. За эти несколько часов их отсутствия всегда тихий и спокойный дом превратился в лагерь, осаждаемый со всех сторон. Не прошло и получаса с момента отъезда лорда Бенедикта, как к главному крыльцу особняка подкатили три большие кареты с людьми в маскарадных костюмах. У кого-то из ряженых были в руках музыкальные инструменты, кто-то пел песни – словом, карнавальная сценка была разыграна так удачно, что полисмены не остановили шумную компанию, решив, что это знать развлекается столь оригинальным способом. Весёлая компания принялась стучать в двери не только дверным молотком, но и палками и кулаками, барабанить в окна холла, выказывая нетерпение. Одновременно у других дверей толпились нищие, якобы привлечённые весёлым праздником в надежде получить щедрую милостыню. Князь Сенжер приказал слугам оставаться на своих местах. Амедея и Сандру он поставил в холле у самых дверей и дал им пульверизаторы, сказав, что если снаружи будут очень уж безобразничать, то следует брызнуть в замочную скважину. Смеясь, он объяснил, что для жизни и здоровья жидкость абсолютно безвредна, но запах её невыносим. Кроме того, картон и бумага расползутся и руки почернеют. Это перепугает хулиганов. Артура князь Сенжер поставил у боковой двери, дав ему такой же пульверизатор, и велел завернуть болты на железной двери чёрного хода. Сам он стал рядом с Артуром, словно чего-то выжидая. Среди нищих особенно выделялся монах; то моля о корке хлеба, то кощунствуя и хохоча, он потешал собравшийся вокруг сброд. Подговаривая оборванцев шуметь как можно больше, он стал перелезать через железный забор. Толстый прут был вырван из каменного фундамента заблаговременно принесёнными с собой инструментами, и оборванец в рясе очутился в саду. Приказав спутникам орать ещё громче, он стал красться вдоль стены к кабинету лорда Бенедикта, будучи, очевидно, очень хорошо осведомлён о его расположении. Князь Сенжер велел Артуру обрызгать ближайших бродяг и повторить маневр, когда их сменят другие. Сам же отправился в кабинет Флорентийца, подошёл к окну и укрылся за портьерой. Его тонкий слух различал сквозь толстые стены крадущиеся шаги. Сквозь небольшую щёлку между портьерой и окном князь Сенжер видел, как бродяга прильнул к стеклу, убедился, что в комнате никого нет, и через миг в его руке сверкнул алмаз, которым он стал вырезать стекло. Быстро и ловко справившись с этой задачей, он влез внутрь. Прислушиваясь, бродяга стал осматривать прекрасную комнату. Затем он снял грязные туфли и подошёл к двери, ведущей в соседнее помещение. Вытащив из кармана связку отмычек, он приготовился уже открывать замок, как вдруг тихий и властный голос пригвоздил его к месту: – Остановись, несчастный, кинь то, что держишь, в камин и стой там, если не желаешь, чтобы тебя сейчас же раздавила плита, которая на тебя спускается. Вскинув голову, бродяга едва успел отскочить и хотел было броситься на стоявшего посреди комнаты невысокого стройного человека. Но тут же схватился за горло, как будто его что-то душило, и поспешно направил свои шаги к камину. Там он сел на медную решётку, не имея сил держаться на ногах. Бродяга попытался спрятать отмычки в карман, но огненный взгляд тёмных глаз незнакомца жёг его. Весь дрожа, он послушно положил связку в камин, но всё ещё не теряя самообладания и бормоча какие-то заклятия, стал шарить у себя на груди и вытащил из-под рясы какой-то треугольник, направив его остриём во всё так же спокойно стоявшего посреди комнаты князя Сенжера. Держа свой треугольник, в котором что-то сверкало, он почувствовал себя увереннее и осмелился взглянуть на своего визави. И был огорошен тем, что незнакомец добродушно смеется. Бешенство вырвалось десятком грязных ругательств из уст Мартина, ибо это был он, предводитель всей банды. – Ты что смеешься? Верно, не чуешь, что пришёл твой последний час. Мой камень мигом свалит тебя с ног, хоть ты и разоделся в роскошный костюм. Ну, вались, говорю. – И злодей вытянул свою руку по направлению к стоявшему князю. Лицо князя стало серьёзно и даже сурово. – Если ещё одну минуту ты промедлишь, – снова закричал Мартин, – я свистну и позову сюда моих товарищей. Тогда тебе несдобровать. – Попробуй, – тихо ответил ему князь, едва подняв кисть руки в сторону Мартина. Тот не устоял на ногах и сел на медный лист у камина, с трудом дыша и покрывшись потом. – Куда ты осмелился проникнуть, несчастный? И что ты взял на себя? Что руководило тобой, когда ты соглашался осквернить эти комнаты? – Бонда обещал мне целое состояние, если я отобью кусок зелёной чаши с мраморного стола в той комнате, – весь дрожа от страха, ответил Мартин. – О, не приближайтесь, только не приближайтесь! – в ужасе закричал он, увидев, что князь сделал шаг по направлению к нему. – У тебя ещё есть время раскаяться. Ты ещё можешь осознать весь ужас того, что делаешь сейчас, увидеть, среди какой грязи ты живёшь. Сложи всю дребедень, которой тебя наградил Бонда, в камин, обещай мне трудиться честно, и я спасу тебя от твоей страшной шайки. Я дам тебе возможность снова стать человеком и почувствовать радость освобожденной и чистой жизни. – Как бы не так! Силёнки-то не хватает одолеть мой камень, так блеешь овечкой. Держись крепче. И злодей попытался снова вытянуть руку со своим треугольником. И снова тот же мягкий жест князя заставил его отдёрнуть с проклятием руку. – В последний раз я тебе предлагаю, хочешь ли ты начать чистую, новую жизнь? Ты убедился сейчас, что злодейство бессильно против любви, её знаний и силы. Взгляни внимательно в своё сердце. Что ты там видишь? Что есть там, кроме лжи, предательства, измены? Просмотри всю свою жизнь. С тех пор как ты предал мать, ограбил сестёр, бросил женщину с ребёнком в нужде и голоде, было ли счастье в твоей жизни? Радовался ли ты хоть раз? Неужели жизнь в вечном страхе прельщает тебя? Сегодня ты пришёл грабить и кощунствовать. Завтра пошлют убивать, тоже пойдёшь? Бродяга молчал, опустив голову, и угрюмо смотрел в пол. Ни один мускул на его лице не говорил о том, что он сожалеет о погубленной жизни. Недоумение оттого, что противник осведомлён о его прошлой жизни, тупое упорство, жестокость и хитрость мелькали на его лице, он как-то фыркнул и дерзко сказал: – Ладно, вижу, что ты, брат, из нашей же компании и сумел раньше меня залезть сюда. Я согласен поделиться с тобой всем, что раздобудем здесь и получим от Бонды. Но всё, что я унесу с мраморного стола в той комнате, – только моё. Я должен убить Ананду, он насолил немало нашему дорогому Браццано. Мартин не докончил своего торга. Сенжер медленно поднял вверх руку и так же медленно и внятно заговорил: – Милосердие не знает наказания. Запомни: всё, что совершается с человеком, он творит для себя сам. Как бы безмерно грешен ни был человек, мгновение его до конца самоотверженной любви выносит его из кольца преступлений и ошибок и сливает со светлыми силами. Стоило тебе воззвать к Любви, – и она вырвала бы тебя из когтей смерти во зле. Но ты уже не можешь воскреснуть к Любви. В тебе омертвела та частица Жизни, что даётся каждому. Сознание твоё потухло, и жить тебе на земле больше не к чему. Твоё сердце больше не способно к творчеству. Оно заботится только о себе одном, о своих скотских инстинктах. Человек, живущий во зле, одними личными страстями, не нужен жизни Вселенной, а потому не нужен и земле. Дабы оказать тебе последнее милосердие, приказываю тебе: всё, что на тебе надето чужого, все украденные тобою у твоих же товарищей драгоценности сложи в камин. И уходи. Ты слышишь, как твои сообщники убегают. Спеши. Если тебя застанет здесь хозяин дома, тебе придется плохо. Ступай домой, кое-как доползёшь. Там расскажешь обо всём тем, кто был так жесток, что послал тебя сюда, и забудешь навсегда об этом доме. Помнить будешь только, что жить в мерзости нельзя. В тоске и страхе, ничем не удовлетворяясь, влачи свои дни, пока не смилостивится над тобою смерть. Как дикий зверь, срывал с себя Мартин какие-то мешочки, драгоценности, коробочки и бросал в камин. – Возьми горящую свечу и подожги собственной рукой все свои яды и наговорённые талисманы, жалкий пьяница и мелкий воришка. Послушно, но с большим трудом Мартин старался исполнить приказание. Пламя разгоралось туго, вспыхивало и опять угасало. Наконец Сенжер оросил в огонь какую-то коробочку, раздался треск, от которого перепуганный Мартин бросился бежать. Он напрягал все силы, чтобы выбраться из окна, в которое так легко влез. И всё же никак не мог перебросить наружу тела. Он завизжал от ужаса и стал молить о помощи. – Ступай, я сказал. Надень свои грязные туфли и уходи. Язвы на твоём теле, что уже кровоточат, не моё тебе наказание, а результат ядов, что ты по своей невежественности носил на себе слишком долго. Твои сообщники сделали из тебя живой ходячий шкаф, в котором хранили свои сокровища. А ты, по глупости, погубил свой организм, и теперь спасения тебе нет. Перепуганный, обессиленный и до последней степени расстроенный, Мартин выбрался из окна, с трудом пролез в проделанное им отверстие в заборе и шатаясь, как пьяный, потащился прочь. Странные, давно забытые мысли бродили в мозгу Мартина. Ни с того ни с сего он стал вдруг вспоминать своё детство, мать, как она его любила и ласкала и как он, подзуживаемый угрюмым соседом, старался ей дерзить и отвечать грубостью на её ласки и заботу. Мартин не понимал, почему сосед радовался, когда он расстраивал свою мать. Но вкусные пирожки и конфеты, которыми его одаривали за каждую ссору с матерью, побуждали его искать всё новые предлоги для этого. Почему именно сейчас думал Мартин о своём одиночестве, о том, что во всём мире нет сердца, которое бы его любило, он и сам не знал. Всю свою жизнь он издевался над любовью. Никогда и не вспоминал, что у него где-то есть сын, а сейчас он дорого бы дал, чтобы иметь возможность назвать какое-то живое существо сыном. Всё путалось в голове у несчастного. Он еле соображал, как найти дорогу в отвратительную харчевню, где несколько часов назад он оставил своё платье и весело кривлялся и кощунствовал, переодеваясь в рясу. Теперь хохот пьяных матросов, преграждавших ему дорогу и спрашивавших, где он так нализался средь бела дня, докучал ему и отравлял и без того тяжёлый путь. Еле живой добрался Мартин до своей гостиницы, мечтая о тишине, одиночестве и постели. Больше всего он боялся сейчас встречи с Бондой или Дженни с её острыми глазами. Он даже не понимал хорошенько, почему он их так боится. Но мечтал об одном – как бы проскользнуть незамеченным. Благополучно добравшись до своей комнаты, он решил, что Бонда с приятелями ещё не вернулся, бросился к вину, всегда ожидавшему его на столе, и повалился на постель с единственной мечтой: заснуть покрепче и ни о чём не думать. Мартину и в голову не приходило, что Бонда сидит в своих комнатах один, всеми брошенный, не имея сил выговорить ни слова. А Дженни с Армандо и Анри, изнурённые, огорошенные и ещё более озлобленные, сидят у себя в ожидании обеда и каких-либо известий именно от Мартина. Единственной мыслью Дженни в конце её первого дня супружеской жизни была мысль о мести изменившей ей матери и окончательно теперь ненавидимой ею сестре. Больше ни о чём не думала Дженни. Только бы уничтожить силу лорда Бенедикта, не позволявшую ей добраться до Алисы. Что же касается того милосердного, кому она сама призналась, что ненавидеть его не может, – о нём она сейчас напрочь забыла. Она унесла с собой из конторы ужасающий страх перед грозным лордом Бенедиктом и не менее жгучую к нему ненависть.

star: ГЛАВА XVII. МАТЬ И ДОЧЬ. ДЖЕМС И АНАНДА. АНАНДА И ПАСТОРША. ЖИЗНЕННЫЕ ПЛАНЫ НИКОЛАЯ И ДОРИИ На следующий день жизнь в доме лорда Бенедикта пошла обычным чередом, если не считать тяжёлой болезни пасторши, за которой ухаживали Алиса с Дорией и которую лечил Ананда под руководством своего дяди князя Сенжера. Леди Катарина никого не узнавала, и в её расстроенном мозгу всё время мелькала тень пастора, побеждавшего в борьбе Браццано, о чём пасторша говорила в бреду. Лорд Бенедикт зашёл к Алисе, нежно обнял её, потрясённую сценами в судебной конторе, и объяснил, что бред её матери отнюдь не отражает истины. И что через несколько дней мать её будет здорова. – Тебе же, Алиса, надо очень и очень подумать обо всём, что за последнее время тебе пришлось пережить, увидеть и наблюдать. Ты знаешь свой великий урок, знаешь, что предназначено тебе выполнить в это воплощение. Но я тебе уже говорил, что "может" не значит "будет". Только бесстрашные сердца могут выполнить предназначенное. Бестрепетность ученика, его бесстрашие – это только его верность Учителю. Если всей своей верностью он идёт за Учителем, он не спрашивает объяснений, он идёт так, как видит и ведёт его Учитель. Сейчас так сплелись судьбы и кармы большого кольца людей, что ты имеешь возможность видеть меня каждую минуту, можешь прибежать ко мне и взять меня за руку. Но не всю жизнь ты будешь подле меня. Обдумай, хватит ли у тебя сил пройти весь путь в разлуке со мной так, как будто бы я всегда рядом и во всех делах жизни ты держишь меня за руку. – Не продолжайте, мой друг, мой отец, мой наставник, – опускаясь на колени и приникая к руке Флорентийца, сказала Алиса. – Нет иной жизни для меня, чем жизнь в вечной верности вам, в единении с вашим трудом и путями. Я не ищу ни наград, ни похвал, я знаю, как трудно человеку на земле, с его закрепощённостью в страстях и личных привязанностях. Я пойду всюду так, как поведёт меня и пойдёт по земле через меня ваша любовь. Я буду стараться в полном самообладании, с тактом, приносить каждой достойной душе вашу помощь и мир. Я знаю, как скромно моё место во Вселенной. Я полна смирения и радости и хочу быть усердной в тех скромных трудах и задачах, что вы мне поручаете. – Встань, дитя, и выслушай меня. Сейчас я поеду к родителям Лизы, чтобы уговорить их не делать выставки из свадьбы дочери, а просто и тихо обвенчать её с капитаном. И вторая моя задача – убедить стариков возвратиться на родину, предоставив детям одним уехать с нами в Америку. Наль не переносит качки, а в своём положении будет переносить её много хуже. Лиза, хоть и привыкшая к морю, поднимется на пароход, неся в себе плод будущего ребёнка, и на этот раз тоже будет страдать. Дория неотлучно будет при твоей матери, которую мы оставим здесь на попечение Ананды и Сенжера. И Наль, и Лиза свалятся на одни твои слабые руки. Ибо леди Цецилия тоже будет плоха в пути, но у неё есть Генри. В этот момент ты одна, самостоятельно, можешь решить: хочешь ли ты ухаживать за двумя тяжело страдающими женщинами? Хочешь ли и дальше помогать Лизе, беременность которой будет чрезвычайно тяжела не только ей, но и всем окружающим. Лиза будет очень раздражительна и не всегда к тебе справедлива, но... перед тем, кого она вынесет в жизнь, ты, дитя, виновата. Когда-то давным-давно тебя любил и надеялся стать твоим мужем этот будущий человек, а ты осмеяла его и отвергла. Он отомстил, предав тебя, и ты пошла на казнь. Теперь тебе предоставляется возможность добротой и милосердием помочь ему заслужить твоё прощение. Но мало простить человека за его грех перед тобой. Надо помочь ещё создать семью, куда он придёт. Надо наперёд развязать карму, чтобы он пришёл свободным и чтобы именно твоё сердце – творчеством доброты – сделало радостным его земной приют. – Какое счастье! Какое счастье быть полезной Наль и Лизе, да ещё искупить свой грех в труде для них. О, если бы папа ещё жил, как бы он радовался в эту минуту, – вся сияя, отвечала Алиса. – Дитя моё, как бы ты ни была тверда в решении этих вопросов в эту минуту, подумай ещё раз, прежде чем ответишь мне. Пока ты будешь ухаживать за своими подругами, пока у обеих женщин не родятся их первенцы и далее, первое время, вся внешняя жизнь, наука, искусство, театры, – всё будет закрыто для тебя. Ты будешь главной осью всех домашних серых забот. Но матери будут страдать для собственных детей, а ты... – А я без страданий буду наслаждаться счастьем жить, нянча сразу двоих детей. Зачем нам больше говорить об этом, мой Учитель. Я иду. Вы подле нас в эту минуту. Какое счастье может быть выше жизни подле вас! Лишь бы жить в той чистоте, которая не мешала бы вам изливать ваше милосердие через наши грубые тела. Там, где не можете действовать вы, потому что атмосфера слишком низка для вас, пусть там верность наша поможет вам действовать через нас так, как вы считаете нужным. Я знаю, что Лиза вспыльчива и неустойчива, раздражительна и требовательна. Но я знаю и то, что там, где живёт истинный талант, живёт и громадная трудоспособность. Она будет владеть собой, потому что научится восходить на вершину вдохновения. Я думаю, неорганизованное, неустойчивое существо не может носить в себе истинный талант. Или же оно должно рано умереть. Ведь гений разорит всякого, кто не может воспитать в себе полное самообладание и войти в гармонию со своим даром. Если Лизе суждено жить в высоком искусстве, она научится владеть собой. Я же буду счастлива быть ей пробным камнем любви в её труде над собой. Зная вас, это так легко. – Спасибо, друг Алиса, поистине редко бывает счастлив ведущий тем, что имеет подле себя такое сокровище – живую чашу мира и любви. Будь благословенна. Иди, любимая и любящая, и храни в мире всех тех, кто тебе повстречается. Никогда и ничего не бойся. Ты живёшь, чтобы радостью защищать тех, кто встретился тебе. Флорентиец обнял Алису, отпустил её и уехал к родителям Лизы, где назначил свидание Джемсу. Не успел он войти в гостиную графов Е., как сразу обнаружил полный разлад между "отцами и детьми". И графиня сразу же начала жаловаться. Она утверждала, что дети, несомненно, рассказали деду в письме, что их ждет помпезное бракосочетание сразу в двух церквах, которое затевают родители, считая, что брак только тогда станет действительным, когда будут соблюдены формальности обеих религий. А граф полагал к тому же, что Лизе необходимо завязать свои знакомства, опираясь на высокие связи деда и отца. И приступить к этому удобнее всего за брачным пиром. В своём письме дед, так редко вмешивавшийся в семейные дела сына, категорически потребовал, чтобы свадьба его внучки была как можно тише и скромнее. И чтобы родители возвращались в Гурзуф, предоставив новобрачным самостоятельно путешествовать и пожить так, как они сами найдут для себя нужным. – Ну, представьте себе, лорд Бенедикт, как я могу отпустить свою несовершеннолетнюю дочь одну в путешествие? Да ещё Джемс придумал эту дикую поездку в Америку. Кроме того, каково это пережить, что Лиза писала деду потихоньку от меня. Значит, она тяготится нами. И сразу же променяла нас на жениха. – У нас уже был однажды разговор почти на ту же тему. Не буду повторяться, графиня. Мне кажется, что вы хорошо вспомнили в эту минуту, что я вам говорил тогда. Сейчас скажу только одно: не могу поверить, чтобы Лиза или капитан прибегали к каким-либо секретным путям у вас за спиной. Оба они так честны и благородны, что найдут в самих себе силы защищать своё мнение в прямом разговоре. Я опускаю вашу реплику, кого и как и на кого променяла в своей любви Лиза. Это недостойно вас. И вам самой, я думаю, тяжело, что в вас живут такие мысли. Поговорим о мнении вашего тестя. Мне думается, что он глубоко прав. Для кого вы затеваете всю эту шумиху? Если признаетесь честно, – только для себя и мужа. Вам хочется теперь сделать всё так, как вы желали бы, чтобы было сделано для вас на вашей сравнительно тихой и небогатой свадьбе. Вся эта внешняя суета, графиня, что она имеет общего с любовью? Вы говорите, что не можете допустить, чтобы дочь жила и ездила по белу свету одна. Допустим, минуя всякий здравый смысл, что это так. О ком вы думаете, когда так беспокоитесь? О ней или о себе? Чем можете вы ей помочь, если придёт беда? Вы так тверды, что в любой панике способны внушить ей мир и спокойствие? Вы можете удержать её от любого необдуманного шага? Я думаю, что вы очень добры, великодушны, благородны. Но ваша жизнь вся в порывах и изломах. Часто ли вы умели удержаться от залпа слов, которыми оглушали ваших близких? Если у Лизы слабое здоровье, то именно бурной своей несдержанностью вы способствовали её неустойчивости. Об этом не раз говорил вам наедине её дед, так пламенно защищавший вас на людях, так рыцарски служивший вам всю жизнь. Отчего же сейчас не принять его совета, совета огромной мудрости? Кроме всего прочего на пароходе Джемса отправлюсь я со всей своей семьей. А моими дочерьми вы ведь искренне восхищаетесь. Если Лизе понадобится помощь, уход или ещё что-либо, неужели мы оставим её без внимания? Графиня молчала, опустив глаза, но видно было, что каждое слово гостя попадало в больное место. Ни на одно предположение лорда Бенедикта она не смогла бы ответить отрицательно. И, тем не менее, стала возмущаться. Но чем дальше он говорил своим ласковым голосом, тем резче менялось её настроение, и она начала отдавать себе отчёт в том, как много вреда, вероятно, причинила всем любимым ею людям своею неустойчивостью, как тяжело легло на её собственную дочь бремя её неуравновешенности. – После письма отца, – заговорил граф, – я отказываюсь от своих первоначальных намерений. Никогда мне ничего не запрещавший даже в таких серьёзных делах, как женитьба, дружба, различные предприятия, в которых он далеко не всегда был согласен со мной, отец сейчас просит категорически не омрачать жизни единственной дочери и послушаться голоса любви и чести. Ваш голос, лорд Бенедикт, и есть голос любви и чести, голос мудрости. Присоединённый к голосу моего отца, он заставляет меня послушаться сегодня, хотя ещё вчера я спорил бы и возмущался. Отец мой стар. Вы мне на многое раскрыли глаза. Я тоже не был достойным воспитателем моей дочери, как не был хорошим сыном своему отцу. Но он, – он всегда был мне примером рыцарской воспитанности. И я знал, что неподкупные честь и правдивость – это мой отец. Если я прожил честным человеком до сих пор, то только потому, что всегда был передо мною его живой пример. Я вернусь в Гурзуф сейчас же, после самой тихой свадьбы Лизы, а графине предоставляю поступить, как она сама решит и захочет. Голос графа, сначала печальный и дрожащий, становился всё твёрже, и когда он кончил говорить, лицо его стало светлым и совершенно спокойным. – Иди в жизнь, Лизок, – сказал он, подойдя к дочери и обнимая её, – не мне тебя учить, как быть женой и матерью. Прости, ты всё казалась мне малышкой. Одно я знаю твёрдо, что честью ты вся в деда. Если будешь проста и не мелочна в буднях – всем украсишь жизнь. Цени, что выходишь замуж за того, кого любишь. А мы с мамой постараемся доказать, что любим не себя, а тебя. Граф нежно поцеловал обе руки дочери и, задержав их в своих, тихо прибавил: – Теперь, когда кончилось твоё детство, я должен кое в чём признаться. Если бы не дедушка, никогда бы я не согласился, чтобы ты училась играть на скрипке. Не суди меня строго. Когда стану дедом, постараюсь принести в себе твоим детям образ их прадеда. Играй и пой, Лизок. Я знаю, как смягчается сердце, когда ты играешь. – Я очень прошу вас, граф, посетить с семейством мой дом завтра вечером. Ко мне приехал мой друг, певец каких мало. И голос его, однажды услышанный, вовек не забудется. Я надеюсь, графиня, вы не откажетесь приехать с Лизой завтра вечером, а Джемса и просить об этом не надо: певец, о котором я говорю, его большой яруг, индус Сандра Кон-Ананда. Я убеждён, что ваше сердце музыкантши и женщины не раз дрогнет завтра. Лорд Бенедикт простился и уехал. Графиня, сдерживавшая при нём свои слёзы, больше собой не владела. Её рыдания, горькие, отчаянные, поразили Лизу. По её знаку граф и Джемс вышли из комнаты. Лиза села рядом с матерью, обняв её и, тесно к ней прижавшись, подождала, пока первая волна материнского горя утихнет, а потом прошептала ей на ухо: – О чём ты плачешь, мама? Ведь в эту минуту мы с тобой не мать и дочь, а две любящие друг друга женщины. Если ты плачешь о том, что не сумела меня воспитать лучше, то знай, что мне лучшей матери, чем ты, никогда бы не встретить. Ты научила меня жить свободной и в себе искать смысл жизни, а не скучать в одиночестве, ища пустые дружбы и развлечения, находя всю прелесть не в природе, а в суете. Ты для меня первая драгоценная дружба. Ты не мешала мне читать всё, что я хотела, ты не мешала мне играть, как и сколько я хотела, ты всегда понимала мои увлечения, ты одна знала, как я любила Джемса. Теперь я сделаю тебе, первой своей подруге, признание. Из него ты увидишь всю силу моего доверия и любви к тебе. Ты знаешь, ты видела мой уголок в том доме, что Джемс приготовил для нас. Дед часто рассказывал нам с тобой о своих путешествиях по Востоку, о Будде и его жизни. Он научил меня любить этого великого мудреца. И можешь понять, как я была поражена, когда увидела в одной из своих будущих комнат дивную статую Будды. Я точно на молитве стояла перед ним и дала обет, что всё, что я буду играть, я буду изливать в его чашу, для меня святую. Мы каждый день ездили туда с Джемсом, чтобы побыть несколько времени у этой статуи. И каждый раз я чувствовала, как день за днём всё крепнет во мне верность моему обету перед Ним, как всё сильнее становится моё бесстрашие, как я подхожу всё ближе к Нему, как вижу в Нём моего покровителя и друга. Когда я играю в том доме, моё сердце так раскрывается, точно я играю прямо перед Ним, неся Его милосердие и собирая все слёзы слушающих меня в Его чашу. Я знаю, мама, что то, что я тебе скажу сейчас, тебя потрясёт. Но и ты прими моё признание не как мать, а как подруга, первая, любимая. Вчера мы приехали к моему Будде, и так сказочно прелестно была убрана Его комната. И цветов таких я не видела никогда ещё. Джемс был поражен не меньше моего. Это не он украсил комнату цветами и только сказал: "Это Ананда нас благословил на брак". Я не знала, кто такой Ананда в своей внутренней сущности, и Джемс рассказал мне, что Ананда мудрец, что он необычайно добр, и сила его любви к людям почти равна святости. Мы придвинулись ближе к Будде, и я увидела в его чаше письмо и футляр. На письме было написано: "Моим друзьям в великий день их свадьбы". И вот самое письмо, слушай, мама: "В границах тела человека живёт его великая Любовь. Пронесите эту Любовь в чистоте плотского соединения и создайте новые тела, где бы Любовь, живая и деятельная, могла трудиться, чтобы единить людей в красоте. Таинство брака не только в том, что чья-то рука соединяет двух человек перед внешним престолом. Но и в том, когда люди сливаются воедино, чтя друг в друге Любовь. Наденьте, Лиза, тот браслет, что я положил Вам в чашу великого Мудреца. На нём написано: "Иди в вечной верности и бесстрашии и любя побеждай". Примите эти врезанные в браслет слова как путеводную нить и отдайте не только тело и мысли Вашему мужу. Но слейте всю жизнь в себе с его жизнью в нём и вступайте в новую стадию земного счастья, где нет разделения между трудящейся, видимой Вам землёй и трудящимся, невидимым для Вас небом. Таинство брака есть таинство зачатия новой жизни. Настало время сойти в Ваше тело той душе, что через Вас станет вновь человеком земли. Этот Ваш первенец будет Вашим благословением, большой Вам помощью и миром. Вы же станьте сегодня матерью, радуясь и приветствуя его всем сердцем, воспевая ему песнь торжествующей любви. Ваш друг Ананда". Лиза умолкла и через минуту шепнула матери: – И таинство совершилось. И она показала матери скрытый под рукавом платья браслет. Графиня была так взволнована словами Лизы, так глубоко потрясена совершенно необычной формой брака дочери, что сидела молча, с удивлением разглядывая такое родное, близкое, привычное лицо Лизы, в котором сейчас она не узнавала дочери. Она видела восторженное и преображенное лицо иной, незнакомой ей женщины. "Так вот какою бывает Лиза", – мелькало в уме графини. Она всё смотрела и смотрела в это новое лицо и вдруг как-то сразу осознала, что Лиза, сидящая перед нею, впервые понята ею по-настоящему. Ясно стало графине, что это не только цельная, любящая женщина, но что это мать, хранящая в себе залог новой жизни. Пока Лиза показывала ей браслет, очень похожий на тот медальон, что ей дал Джемс, голова графини упорно работала. Ей казалось, что она в первый раз поняла смысл прожитой своей жизни. Если бы Лиза не сочла её достойной предельной откровенности, не сказала бы ей, что самое ценное – свободу своей духовной жизни – она нашла с помощью матери, графине нечем было бы вспомнить сейчас свою жизнь. Только в эту минуту она поняла всю ответственность матери перед жизнью, перед миром, а не только крошечной ячейкой собственной семьи. Графиня думала, что вот Лиза вышла белым лебедем из их семьи не слишком талантливых людей, и вспомнила теперь, что не раз говорил ей Лизин дед: "Неужели вы не видите, что Лиза истинный талант, а не салонная развлекательница, что ей нельзя навязывать никаких предрассудков и суеверий, а надо все усилия приложить, чтобы в ней было как можно меньше нетерпимости, предвзятости, женской субъективности и условностей морали, и тогда её талант будет развиваться в чистом и свободном сердце". Тогда этих слов не понимала графиня. Она не раз ревновала дочь к деду, очень друживших и души друг в друге не чаявших. Теперь графиня видела, как высока была её девочка в своей чистоте, как мало она считалась с внешними правилами и приличиями, которые ни за что не осмелилась бы нарушить сама графиня. Долго сидели, обнявшись, мать и дочь, и слов им было не нужно. Говорили их души, говорили радостно, хотя обе женщины шли в разных направлениях, и каждая понимала, что идёт свой путь вечности, что данная ей жизнь, от рождения и до смерти, только маленький кусочек счастья жизни вечной. Каждая из них давала безмолвный обет отдать все силы, чтобы хранить будущую новую жизнь и стараться победить в себе какие-то тяжёлые черты, дабы не омрачать своих близких. – Мама, всё, чего бы я хотела, – это заслужить от своих детей те доверие и дружбу, с которыми я ухожу из твоего дома. В дверь постучали, вошёл Джемс, проводивший графа в православную церковь, вернее в то, что при посольстве играло её роль. Графиня протянула ему свою свободную руку и обняла Джемса, усадив его рядом с собою. По лицам обеих женщин он понял, о чём говорили мать и дочь, и ласково ответил на поцелуй графини. – Будьте счастливы, мои дорогие. Если у вас будут сомнения, – пишите деду. Это сердце никогда и никому не дало плохого совета. Впрочем, тот, кто венчал вас цветами у ног Будды, вероятно, не оставит вас и впредь. Сегодня вам обоим надо побыть вместе. Вы ещё и не виделись толком. Поезжайте к себе домой и будьте к обеду, я закажу его попозже. Проводив детей, графиня ушла к себе в комнату, не велев никого принимать. Она твёрдо решила не говорить ничего мужу, щепетильность которого в вопросах хорошего тона знала отлично. Сумев сейчас перешагнуть через все впитанные с детства предрассудки, удивляясь, что не испытывает никакой боли от поступка дочери, а считает его в порядке вещей, она стала думать о лорде Бенедикте, о том, как бы он отнёсся к поступку Лизы и поведению самой графини. Граф вернулся довольно поздно, рассказал, что послезавтра в полдень свадьба и он решил не звать никого, кроме лорда Бенедикта и его семьи. Графиня обрадовалась, хотела было о чём-то сказать мужу, как вдруг два человека с трудом внесли огромную корзину с цветами. – Батюшки, да это целый свадебный поезд, – воскликнул граф, наклоняясь к корзине и указывая на скрытые среди цветов роскошные футляры с именами Лизы и Джемса. – Похоже, каждый член семьи Бенедиктов вложил сюда свой подарок. Я и не знал, что таков английский обычай. – Давай-ка и мы с тобой порадуем наших детей и порадуемся сами. Ты одеваешься быстрее, заказывай пышный обед, прикажи осветить зал как можно лучше, а я пойду надену самый роскошный из своих туалетов. – Вот неожиданный сюрприз, графинюшка, – весело смеялся граф. – Годами от тебя не добьёшься, чтобы ты появилась в парадном наряде, а тут извольте радоваться. Ты ли это? Что сей сон означает? Графиня, казалось, сбросила с плеч двадцать лет. Глаза её сияли, она подошла к мужу, положила ему руки на плечи и радостно поглядела ему в глаза. – Я только сегодня поняла, оценила то обстоятельство, что у нас появятся внуки, что жизни нашей ещё не конец, что мы ещё будем нужны и полезны. Горячо поцеловав мужа, графиня убежала в свою комнату, напомнив ему ту женщину из далёкого прошлого, которую он так страстно любил. Сбитый с толку, ничего не понимая, граф приписал настроение жены очередному капризу, но любя повеселиться, был рад вдвойне сегодняшнему поводу. Быстро закипело у него дело. Забегали слуги, запылали свечи, на столе заиграл хрусталь. Не успела графиня выйти в зал в своём очаровательном наряде, как вошли Наль, Алиса и Николай. Принося тысячу извинений, сказав, что они думали провести в доме графов Р скромный вечер, а попали на званый обед, гости хотели тут же откланяться. Их, конечно же, не отпустили, объяснив, что это торжество придумала графиня, а самих виновников торжества даже ещё и нету. Графиня была счастлива, что самые близкие сейчас Лизе и Джемсу люди так удачно, невзначай, пришли праздновать истинную Лизину свадьбу. Она увела их к себе в гостиную, втайне беспокоясь, что Лиза приедет в простом платье, а гостьи так изумительно и нарядно одеты. В эту минуту вошли Лиза и Джемс, и графине суждено было ещё раз сильно удивиться. Не её обычная Лиза стояла перед ней, а опять новая молодая женщина. В платье из дорогой зелёной парчи с вытканными серебряными лилиями с золотыми листьями и тычинками, в чудесном веночке из бриллиантовых мелких лилий с листьями из изумрудов, Лиза потрясла мать выражением глубокой серьёзности, спокойствия и непередаваемой радости, которая так и лучилась из неё. – Я приветствую вас, Лиза, от имени моего отца, – сказал, здороваясь, Николай. – Вот его письмо к вам. А вам, капитан, лорд Бенедикт просил передать эти два портрета. – Николай подал ему зелёную коробку, на которой был изображен белый павлин. Будучи не в силах удержаться, капитан открыл коробку и увидел в ней два портрета, вложенных в одну общую складную рамку. Два чудесных лица, лорда Бенедикта и Ананды, глядели на него в рамке из переплетающихся лилий и фиалок. Капитан вскрикнул от радости и удивления, и пока все столпились вокруг, рассматривая подарок и восхищаясь им, Лиза в стороне читала письмо Флорентийца: "Друг, сестра и будущая ученица. – Нет у человека сокровища ценнее мира в сердце. В эти важнейшие минуты Вашей жизни думайте не только о себе и окружающих Вас, но и обо всех, несущих в себе в этот час залог будущей жизни. Думайте не только о счастливых и любимых, как Вы сами, но и обо всех брошенных, плачущих и не имеющих ни угла, ни работы, ни денег. Думайте обо всех, не знающих, как им справиться с нищетой и вынести в мир священную новую жизнь, бьющуюся в них. Первый же раз, когда будете играть публично, отдайте весь свой сбор покинутым матерям. И за всю Вашу жизнь никогда не бросьте камень осуждения в девушку-мать. Но постарайтесь пригреть и утешить каждую. Лилии, что я подал Вам сегодня в чаше великого Будды, примите как дар моего уважения Вашей чистоте и любви. Храните чистоту отношений с мужем и детьми и раскрывайте всё шире сознание, всё выше ищите источники вдохновения, и Вы придёте к тому моменту самообладания, когда сможете вступить на путь ученичества. Тот, кто слышит в искусстве голос сияющего Бога, тот уже носит в себе знание вечности Жизни. Поняв однажды Жизнь как вечное милосердие, нельзя быть несчастным. В Ваш счастливый день, в своей счастливой любви, помните о несчастном дне и несчастной любви других. Ищите знания, чтобы понять, что несчастья нет как такового. Всё – все чудеса и все несчастья носит в себе сам человек. Когда же ему открывается знание, он становится спокойным, ибо Мудрость оживает в нём. Не ищите чудес, их нет. Ищите знание, – оно есть. И всё, что люди зовут чудесами, всё только та или иная степень знания. Ваш вечный друг Флорентиец". Чувство особенной радости, какое-то ещё не испытанное ею сознание большого и светлого счастья наполнило Лизу. Она спрятала драгоценное письмо на груди и подошла к матери, державшей чудесную рамку с портретами. – Я думала, что красивее лорда Бенедикта не может быть никого, – говорила графиня. – Теперь не знаю, кому отдать предпочтение. Быть может, этот незнакомец и не так классически прекрасен, как лорд Бенедикт. Но в его лице есть что-то особенное, какая-то пленительная светящаяся доброта, перед которой даже трудно устоять на ногах. Хочется пасть ниц. Но, возможно, это только иллюзия.

star: – Недолго ждать, чтобы решить этот вопрос. Завтра вы его увидите, – сказал Николай. – Во всяком случае, стоит вам посмотреть на сияющего Джемса, и вы, графиня, убедитесь, что живой облик Ананды превосходит его портрет. Джемс, по-моему, молится на Ананду и употребляет всё усилие воли, чтобы сейчас же не выхватить из ваших рук портреты своих обожаемых друзей. Графиня возвратила портреты капитану, не обратив внимания на чудесный рисунок рамки, а Лиза тотчас заметила тождественность его с рисунком её головного убора, с переплетавшимися лилиями и фиалками на медальоне и браслете. – Джемс, фиалка и лилия должны стать нашими цветами. Пусть они будут символом пути к самообладанию. Ах, если бы научиться никогда не раздражаться и никого не судить! Как легко было бы тогда жить на свете, как просто общаться с людьми, потому что больше всего меня тяготит моя раздражительность и требовательность к людям. – Чем больше ты будешь понимать, чего достигли эти люди, – тем яснее станет тебе, куда и как направлять мысли, когда будешь в неустойчивом состоянии духа. Любя так, как мы любим друг друга, надо помнить только, с кем, где и для чего мы живём. В своей любви мы не забудем тех, кто сделал нас такими счастливыми. И в свою очередь, в своём счастье не забудем тех несчастных, которые повстречаются нам. Граф пришёл звать к столу, извиняясь, что такой экстренный обед может быть с изъянами, особенно по части вегетарианского меню. Но видно было, что он в своей сфере, что угощать людей в своём доме составляет не последнее из удовольствий графа. Весело летел обед, за которым Лиза много и тепло говорила с Алисой, впервые оценив большую музыкальность и вокальную образованность своей новой подруги. Сегодня Алиса особенно сильно действовала на Лизу своей простой добротой и сердечностью. Лизе казалось, что Алиса совершенно забыла, что тоже молода и прекрасна, что её игра увлекает сердца людей, что и ей надо жить своей личной жизнью. Лизе казалось, что Алиса живёт только её, Лизиными, интересами, её счастьем, только её игрой, её ближайшим будущим. Лиза не представляла, как бы она могла забыть о себе, о своём счастье, о своей любви хотя бы на миг. – Вы, Алиса, всё ещё говорите Лизе "вы", – вмешался в их разговор Джемс, сидевший рядом с Лизой. – Как это возможно при вашей любви к людям вообще, и ко мне и Лизе в частности. – Ты или вы, какое это имеет значение, дядюшка. Кроме того, Лиза, благодаря вашей милости, попала мне в тётки. Должна же я оказывать ей двойное почтение, – смеялась Алиса. – Это не по-русски, дочка, – поддержал капитана граф. – Раз у мужа племянница, – ты должна в ней любить его самого. Изволь пить с Алисой брудершафт, и я примажусь к этому делу. – Как много вам придется выпить брудершафтов, папа! У Алисы есть ещё кузен Генри и тётя Цецилия. И ещё найдутся родные. И обед пролетел, и вечер пролетел, и гости уехали, а Лизе всё казалось, что то было лишь мгновение. Когда Джемс подошёл к ней проститься до завтра, ей и жаль было его отпускать, и хотелось побыть одной, чтобы подумать обо всём пережитом за такое короткое время. – Думай, дорогая, о белом Будде и о письме Флорентийца. Мы будем врозь сегодня, но в мыслях я буду весь с тобой. И всю остальную жизнь каждая разлука с тобой будет только внешней. Где бы я ни был, – ты будешь рядом. Простившись, Джемс уехал в очаровательный тихий домик, чтобы провести ночь подле белого Будды. Войдя в комнату, где еле виднелась статуя, подножье которой, как и всё вокруг, ещё было убрано цветами, источавшими приятный аромат, Джемс сел на низенький диван и в полумраке стал вглядываться в божественное лицо царевича, оставившего всё земное для истины. Впервые Джемс был здесь один после своей фактической свадьбы. Как он и обещал Лизе, мысли его были с нею. Джемс вспомнил всё их давнее знакомство, и такой короткий по времени, но напряжённый по чувствам роман. Ему казалось чудом всё совершившееся. Сколько лет он прожил, ни разу не подумав о женитьбе и даже гордясь репутацией безнадёжного холостяка, которая прочно за ним утвердилась. И вдруг девушка, едва вышедшая из детства, стала его женой, частью его собственной жизни. Глаза его привыкли к темноте, и он теперь различал гирлянду цветов, брошенную рукой Ананды в чашу вместе с письмом и браслетом для Лизы. Цветы спускались из чаши почти до полу, и капитану казалось, что каждая чашечка цветка – кусочек его собственного сердца, разорванного на клочки, чтобы легче было впитывать горе и радость земли и приносить их в чашу Мудреца. Мудрец сумел показать земле Свет и тот путь, каким можно освободиться от страстей простому человеку. Капитан думал, что не слишком-то целомудренно живя до сих пор, он только и делал, что указывал всем, как закрепостить себя в страстях. Эту ночь он сознавал как переломную. Ему вспомнилась дикая буря, бесстрашие Левушки, сунувшего ему со смехом конфету в рог в момент наивысшей опасности. Вспоминал он и необычайный вид моря и столкнувшиеся водяные столбы в том самом месте, где ещё минуту назад находился его пароход, и странное выражение на лице И., выражение гармонии, мира и тихой радости, с которым он смотрел на весь этот ужас. – "Человек должен жить так, – прозвучали в его памяти слова И., – чтобы от него передавались эманации мира и отдыха каждому, кто его встречает. Вовсе не входит в задачу простого человека становиться или пыжиться стать святым. Но задача – непременная, обязательная задача каждого – прожить своё простое, будничное сегодня так, чтобы внести в своё и чужое существование каплю мира и радости". И снова он стал думать, дал ли он за всю свою жизнь хоть десятку людей каплю мира и радости? Капитан смотрел в лицо Мудреца, сумевшего, не ища популярности, стать не только известным всему миру, но и Богом для половины людей земли. Жизнь казалась капитану прожитой бесцельно и бессмысленно. Если бы сейчас ему предстояло окончить свою земную фазу жизни, с чем бы он ушёл? Добра, что он сделал людям, и в кулаке, пожалуй, не зажмёшь, а радости – и того меньше. Как же теперь начинать новую жизнь? Чем руководствоваться? Не раз обдумывал капитан разговор с Флорентийцем у него в кабинете в деревне. И сейчас, как и каждый раз, когда он думал об этих замечательных словах, ему казалось, что он не в силах выполнить и сотой доли их. Он уже склонен был прийти в уныние, как услышал лёгкий стук в наружную дверь. Капитан прислушался, убедился, что стук повторился так же негромко, но настойчиво, спустился вниз, чтобы не беспокоить семью старого слуги, единственных обитателей дома. Открыв дверь, капитан был изумлён, увидев на пороге высокую фигуру в плаще, в которой тотчас же признал Ананду. – Вы, капитан, конечно, меня не ждали. Да и я, признаться, сам не знал час назад, что зайду к вам. Я бродил по затихшему городу с дядей, и он указал мне, что в вашем доме горит свет. И тут же, смеясь, прибавил, что в вашей душе не чернильная, но довольно серенькая тьма. Ананда засмеялся своим особенным металлическим смехом, и капитан вспомнил, как Левушка называл смех Ананды звоном мечей. – А так как дядя мой большой прозорливец, то он послал меня к вам, чтобы вас развлечь и рассеять мглу вашего духа, совершенно безосновательную. Капитан хотел провести своего позднего гостя к себе в кабинет, но Ананда, пристально поглядев на него, сказал: – Зачем нам в этот миг, когда я пришел, минуя все условности, зачем нам соблюдать условный этикет. Пойдём туда, где вы только что были, и попробуем побыть в том мире и свете, которыми наполнена атмосфера великого Мудреца. – Как здесь хорошо, капитан, – вновь сказал Ананда. когда оба они сели на низенький диванчик, где несколько времени назад сидел Джемс Ретедли в полном одиночестве. – Какая счастливая идея пришла вам на ум, капитан, украсить укромную комнату жены этой прекрасной статуей. Я не сомневаюсь, что ваш дед, собравший в этом доме такие редкие сокровища, был большим и мудрым человеком. – Не знаю. Для меня было полным сюрпризом найти здесь Будду и старинную скрипку, не говоря обо всём прочем. Я был ещё мал и не мог понять сути ссоры брата и деда. И о Будде я не слыхал никогда разговоров в родном доме. Но то, что я нашёл здесь Будду после того, как я нашёл вас и... человека моих мечтаний, Флорентийца, это помогло мне постичь величие Того, у чьих ног мы с. вами сейчас находимся. – Мой дорогой друг, взгляните на эти вдохновенные черты, на эту доброту, льющуюся в мир потоками. Путь этого принца-мудреца даёт каждому возможность осознать величие человеческой души. Ни в одно из мгновений земной жизни в нас не должно звучать одно только животное, плотское "я". И если хоть раз человек осознал, что жизнь вечна, если однажды ощутил себя в мантии этой вечности, – он уже никогда не покинет её, потому что не сможет больше жить в душных объятиях одних только плотских, земных интересов. Перспектива, открываемая знанием, вовсе не сразу даётся, как и художнику чувство перспективы. Книга духовного знания лежит не вовне, – она в сердце человека. И читать её может только тот, кто учится жить свой каждый день, в который вступает, непрестанно развивая своё творчество. Нельзя сказать себе: хочу совершенствоваться. Или: всю жизнь я презирал середину, выбирал для себя только то, что мог поставить на пьедестал. И думать при этом, что только желание совершенствоваться или жить среди великих может привести тебя к чему-то высокому. Это всего лишь умствование, не имеющее в себе ничего творческого, здорового, могучего, что могло бы привести к Истине. Действие, действие и действие – вот путь земного труда. Для чего вы перебираете своё прошлое, которого уже не существует и которое вы один воссоздаёте в ваших мыслях? Что даёт вам право в эту ночь, последнюю перед объявленным браком, сидеть в унынии и отрицании, вместо ощущения силы, радости, утверждения всего лучшего, до чего дорос ваш дух? Смотрите на этого божественно доброго мудреца. За ним шли толпы учеников и последователей, и он не ставил им никаких препон. Он говорил только: "Не отрицай". И если видел шедшего за ним следом в отрицании своей нынешней жизни, он говорил ему: "Уходи, друг. Научись жить, не отрицая, и тогда возвращайся". Вы начинаете новую жизнь. Не мудрствуйте. Знайте твёрдо только одно: надо сегодня приготовить себя, чтобы завтра возле вас можно было отдохнуть, а не задохнуться. Надо сегодня отойти ко сну счастливым, зная, что сердце ваше жило в Вечном. Пустое дело искать счастья в чем-нибудь ином, кроме той Вечности, что звучит в собственном сердце. Человеку, воспитанному кое-как суетливыми и суетными родителями, даже не ведавшими о чём-нибудь ином, кроме благ земных, невозможно сразу проникнуть в атмосферу гармонии и мудрости. Но каждый может, ЛЮБЯ Ближнего, думать о величии Света в нём самом и нести свой поклон Свету во встречном. Я взял на себя вас, вашу жену и вашу семью, потому что вы – не зная и не догадываясь – оказали мне величайшую услугу, возвратив кольцо дяди. Я пришёл к вам сегодня, чтобы сказать, что у вас есть верный друг и хранитель жизни; в любую минуту внутреннего разлада назовите моё имя, и где бы я ни был, я всюду услышу вас. Вы можете и не услышать моего ответа, но я непременно услышу вас, и ответ мой придёт к вам, как действие Фактов вашей жизни, как развязка вашей внутренней драмы. Вы напрасно страдаете по поводу тех или иных обстоятельств вашей личной жизни. Для вас искусство жить на земле состоит в одном: достичь полной верности. У каждого человека своя жизненная задача. Иногда земная жизнь даётся лишь для того, чтобы человек выработал только какое-то одно качество. Ваша задача: цельность. Цельность верности в мыслях и чувствах. Вам надо достичь гармонии, то есть равновесия духа и устойчивости его, и тогда ваш организм, психический, физический и духовный, млжет начать творить. Ананда подошёл к статуе Будды, в мл руки капитана в свои и положил их на чашу святого. – Этими руками да прольётся помощь из чаши Твоей на землю. Да помнит это сердце, как Твоё дыхание мира и доброты, любви и сострадания, забыв о себе, изливалось на землю радостью. Да идёт по земле это сердце из плоти, в физическом своём теле передавая радость и уверенность каждому, радуя и ободряя встречных, да растет это сердце в бесстрашии и верности Тебе, Твоим мудрости и миру. Капитану казалось, что слова Ананды бегут по всему его телу, как электрический ток Волна спокойствия и уверенности точно смыла с него налёт грязи и печали. Капитан почувствовал себя включенным в какую-то новую силу, которой ещё никогда не ощущал. Ананда положил руки на плечи капитана, своими глазами-звёздами обласкал его и молча вышел из комнаты. – До вечера, – сказал он в передней Джемсу и вышел на улицу, где уже начинался рассвет. Оставшись один, Джемс снова прошёл в комнату отшельника II сел на тот же диван, где провёл с ним несколько часов Ананда. Теперь Джемс уже не спрашивал себя зачем такие люди, как Ананда и И., лорд Бенедикт и сэр Уоми живут в гуще людей, их грехов и страстей. Он много раз вспоминал, как Ананда и И. удивлялись его и Лёвушкиному недоумению, когда он причислял их к существам высшего порядка, обладающим какими-то чудесными силами, добытыми сверхъестественным путём. Они, смеясь, отвечали капитану, что любому ботанику управление пароходом казалось бы чудом до тех пор, пока он не обучился бы капитанскому искусству. Когда знание открывает глаза, всякое волшебство исчезает... В образе Будды перед ним сияла жизнь обычного человека. Этот человек не требовал авторитета, никому не внушал фанатизма веры. Он просто учил любя побеждать, искать в себе мир, понимать, что в себе мы носим бесценную, дивную свободу. Капитан приблизился к самой чаше святого, прислонился к ней головой и прошептал. – Идти за Твоею мудростью хочу. Буду стараться видеть её во всём, что встречу в течение дня. Я знаю своё место во Вселенной, знаю, что я не обладаю должной духовной высотой, чтобы находиться подле них всю мою жизнь. Но встречи с высокими я не забуду и постараюсь начинать и завершать мой скромный день у чаши Твоей. Он еще раз взглянул на прекрасное лицо Будды и тихо вышел из дома, где уже просыпались немногочисленные слуги. Весь день семья Е., как и сам капитан, считали минуты, когда наконец поедут к лорду Бенедикту. Однако в семье лорда все были заняты текущими делами и мало думали о вечернем приёме. Алиса сменила Дорию у постели больной матери, которая была уже в полном сознании, но по ужасу и смятению, наполнявшим её, казалась близкой к безумию. На все старания Алисы её успокоить леди Катарина твердила только одно: – Если бы ты знала всё, Алиса, ты бы не только ласки своей мне не дарила, но не захотела бы даже войти в эту комнату. Я, я одна погубила Дженни и испортила половину жизни тебе. Что мне делать? Куда мне кинуться? Как помочь Дженни? – Мама, милая, любимая мама. Какую жизнь вы мне испортили? Я была счастлива, я любила вас и папу, и Дженни, и охотно делала, радостно и просто то, что вам хотелось, и жалею, что не умела сделать больше. Теперь я знаю только одно: если папа не судил вас, а учил вас уважать, – он и сейчас подтвердил бы нам с Дженни ту же свою волю. Мамочка, перестаньте дрожать и бояться. В доме лорда Бенедикта нет места страху. Здесь для каждого есть защита. Не успела Алиса произнести эти слова, как в комнату вошёл Ананда. Он точно внёс с собой весеннее солнце, так светел, весел и радостен он был. – Вы, я вижу, Алиса, чем-то опечалены. А вот и разгадка, – продолжал Ананда, садясь у постели больной и всматриваясь в её заплаканное лицо. – О чём же плакать, мой добрый друг, – так нежно сказал Ананда, такая всепрощающая доброта была в его голосе, что леди Катарина схватила его руку, приникла к ней, и её горестные рыдания больно ранили сердце Алисы. Встав на колени, она приникла к Ананде и с такой мольбой посмотрела в его глаза, точно хотела отдать всю себя за мир и спокойствие матери. – Встань, дитя. Не отчаивайся, не считай себя бессильной в такие моменты, когда видишь чью-то скорбь и отчаяние и думаешь, что не можешь ничем помочь. Не бывает, чтобы чистая любовь и истинное сострадание оказались бессильными, не были услышаны теми, к кому ты их направляешь, и оставлены без ответа. Правда, не всегда твои чистые силы проявляются как мгновенная помощь встречному. Факты внешнего благополучия, а это единственное, что воспринимают люди как помощь, далеко не всегда являются помощью истинной. Но каждым мгновением, в которое ты излила любовь как самую простую доброту, ты ставишь встречного на единственный путь чистой жизни: на путь единения в мужестве, красоте и бесстрашии. Разбив в сердце и мыслях страдальца представление о том, что жизнь ополчилась против него, что ему нет прощения, что будучи грешным, он не в состоянии выйти на путь Света и нести этот Свет другим, – ты разбиваешь перегородки авторитетов и предрассудков и прокладываешь новые борозды, по которым потечёт его мысль с этого мгновения. Никогда не отчаивайся и силу понимай, как внутреннюю работу твоего собственного духа. И чем выше будут твои бескорыстие и радость, с которыми примешь в своё сердце чужую скорбь, чем увереннее ты будешь приносить свою любовь к милосердию своего Учителя, – тем вернее улучшится жизнь встреченного тобою страдальца. И тем скорее, проще, легче уйдёт от него очарование скорби. Посадив девушку рядом с собой, Ананда положил свою руку на голову всё ещё рыдавшей пасторши и тихо ей сказал: – Разве вы льёте эти слёзы о дочерях? Ведь вы плачете сейчас о муже, о том, что вы его не поняли, не оценили вовремя его чести и доброты и не доверились ему. Вникните в тот голос совести, что так раздирающе кричит в вас сейчас. Ведь вы плачете о себе. От лёгкого прикосновения руки Ананды леди Катарина затихла. У неё хватило сил приподняться и посмотреть в лицо того, кто пришёл коснуться её гнойных ран, так как леди Катарина вдруг подумала, что чистому взору Ананды она должна представляться чем-то вроде прокажённой. Эта мысль мелькнула в её уме на секунду, но голос говорившего увлек её за собой целиком. – Думайте о Дженни. Непременно думайте как о любимой дочери, осуждению которой нет места в вашем сердце. Но не считайте, что для вечности имеет какую-либо цену то, что вы сострадая плачете, мечетесь, бурлите негодованием или какими бы то ни было страстями, пусть даже они кажутся вам святыми. Только в деятельное сострадание может проникнуть энергия мировой любви Вечного. Поймите раз и навсегда: вам надо жить в любви, в труде для Дженни. Если прекратите плакать, то сможете соединиться с нею через какое-то количество лет, чтобы помочь ей освободиться от зависти, которая бросила её сейчас во власть тьмы. Не станете ведь вы отрицать, что изо дня в день своим раздражением и ложью вы складывали для неё ту неприступную стену, за которой она находится сейчас. Это вы, камень за камнем, складывали стену вокруг дочери: и теперь, по камушку, только вы одна можете её разобрать.

star: Вашими орудиями труда могут быть только спокойствие и мир. Вы сможете начать свою работу любви и освобождения дочери только в том случае, если научитесь не повышать голоса ни при каких обстоятельствах. И не только удерживать словесный поток и думать о каждом слове, которое произносите, но ещё и ясно сознавать, что творимое вами в этой комнате раздражение распространяется быстрее электрической грозы в эфир Вселенной. Вы абсолютно здоровы. Вставайте, начинайте трудиться, если действительно любите Дженни и хотите ей служить. Если прежде вы выливали мусор своей души и грязнили им Вселенную, то теперь вы должны выработать в себе новые привычки, и в первую очередь научитесь радоваться, научитесь смеяться и не осуждать. Начните с самого простого и смиренного труда. Всю жизнь вы были ленивы и только и делали, что изображали из себя леди. Снимите теперь все хозяйственные заботы с Дории, которая должна начать сейчас другое дело. Учитесь в серых буднях и делах общаться с людьми и вырабатывайте выдержку. Забудьте свои классовые предрассудки и обращайтесь с каждым слугой и торговцем так, как будто перед вами в каждом из них стою я и вы говорите со мною. И я увижу, насколько вы искренни, когда утверждаете, что чтите меня,- улыбаясь, закончил Ананда. Не дожидаясь ответа пасторши, он покинул комнату, оставив мать и дочь в разном состоянии духа. Глаза Алисы, сиявшие не меньше глаз самого Ананды, выражали её полное понимание глубочайшего смысла сказанного. В поведении матери, ей предписанном, она видела почти единственную для леди Катарины возможность выработать самообладание, хоть как-то воспитать себя. И вместе с тем она ни секунды не сомневалась в том, что жестокое разочарование, даже отчаяние должна чувствовать сейчас её мать, всю жизнь ненавидевшая хозяйство, порядок в доме и тот упорный, мелкий труд, который с этим связан. Она лихорадочно придумывала, какие бы заманчивые стороны этой работы, которой можно было бы отблагодарить лорда Бенедикта за всё, показать матери. В душе леди Катарины образовалась какая-то пустота. Она поняла, что в том состоянии смятения, в каком она теперь живет, она ни на что не годна. Слова Ананды проникли ей в сердце. В нем уже не было привычной лжи. Пасторша вынуждена была признаться себе, что слёзы её были слезами запоздалого сожаления. Теперь только она увидела мужа таким, каким его видели другие. Браццано больше не занимал никакого места ни в её сердце, ни в мыслях. Муж и Алиса представлялись её открывшимся духовным глазам какими-то новыми людьми, и в ней просыпалось новое чувство. В ней зарождалась сила жить, поддерживаемая этими непривычными для неё образами, и она пускала ростки в самой глубине сердца. Одно только знала твёрдо леди Катарина: что не будет протестовать против назначенного ей Анандой. Но как взяться за этот труд, она знала так же мало, как дровосек о тонкостях скульптуры. Мать и дочь встретились взглядами. Ни слова не сказали они, но обе поняли, что о старой жизни леди Катарины и речи быть не может. Всегда возмущавшаяся, когда муж указывал ей на необходимость труда, пасторша думала сейчас только о своей неопытности и полной неприспособленности к предстоящей ей задаче. В прежнее время она и не подумала бы послушаться и встать с постели. При малейшем нездоровье она оберегала себя чрезвычайно. Теперь же, чувствуя себя совсем разбитой и обессиленной, она немедленно стала одеваться. Помощь Алисы, казалось, давала ей новые силы. Она видела теперь в дочери не девочкуподростка на побегушках, не швею, необходимую в доме, но подругу, в сердечном участии которой не сомневалась. – Мама, вы не думайте, что всё это хозяйство так сложно. Вопервых, вам самой не придется бегать по рынку или стоять у плиты. Здесь есть отличный повар и экономка. Вам надо будет только вести весь дом, следя за расходами, и заказывать всё то, что лорд Бенедикт будет считать нужным. Обычно он сам отдавал Дории краткие и точные указания. – Ах, детка, я так боюсь лорда Бенедикта! Ничего кроме благодеяний я от него не вижу. Но когда оказываюсь в его присутствии... Я знаю, что защищена, и всё же, когда о нём думаю, меня пронизывает страх. Я как карлик перед великаном, всё вспоминаю, как его глаза приклеивали мои ноги к полу. Ну как я войду к нему за распоряжениями? Если бы ты знала, как у меня сжимается сердце. Знаю, что надо жить по-новому. И не могу понять, как свести концы с концами за целый месяц. Сколько раз твой отец просил меня об этом, заводил мне тетради, показывал, пытался помочь, а я только хохотала и вырывала листы. И ничего-то я не умею. – Я буду помогать вам, дорогая. Да и Дория не оставит вас, пока не обучит всему. Алиса помогла матери расчесать её густые, прекрасные волосы, такие теперь серые, а не бронзовые, как прежде, и, заглянув матери в глаза, сказала: – Если вы любите сейчас папу, мамочка, то вы непременно все сумеете. Ведь не только ради Дженни, но и для спокойствия папы вам надо в работе найти себе оправдание. Мы вместе будем трудиться. Сейчас мне надо идти играть. Я знаю, что скоро вернётся Дория, которая сейчас сидит с экономкой. Попробуйте прислушаться к тому, что они делают, а вдруг это и не покажется вам трудным. Поцеловав мать, Алиса спустилась вниз. Леди Катарина всё же не решилась вмешаться в дела Дории без её приглашения. Да и чувствовала она себя такой слабой, что с трудом дошла до кресла. В первый раз в жизни она подумала, что кроме пустых романов на родном языке она ничего не читала, что и здесь она не шибко-то грамотна, а по-английски пишет с грубыми ошибками. Она подошла к книжной полке и взяла первый попавшийся ей том Шекспира. Открыв "Гамлета", которого она, к стыду своему, никогда не читала, она принялась за чтение, поджидая Дорию. Между тем в кабинете лорда Бенедикта шёл разговор между хозяином, его прибывшими друзьями и Анандой. О чём именно они говорили, никто из обитателей дома не знал. Через некоторое время лорд Бенедикт позвонил и приказал вошедшему слуге позвать Николая и Дорию. Когда они оба пришли, то увидели, что все присутствующие были в длинных белых одеждах, похожих на индусское одеяние. – Мой друг, – обратился сэр Уоми к Николаю. – Я видел Али и привёз тебе письмо и вот этот хитон. Он просит выполнить все его указания, их ты найдёшь в письме, а также принять в своём доме в Америке одного из его друзей, которого ты немного знаешь. Помнишь ли ты того немого, что жил в горах, где ты впервые повстречал Али? Речь идёт о нём. – Я не только вижу перед собой молчаливого, любезного хозяина сакли, но до сих пор помню оставленное им впечатление. Мне чудилось, что этот молчальник вовсе не немой, так продолжаю думать и сейчас. Но всё равно, в каком бы виде ни желал Али поселить его в моём доме, паша с Наль радость будет огромна, и всё, что пошлет нам жизнь, мы разделим с ним. Одно только – и это известно вам, сэр Уоми,- ни у меня, ни у Наль нет ничего. Мы пришельцы в доме нашего друга и отца Флорентийца. Но всё, что нам даётся, мы разделим с гостем Али. – Считай, Николай, что в Америке я буду твоим гостем, – сказал Флорентиец. – И разговаривай, как хозяин и глава дома. – Можешь ли ты, – продолжал сэр Уоми, – дать приют не только немому, который теперь отлично научился говорить, но и помочь группе людей, которые вместе с ним приедут к тебе от Али? Желаешь ли ты лично помочь им организовать маленькое ядро, сердцевину твоей будущей общины? Желаешь ли ты стать во главе этих людей и создать нечто вроде небольшого культурного посёлка, куда через шесть-семь лет могли бы приехать уже многие? Обдумай ответ. Надо подготовить такую высококультурную ячейку, чтобы приехавшие сразу нашли возможность влиться в коммуну, где были бы раскрепощены от давящей дух собственности. И где труд на земле был бы облегчён до максимума. Чтобы каждый из членов твоей общины мог свободно работать, делая то, что выберет из любви именно к этой форме труда. – Если бы я думал много часов, всё равно не мог бы придумать слова, в которые вылилась бы моя радость, сэр Уоми. Одно могло бы меня смутить: если бы я был менее смиренным и колебался в моей верности Али, я думал бы над тем, достоин ли я этой чести. Но я знаю, что иду так, как видит и ведёт меня мой Учитель. – У меня также будет к тебе просьба, – сказал князь Сенжер. – Я хотел бы теперь же послать с тобой двух учеников, очень образованных инженеров-механиков. Я дал им задание по технической разработке новых летательных аппаратов. Ты сам крупный математик, так что в этой части они будут обеспечены помощью. Я просил бы тебя, если ты захочешь мне помочь, создать им все условия для научной работы, а через несколько времени я пришлю к тебе ещё партию рабочих, которых тоже прошу принять в члены новой общины. И сам я через год-другой приеду к тебе ненадолго, так как очень интересуюсь развитием механики в этой области. Вообще, Николай, если ты не отказываешься взять на себя эту нелёгкую задачу организации уголка жизни на новых началах, при новом понимании, что такое "воспитанный человек", как говорит об этом твой последний труд, то Флорентиец, едущий с вами, тебе во всём поможет, – снова сказал сэр Уоми. – Для организации музыкальной стороны жизни у тебя будет Алиса, а для целей воспитательных ревностным помощником тебе будет Наль. Потом приедут Сандра и Амедей, которому придется изучать строительное дело. Сандра же, со своей всепоглощающей памятью, изучит в короткое время всё, что будет необходимо для агрономии. Сейчас они не поедут, так как на первых порах у тебя под началом должны быть абсолютно выдержанные люди, занятые определённым трудом. Это пока всё, что я могу тебе сказать. Далее Али будет сноситься непосредственно с тобой и Флорентийцем. Он решил подойти очень близко к этому делу и будет уделять тебе столько времени и забот, сколько тебе потребуется. Что же касается выбора места и времени, когда ты сможешь принять людей, о которых я и Сенжер тебя просили, это уже дело твоё и твоего помощника Флорентийца. Помни, друг, что именно ты должен стать главою нового дела и взять на себя всю ответственность. Сэр Уоми подал Николаю два объёмистых письма с крупным, чётким почерком, в котором он тотчас же узнал дорогой ему почерк Али, и два больших пакета, один из которых предназначался Наль. – Теперь, друг Дория, речь пойдёт о тебе, – сказал князь Сенжер. – Твоё бескорыстие и деятельная энергия всё последнее время убедили нас, что для тебя настало время действовать более масштабно. Тебе даётся поручение. Оставаясь подле Ананды, ты должна выполнить самостоятельно несколько дел в борьбе с Браццано и его подручными. Не имея понятия о том, чьё имя скрыто под псевдонимом Бенедикт, Браццано решил, что здесь не потребуются большие силы, и прислал тех, кто мог обольстить пасторшу и Дженни. Зная хорошо леди-мать, Браццано выведал у неё всё, что ему нужно было знать о её дочерях. Но расчёт был сделан им легкомысленно, в чём убедились все, кого он сюда прислал. Мы уедем лишь после того, как проводим в дорогу Флорентийца и всех, кого он решит взять с собой. Ты же останешься с Анандой здесь, и на твоём попечении будет пасторша. Я знаю, как трудна тебе эта ноша: колебания и вечный страх пасторши будут всё время мешать тебе и нарушать в тебе самой устойчивость и гармонию. Но, видишь ли, нет такого места во Вселенной, где мог бы уединиться человек, желающий жить для общего блага. Нельзя нигде спрятаться от суеты и людских страстей. Нельзя искать покой и мир для себя в какой-то внешней отъединённости от всех и тишине. Но должно и можно стойко стоять среди житейских бурь; можно ясно видеть везде и в каждом единственную силу – Жизнь, и тогда гармония твоя не разрушится. Этого человек достигает, когда интересы его поднялись выше его собственной личности, когда он сливает каждый свой вдох с жизнью Вселенной. Закаляйся подле пасторши; своею скорбью, суетой, слезами и постоянным качанием маятника вверх и вниз она стоит целой толпы. Не думай о том, как мелки или ужасны её переживания; заботься только о том, чтобы научиться быть такой стойкой, что она утихала бы подле тебя. Ласковость, какая-то особенная величавая вежливость v сходили от Сенжера. Он посмотрел на Дорию, ещё раз ей улыбнулся и продолжал: – Теперь, когда ты, друг, по опыту поняла, какой тяжестью ложится нарушенный учеником обет на его водителя, ты останешься подле Ананды, чтобы стать для него тем верным помощником, на которого он сможет положиться как на точного и немедленного исполнителя его указаний. Будь мужественна до конца. Ты вовсе не должна быть неотлучно при Ананде. Ученик больше всего помогает Учителю не тогда, когда живёт и действует подле него, в непосредственном общении и физической близости. Но когда созрел для полного самообладания и может быть послан один в гущу людей, в пучину их страстей и скорбей. И в эти периоды разлуки с Анандой ты, не обладающая ни сверхсознательным слухом, ни зрением, всегда будешь иметь весть от своего Учителя, весть точную, переданную непосредственно от него. Ты смотришь удивлённо, и всё твоё существо выражает один вопрос: "Как?" Более чем просто. Нужно – и муравей гонцом будет. Никогда не обращай внимание на то, кто подал тебе весть. Разбирайся в том, какая пришла к тебе весть. Первая из задач твоего самовоспитания сейчас – гнать от себя тоску, иногда тебя посещающую. Гони её, но не от мысли, что в ней нет творчества, что каждый, кто с тобой в этот час встретился, неизбежно поглотил частицу волнения и подавленности из окружающей тебя атмосферы. Гони тоску любя, понимая, какая огромная сила льётся из тебя, если в чаше сердца твоего не застряло ни единой соринки людской скорби – ты вылила всё в чашу Ананды. Только тогда, когда в твоём сердце мир и тишина, ты можешь вложить всё собранное тобою за день человеческое горе в чашу Учителя. Только в этом случае твой огонь Вечного не зачадит, не мигнёт, заваленный человеческими страстями. Не мигнёт, но соприкоснётся с пламенем Ананды, и доброта его освежит страдающих и пошлет им помощь. Вбирая в себя мутную волну земного дня, иди в подлинной простоте и покое. Старайся не поддаваться предрассудку сострадания, требующего сочувственных слёз, поцелуев, объятий. Но живи, истинно сострадая, то есть стой в мужестве и бесстрашии и неси огонь сердца так легко и просто, как идёт всякий, знающий о жизни вечной и её движении. Тогда поклон твой огню встречного будет непрерывным током в тебе труда Ананды. Обняв Дорию, князь Сенжер увёл её в свои комнаты. Ананда вышел с Николаем, чтобы переговорить с Алисой о вечерней музыке. Лорд Бенедикт и сэр Уоми вызвали к себе Сандру и Амедея.

star: ГЛАВА XVIII. ВЕЧЕР У ЛОРДА БЕНЕДИКТА. СВАДЬБА ЛИЗЫ И КАПИТАНА Наконец-то дождалась Лиза того мгновения, когда можно было уединиться в своей комнате под предлогом отдохнуть и поупражняться на скрипке. Весь день графиня волновалась, спорила с мужем и дочерью по всяким пустякам, касающимся завтрашней свадьбы. Лиза непременно хотела венчаться в платье, подаренном ей Флорентийцем, отвергая вечную фату и флёрдоранж. Граф, убедившись, что отпраздновать свадьбу дочери с шумом и блеском не удастся, склонился к простоте и соглашался во всём с Лизой. Но мать, для которой во всём поведении Лизы было так много неожиданного и непонятного, расстраивалась, повторяя без конца: "Всё не по-людски", и требовала, чтобы был соблюдён внешний декорум. Для чего же потратили тысячу рублей на подвенечное платье? Для чего везли сюда драгоценное кружево и фату прабабушки? Видя, что каждую минуту может разразиться сцена и угадывая её внутреннюю причину, Лиза улыбнулась матери, говоря: – Меньше всего, мама-подруга, я хотела бы огорчить тебя в последний день нашей совместной жизни. Если тебе будет приятно видеть меня снежным комом, – я рада им быть эти несколько часов моего венчания. Успокоив родителей, она ушла к себе, сказав, что сегодня-то уж наденет платье лорда Бенедикта, которое полюбилось ей особенно. Спорить на этот счёт – по тону Лизы мать поняла – было бесполезно. Оставшуюся в одиночестве графиню снова стали одолевать тысячи вопросов, которые сводились к одной мысли: как же она воспитала дочь, если могло случиться то, что теперь произошло? Чья здесь вина? Насколько глубока её собственная вина? И вина ли это, если она загладится так скоро, уже завтра, церковью? Надевая одно из своих лучших платьев, графиня не могла не заметить, что сегодня она как-то особенно моложава, что волосы её легли волнами, что парижское платье чудно обрисовывает её прекрасно сохранившуюся фигуру. "Скоро конец всему. Скоро вообще уже не придется одеваться и выбирать туалеты себе и дочери". Её мысли сделали какой-то вольт, пробежались по семье лорда Бенедикта и вернулись к собственной. Какая огромная разница! Но в чём она? Перед духовным взором графини мелькнуло слово: "Труд". По словам самого лорда Бенедикта и Николая графиня составила себе мнение, что все они постоянно чем-то заняты. Её муж и Лиза тоже постоянно чем-то заняты. У одного всегда было большое хозяйство, которое он всё время улучшал, но графиню это никогда не интересовало. У Лизы был божок: музыка. В ней она неустанно совершенствовалась и иногда трудилась, словно чернорабочий, как смеясь говаривала графиня. В музыке Лиза жила, по ней тосковала. Графиня же находила, что такой труд есть рабство, а не наслаждение. И сейчас, всё ещё слыша вдали музыкальные фразы, графиня стала волноваться и послала сказать дочери, что пора одеваться. Осмотрев туалет Лизы, которая вышла из своей комнаты только когда ей сказали, что приехал жених, графиня не удержалась, чтобы не заметить, что для своих лет Лиза одета слишком "по-взрослому". Вызванный её замечанием хохот её поначалу смутил, она решила было рассердиться, но кончила тем, что сердечно обняла дочь и присоединилась к общему смеху. Что касается самой графини, то в этот вечер её трудно было принять за мать Лизы. Даже Джемс был озадачен тем, какими чарами наградил её туалет и что именно так изменило её. Через несколько минут все сидели в карете, скрывая друг от друга своё волнение, и спустя полчаса уже входили в холл дома лорда Бенедикта. Едва они сбросили плащи и шали, как к ним вышел Николай, а вдали уже виднелась высокая фигура хозяина, шедшего им навстречу. Лорд Бенедикт, подав графине руку, сразу повёл гостей в музыкальный зал, где собрались все его домашние и друзья. Бывавшие в самых высших слоях общества, привыкшие везде чувствовать себя желанными и важными гостями, граф и графиня R здесь застеснялись. Лорд Бенедикт, шутя и смеясь, знакомил их со своими недавно приехавшими друзьями. Казалось, каждый из представляемых был безукоризненно вежлив и приветлив, а у графини и её мужа было ощущение, точно к ним заглянули в сердце, раскрыв его до дна, и все самые затаённые их мысли стали известны. – Начнём с музыки, – обратился к Алисе и Лизе лорд Бенедикт. – Мы быстрее познакомимся и освоимся, если звуки вырвут нас из привычной манеры воспринимать всякое свидание как дозволенный этикетом ряд слов и действий. Сегодня такой важный день в жизни Лизы и Джемса, что хочется поздравить их, молодых и чистых, мужа и жену, в не совсем обычной обстановке. Сегодня хочется создать им род такого моста в новую жизнь, где бы им диктовала духовная сила. В этот вечер пусть музыка раскроет в каждом из нас всю любовь, на которую мы способны, и доброжелательство. И всю любовь мы выльем сегодня на наших новобрачных. Графиня с удивлением взглянула на лорда Бенедикта, и щёки её залил яркий румянец. Граф тоже был удивлён, но решил, что по английской моде жених и невеста уже накануне свадьбы зовутся мужем и женой. Лиза и Джемс тоже взглянули друг на друга с беспредельной преданностью. Они, казалось, не замечали, что стали центром внимания, даже наоборот, принимали всеобщее внимание и слова хозяина как нечто естественное, неотъемлемое, что не может их ни стеснить, ни сконфузить. Ананда подошёл к ним, взял скрипку из рук Джемса и отнёс её к роялю, где уже была Алиса. – Если уж играть при вас, то только до вас, – сказала Лиза, беря инструмент в руки. – Я ещё не слыхала вашей игры, но думаю, что после вас рука моя была бы не в силах поднять смычка. – Моя и ваша песнь любви разные, конечно, – ответил Ананда. – Но будет в них и нечто общее: они будут торжествующими. Играйте сейчас, стоя перед вашим Буддой, – прибавил он так тихо, что слышала только одна Лиза, – и вы проникнете на ту вершину счастья, где творящий встречает Творца. Ананда взял Джемса под руку, увел его в дальний угол, где сидел князь Сенжер, и усадил капитана между собой и дядей. Лорд Бенедикт тоже сидел в отдалении, между супругами Р. Остальные члены семьи разбрелись по огромной мало освещенной комнате, и в круге яркого света у рояля остались только две девушки. Белое платье с чёрными, в знак траура, кружевами на Алисе и зелёная с серебром лилий парча на Лизе, её роскошный, сверкающий веночек на голове, её страстное лицо и порывистые движения, – как непохожи были эти девушки! Ничем не убранная голова Алисы тоже казалась сверкающей в ореоле её волос. Генри, сидевший рядом с матерью, шепнул: "Мама, я хорошо помню вас такой". Скрипка и рояль разом и неожиданно зазвучали. Никто не был готов к тому, что так вдруг нарушится молчание. Когда графиня подняла голову и посмотрела на дочь, она едва удержала возглас. Уже несколько раз за последние дни она видела свою дочь какой-то преображенной. Мать считала, что это любовь сделала Лизу почти красавицей. Но лицо, которое она видела сейчас, – это был кто-то другой, но не её гурзуфская Лиза. Рука, правда, всё та же, Лизина прекрасная рука. Но как она водила смычком! Никогда прежде у Лизы не было этой уверенности удара, этой лёгкости и гибкости. Лиза сейчас играла шутя. Она жила где-то не здесь. Губы её сжимались и внезапно раскрывались в улыбку, головка и тело то гибко выпрямлялись, то чуть склонялись. Нет, положительно графиня никогда не видела Лизу такой. "Да она Бога воспевает", – мелькнуло у неё в уме. И впервые она поняла, что дочь не божка себе сотворила из музыки, но что Бог в ней, в её сердце, что Бог всей жизни её была музыка, что рядом с этим Богом нет никого, что без музыки немыслима сама Лиза, как невозможны лучи без солнца. Что играла Лиза, как аккомпанировала ей Алиса, – графиня не знала. Она не понимала сейчас и не воспринимала музыкальных фраз, она слышала только песнь Лизиного сердца. И мать размышляла, где же, когда и как могла эта девочка гак понять жизнь, чтобы передать струнам крик, мольбу и раны собственного сердца. Лиза опустила скрипку. Глаза её, как у слепой, оставались несколько мгновений устремлёнными в одну точку. Наконец она вздохнула, положила скрипку на рояль таким тяжёлым жестом, как будто та весила пуд, и тихо сказала: – Больше сегодня играть не могу. Ананда подошёл к ней, усадил её на своё место и вернулся к роялю. – Ну, Алиса, друг, теперь моя очередь, – беря виолончель, сказал он. – Не так давно я играл эти вещи в Константинополе и за инструментом сидела брюнетка. Кое-кто из присутствующих её знает, а кто-то и игру её слыхал. Надо отдать ей справедливость, выше пианистки я не знаю. – Ты, Ананда, удачно ободряешь Алису, – рассмеялся лорд Бенедикт. – Я и без твоего введения вижу, как у бедняжки трясётся от страха сердце. – О, если бы хоть одна десятая доля женщин мира была так мало знакома со страхом, как Алиса, в мире не было бы места ни тьме, ни злу, – ответил Ананда. – И что ещё важнее в неустрашимой Алисе, что музыкальность её вросла во всё её существо. Гармония в ней чиста, как строй гаммы, и не может переносить фальши. Её гармония не знает соревнования, не может расстроиться от звучащих рядом фальшивых нот. И ни один порыв, кроме чистой любви, не может её всколыхнуть. Там, где Алиса, там каждому легко, если в его страстях нет зла. Злое задохнётся. Счастливец тот, кто будет её мужем. – Ну, Ананда, если ты будешь продолжать таким образом, то уж не розы, а, пожалуй, пионы зардеют на щеках Алисы, – раздался голос Сенжера. – Вы не смущайтесь, Алиса; когда Ананда готовится играть, колесо его жизни сразу поднимает его в такие высокие сферы эфира, что он почти перестаёт воспринимать обычную речь и обычную жизнь. Он видит небо в алмазах и несёт его горькой земле. Я уверен, что сегодня и вас он увлечёт за собой. Голос князя, ласковый, негромкий, но такой чёткий, что во всех углах было слышно каждое слово, умолк, и в наступившей тишине раздались первые звуки. Когда играла Лиза, графиня не слышала пианистки. Она была переполнена дочерью и слушала только скрипку. Она поразилась теперь, что рояль пел так радостно и так мощно. Но мысль графини внезапно оборвалась, в комнате раздались иные звуки... И всё встрепенулось, вздрогнуло. То был человеческий голос, которым пела виолончель. "Так вот что такое музыка, когда творящий встречает Творца", – подумалось Лизе. По лицу её катились слёзы, руки были сжаты, глаза не отрывались от лица Ананды. Сидевший рядом с нею Джемс, несколько минут назад утопавший в любви, которую воспевала Лиза, чувствовавший, казалось, что это сама жизнь звучит в её струнах, сейчас забыл, что уже слушал музыку. Ему чудилось, что он и жить-то начал только теперь, когда запела виолончель. Опять, как в Константинополе, он услышал борьбу, страсти и скорби людей. Слёзы и стоны земли оживали под смычком Ананды. Но всё покрывала пелена радости, утешения, умиротворения. У рояля сияло, будто оно было не из плоти, преображенное лицо Алисы. Слушателей опять захватили волны вдохновения. Но песня Ананды рассказывала о том, на что способна самоотверженная любовь. Музыка Лизы выражала её личные желания, порывы её страсти и мечты, она говорила, что текущее мгновение ценно настолько, насколько заинтересовано в нём собственное "Я". Эти мысли мелькали в голове Джемса. Он посмотрел на Флорентийца, на человека своих мечтаний, ставшего теперь человеком из плоти и крови. И, пожалуй, тот, кого он сейчас видел, был несравненно выше того, что мог представить Джемс в своих мечтах. Прекрасное лицо Флорентийца сейчас сияло огнем вдохновения. Необычайные зелёные глаза глядели перед собой с такой лаской и состраданием, точно он посылал песню Ананды куда-то вдаль, старясь охватить всё больше и больше людей. Джемс увидел слёзы Лизы и понял, как напряжены её дух и сердце, понял, что и ей открылось новое понимание музыки. Графиня сидела, закрыв лицо веером, и её вздрагивающие плечи говорили о том, в какую бездну заглянула она, считавшая до сих пор, что центр и смысл жизни – её собственная семья. Очевидно, и для неё наступал перелом в оценке жизни. Граф, на которого потом взглянул Джемс, поразил его своим видом. Лицо его было бледно, точно он внезапно заболел. Глаза смотрели не отрываясь на Ананду. Он был похож на подсудимого, который признал свою вину за неверно прожитую жизнь. Звуки всё лились, и состояние Джемса менялось. Ему представилось, что он опять стоит у чаши Будды. Ему становилось всё легче, точно растворялось какое-то неведомое ему самому бремя. И он понял, что в сердце его так легко и тихо потому, что над ним больше не властно ничто внешнее. В нём тоже совершался духовный переворот. Песнь Ананды как будто вытащила его из футляра тела, где он живёт временно, сейчас, и показала ту жизнь его духа, его Вечности, где нет ни времени, ни пространства. Он понял, что для тех высоких сил, о которых поёт Ананда, время уже не существует. И, главное, каждый может попадать в эти сферы не потому, что стал святым или совершенным, но потому, что осознал в себе Начало всех Начал и может на одно мгновение отбросить всё условное, что необходимо ему победить. Капитан понял, что только при этом условии человек может прийти к началу того пути, на котором становятся Анандой, Флорентийцем и другими не менее, а может быть, и более высоко идущими и творящими людьми, о которых он, капитан, ничего не знает. Ананда кончил играть, отложил виолончель, оглядел всех своими сияющими глазами и подошёл к Алисе, продолжавшей сидеть у инструмента. Он поклонился ей, благодаря за редкостное сопровождение, и подал ей несколько нотных тетрадок, показывая, что он собирается петь. Он точно не замечал впечатления, произведённого его игрой. Но не потому, что того требовала его воспитанность; он творил сейчас не только для тех, кто его окружал, он видел кого-то ещё, кого не мог видеть Джемс и все те, кто жил порывами и планами одной земли. Ананда запел. Леди Цецилия встала и обняла Генри, который тоже больше не мог сидеть. Он смотрел не только на Ананду, но и на Алису. Леди же Цецилия впилась глазами в Алису. Она знала эту песнь, знала, что со второго куплета должна вступить Алиса, и боялась, что девушка разрушит очарование того мира, куда увёл всех певец. Голос Ананды покорил её целиком, в ней проснулось желание молиться. И каково же было её удивление, когда она услышала, как переплетаются два голоса. Она даже не заметила, когда вступил женский голос. Она слышала сейчас не музыкальные фразы столь знакомой ей песни, что певала в юности с братом, а только гимн счастья, гимн Жизни. И ещё один человек, невидимый гостям, впитывал музыку Ананды. Услыхав вдали звуки, пасторша спустилась с лестницы и пошла на них. Она остановилась у двери в зал как раз в тот момент, когда начал играть Ананда. Немузыкальная от природы, ненавидевшая музыку и пение больше из-за того, что её постоянно раздражал муж, чем на самом деле, пасторша сейчас не понимала, что с нею творится. Ей определенно казалось, что это не звуки инструмента, а какое-то обличительное обращение прямо к ней. Ей чудился в звуках повелительный приказ пересмотреть всю свою жизнь. "Дженни, Дженни, дитя моё, что же я наделала? Я ведь тебя всем сердцем любила. Всей душой хотела, чтобы ты была счастлива". Когда же Ананда запел любимую песню пастора и голос Алисы присоединился к нему, бедная женщина опустилась на колено, уткнулись лицом в подушку дивана, чтобы заглушить рыданья. Вдруг чья-то рука нежно коснулась её плеча, и по всему ее телу разлилось успокоение. – Встаньте, Друг, – сказал ей незнакомый, ласковый голос. – Сядьте рядом со мной и постарайтесь вникнуть в то, что я кажу вам. Князь Сенжер помог обессиленной женщине встать, провёл рукой по её растрепавшимся волосам и усадил на диван возле окна, в которое лился мерцающий свет луны. При этом свете разом успокоившаяся леди Катарина увидела стройного человека, манеры которого и величавость говорили ей, что перед нею не только человек из высшего света, но что он привык повелевать и вряд ли ему можно не повиноваться. В неверном лунном свете она не могла решить, сколько лет незнакомцу. Она понимала только, что он пришёл не судить, как судила песня Ананды. – О нет, песня не судит вас. Песня зовёт вас, зовёт к новой жизни и энергии. Сколько бы ни жил человек, он может ещё и ещё развиваться. Ещё и ещё раскрываются в нём новые силы, которых он не замечал в себе вчера и думал, что их вовсе в нём нет. Вы думаете сейчас, что погубили дочь, когда отдали её Бонде и компании. Нет, мой друг, вы погубили её, когда зачали во лжи, когда во лжи родили, когда каждый день осеняли раздражением её колыбель, её детство, её юность и, наконец, когда свели с женихом, присланным вам тем, кто вас в юности обманул и бросил. Что защищало вас и Дженни от полной гибели до сих пор? Кто охранял вас каждый день от несчастья упасть туда, где вы обе очутились сейчас? Два существа: муж и Алиса. И обоих вы презирали и мучили как только могли всю жизнь. Вы плачете сейчас. Вас озарило понимание красоты и любви. Песня, которую так часто пели близкие вам люди, внесла сейчас в ваше сердце жажду принять участие в какой-то иной жизни. В жизни, где и вы могли бы соединиться с людьми в сфере красоты и преданности, искупить вину перед Алисой, ещё оставленной вам Жизнью. – О синьор, я сейчас молю Бога только о Дженни, потому что знаю, что Алиса не может попасться на заманчивую удочку удовольствий и богатства. Алиса потому живёт у лорда Бенедикта, что она такая добрая и кроткая, такая труженица, ей непременно должна была встретиться подобная обстановка, где бы се вознаградили за всё. Но Дженни, Дженни! Что будет с Дженни? Неужели я не могу ей теперь помочь? Пусть всё падёт на меня одну. Я понимаю мой грех перед мужем. Понимаю, что делала не так. Я хочу обратиться к Бонде и пообещать ему что угодно, только пусть он отпустит Дженни. Пасторша смотрела в ласковое лицо незнакомца, и ей показалось, что на нём мелькнула улыбка. – Если бы вы, друг, дали тысячу обещаний Бонде, это не помогло бы сейчас ничему. Ваш Бонда, как и Браццано, были бы бессильны властвовать над Дженни, если бы в самой себе она не носила адских мук зависти и злобы, которые жгут её. Всё, чем вы можете помочь Дженни, это ваш труд над собою. Каждая вспышка раздражения, которую вы победите в себе, – ваша помощь дочери. Вы хотите защитить её. Как можете вы быть ей полезной, если не владеете ни одной своей мыслью так, чтобы она шла четко, ясно, цельно, до конца охватывая предмет, о котором вы думаете? Вы вообразили себе, что дочь будет спасена, если вы будете подле неё. Но чем, живя с нею рядом, вы её охраните? Сотней перемен в вашем настроении за день? Сотней поцелуев и объятий? Ещё сотней неразумных, необдуманных слов и предложений? Вам всё хочется получить совет, который был бы очень умен и выполнив который вы начали бы новую жизнь. Но все новые дела, духовно более совершенные, делаются не по чьим-то советам, а от той новой энергии, что исходит от человека. Если вы не можете даже удержаться от слёз, то что же вы можете полезного делать для других? Ведь для этого нужны чистая воля человека и такая его любовь, когда он должен забыть о себе и действовать, действовать, действовать, ясно видя перед собой только тех, для кого он хочет трудиться. Видеть же, как правильно действовать, могут только те глаза, что потеряли способность плакать. Каждый, кто плачет при ударах жизни, разрушает своею неустойчивостью атмосферу вокруг себя. Разрушить её легко, но воссоздать спокойствие очень трудно. Даже когда плачущий уже успокоился, – он долго ещё будет вычеркнут из списка сил, творящих день Вселенной. Ибо все, кто с ним встречается, попадают в разбухшее от его раздражения эфирное пространство. Если ты час назад раздражился или раздражил кого-то, что совершенно тождественно, ты никому не поможешь. Но это ещё полбеды. Раздражённый человек является носителем заразы, действующей не менее молниеносно, чем чума. Поймите меня. Поймите, что следует сначала воспитать себя, научиться выдержке, и тогда уже только приступать к обязанностям истинной матери. Вина ваша даже не в том, что вы были плохой воспитательницей. Ведь когда подоспел момент выказать на деле свою любовь к Дженни, вы ни часа не могли пробыть в равновесии, совершенно так же, как прожили в неустойчивости всю свою жизнь.

star: Мужайтесь сейчас. Пойдите к себе наверх и, вместо того чтобы плакать, прочтите эту небольшую повесть. В ней говорится о жизни двух сестёр и их дочерей. Многое станет вам ясно из этой простой истории и ко многому вы найдёте в себе силы, хотя сейчас вам кажется, что для вас всё безнадёжно и беспросветно. Он помог пасторше встать, угостил её маленькой ароматной конфетой из своей коробочки-табакерки и вручил ей небольшую книгу. Еле двигавшаяся от слабости леди Катарина, даже удаляясь от незнакомца, чувствовала на себе его твёрдый взгляд и ощущала его ласку. Конфета таяла у неё во рту, шаги становились твёрже, а когда она вошла в свою комнату, из которой час назад вышла совершенной развалиной, ей показалось, что она проделала большое и радостное путешествие, которое её вылечило. Обновленная, она села читать книгу, написанную по-итальянски. Тем временем внизу продолжал петь Ананда. Теперь он пел один. И чем дольше он пел, тем светлее и счастливее становились лица слушателей. Слёзы на их лицах высохли, отовсюду на певца были устремлены восторженные глаза внимавших ему людей. Почти все уже стояли, кто-то придвинулся ближе к певцу. Только по бледным щекам Генри всё ещё катились слёзы. Юноша вновь переживал свой разрыв с Анандой и не мог найти извинения за своё неразумное поведение. Его лицо выражало муку и тоску предстоящей разлуки с певцом, которого он обожал. Когда же Ананда запел по-русски и зазвучали дивные слова: "Я только странник на земле. Среди труда, борьбы и боли Избранник я счастливой доли: Моей святыне – красоте, Пою я песнь любви и воли",граф и графиня, Лиза и Джемс, а за ними все остальные, знавшие и не знавшие этот язык, тесно окружили певца. Последняя нота замерла, воцарилась тишина, точно в храме, – все боялись нарушить благоговейное молчание. – Благодарю, Ананда, – подходя к певцу и обнимая его, сказал лорд Бенедикт. – Ты вырвал нас из привычных ограничительных рамок своими песнями. Каждый из нас яснее увидел путь труда на благо людей. Кого ещё вчера не занимали подобные мысли, тот сегодня распахал в себе новое поле духа. Все мы благодаря тебе почувствовали, как много в жизни ещё недоделали, как много времени потеряли даром. И ни один не уйдёт отсюда, не дав себе слова впредь не терять ни мгновения в пустоте. – О Флорентиец, когда ты говоришь "мы" и ставишь себя на одну ступень с нами, хочется не петь, но кричать и прыгать от счастья. Только по бесконечной своей доброте ты забываешь, что никто из нас не может принести на твой алтарь ничего, кроме благодарности, ничего, чем бы он мог вдохновить тебя. Ты же, бывший, как и мы, обычным человеком, и поднявшийся так высоко, ты остался таким же добрым и милосердным, каким был в те далёкие времена, когда начинал свой путь Света. Если все, кто сейчас стоит здесь, смогут унести сегодня крупицу радости, – они будут обязаны ею тебе. Ты был той первой вестью новой жизни, нового понимания и нового Света на пути, которая увлекла меня своей красотой. Ты подал мне свою могучую великую руку и раскрыл передо мной Свет Вечности. Я возвращаю тебе стократ твоё слово благодарности, Учитель. Из всех присутствовавших только несколько человек поняли смысл слов Ариадны. По лицам остальных было ясно, что они считали этот обмен благодарностью неизбежным восточным этикетом. Графиня, благодаря певца, сказала ему: – Всё, что я поняла сегодня, так это то, что я вовсе не понимала, какую великую ценность представляет из себя человек и чего он может достичь, если всецело, до конца, отдает свою жизнь чему-то одному. Свою жизнь я прожила в постоянных компромиссах и теперь вижу, что именно поэтому ничего не достигла. – А я, – сказал граф, – пережил за эти часы не одну, а несколько жизней. Мне казалось, что я странствую вслед за вашим голосом по всем землям и народам. И всюду вижу одну неудовлетворённость. И я вспоминал слова моего отца: "Однажды ты пожалеешь, что так бездеятельно прожил свою жизнь". Вот это "однажды" свершилось сегодня. Мало того, я исцелился от постоянных забот о величии своей персоны. Я понял, что пришёл на землю и уйду голым. Я обещаю, глядя в ваши глаза, начать трудиться для моего народа, как сумею. – Мне не выразить так, как это сделал папа, всего, что мне открылось через вашу музыку, – сказала стоявшая рядом с отцом Лиза. – Но с этой минуты я знаю одно: можно по-всякому открыть человеку, что он живёт не только на одной земле. Кто поёт так, как вы, тот ведёт людей так же мощно, как Будда или другой святой. Не знаю, понятно ли я выражаюсь, слов мне не хватает. Но ваши песни сегодня для меня рубикон. Каждый благодарил Ананду на свой лад и стремился объяснить, что стал богаче благодаря его песням. Один Генри шепнул: – Все разбогатели, один я стал ещё более нищим. Я всё потерял сегодня, так как понял, что вернуться к вам пока не могу, а разлука с вами для меня хуже, чем нищета. – Бедный мой мальчик, – ответил ему Ананда, отводя его в сторону, – ты всё так же настойчив в своих желаниях. При этом приходит в возбуждение весь твой организм, ты утрачиваешь равновесие и не видишь с ясностью, что тебя окружает. Давно ли ты сознавал, что тебя спас Флорентиец? Давно ли ты убедился, что только его духовная мощь была способна вытащить тебя из смятения и тоски, в которые ты сам погрузился. Разве все эти уроки ничему тебя не научили? Неужели расточаемая тебе любовь не вызвала в тебе ответной благодарности? – О Ананда, вы слишком плохо обо мне думаете. Я не только ценю Флорентийца и преклоняюсь перед ним. Я знаю, что, быть может, только подле него одного я смогу найти силы, чтобы стать достойным вас. Я благоговею перед мудростью Флорентийца, но моё счастье, единственное, чего я желал бы в жизни: быть подле вас. Время, прожитое в разлуке с вами, я употреблю, чтобы обрести самообладание. Знаю: у каждого свои препятствия, свои задачи воплощения. Я хорошо понимаю теперь, что мне ничего не откроется, пока мой характер не станет ровным, пока я сам не сброшу с себя угрюмость. Ах, если бы я мог стать таким же весёлым смельчаком, как Левушка! Их разговор прервал хозяин, предложивший всем пройти в столовую. Вечер закончился лёгким ужином, который пролетел для гостей как одна минута. Князь Сенжер и сэр Уоми поражали семейство Е. своими познаниями и рассказами о путешествиях. Граф и капитан, которым казалось, что они видели необычайно много, почувствовали, что ничего ещё толком не знают, когда сэр Уоми стал рассказывать об Индии, её таинственных, заветных уголках и разнообразных религиозных сектах. О пародах её, никогда не покидавших мысли о свободе. Остроумнейший юмор князя Сенжера. его тончайшие наблюдения человека, его развёрнутые характеристики разных народов, познания в науке и технике заставили всех и смеяться и задуматься над тем, как один человек мог вместить такую универсальную образованность. Никому не хотелось уходить. Пришлось самому хозяину напомнить, что завтра уже началось, а в двенадцать часов состоится свадьба Лизы и капитана в русской церкви. С трудом отрываясь от семьи лорда Бенедикта и всех его пленительных друзей, гости отправились по домам. Прощаясь с капитаном, графиня сказала: – Спасибо, Джемс. Сегодня я нашла разгадку жизни. Ваши друзья без слов доказали мне, что я уже выполнила свою роль подле дочери. Дальше я не могу быть ей пока полезной. Поезжайте путешествовать. Лиза – ваша теперь. Я не сомневаюсь, что вы будете ей отличным другом и учителем в её новой жизни, а ваши друзья не оставят вас обоих. Сердечно обняв Джемса, она быстро прошла в свою комнату, чтобы скрыть набегавшие слёзы. Графине хотелось остаться одной и разобраться хоть немного в сумбурных своих переживаниях, но Лиза не дала ей сосредоточиться на этом. – Мамочка, моя любимая подруга, не плачь в эту ночь, последнюю ночь, когда мы ещё вместе. Мы только что видели настоящих людей. Можешь ли ты себе представить, чтобы кто-нибудь из них плакал, расставаясь? Наша с тобой разлука будет так коротка. И нам так много предстоит сделать до нового свидания. Пойдём ко мне. Помоги мне снять платье, как ты иногда это делаешь. И вернёмся сюда к папе, он так был печален, когда мы ехали домой. – Я не печален, дитя, – входя, сказал граф, услышавший слова дочери. – Я очень решителен. Всё, что я ещё успею, я сделаю, чтобы не упрекнуть себя в том, что прожил зря, без пользы. Предлагаю тебе, моя дорогая девочка, пойти к себе и скорее лечь спать. Нехорошо, если завтра ты не будешь свежее розы. Спи крепко, будь мужественна, входя в новый круг жизни, и предоставь нам с мамой провести вместе эту многое решающую в нашей жизни ночь. Нам уже не раз приходилось находить помощь и утешение друг в друге. От всей души желаю тебе найти в браке истинную и долговечную дружбу. Мало, деточка, любить мужа и семью. Нужны ещё огромный такт и радость, чтобы не быть никому в тягость своей любовью и не требовать любви за свою любовь. – Мамочка, моя любимая подруга, не плачь в эту ночь, последнюю ночь, когда мы ещё вместе. Мы только что видели настоящих людей. Можешь ли ты себе представить, чтобы кто-нибудь из них плакал, расставаясь? Наша с тобой разлука будет так коротка. И нам так много предстоит сделать до нового свидания. Пойдём ко мне. Помоги мне снять платье, как ты иногда это делаешь. И вернёмся сюда к папе, он так был печален, когда мы ехали домой. – Я не печален, дитя, – входя, сказал граф, услышавший слова дочери. – Я очень решителен. Всё, что я ещё успею, я сделаю, чтобы не упрекнуть себя в том, что прожил зря, без пользы. Предлагаю тебе, моя дорогая девочка, пойти к себе и скорее лечь спать. Нехорошо, если завтра ты не будешь свежее розы. Спи крепко, будь мужественна, входя в новый круг жизни, и предоставь нам с мамой провести вместе эту многое решающую в нашей жизни ночь. Нам уже не раз приходилось находить помощь и утешение друг в друге. От всей души желаю тебе найти в браке истинную и долговечную дружбу. Мало, деточка, любить мужа и семью. Нужны ещё огромный такт и радость, чтобы не быть никому в тягость своей любовью и не требовать любви за свою любовь. Он обнял дочь, проводил её до её комнаты, поцеловал ей руки и вернулся к жене. – Утро вечера мудренее, дорогая. Выпей микстуры и попробуем мирно заснуть. Давай думать теперь только о счастье Лизы, о её жизни и радости. Если и для тебя вопрос о возвращении в Гурзуф решен, – мы едем туда не просто доживать бесполезную жизнь. Но вернёмся счастливыми, от многого освободившись, и начнём трудиться для чужих детей. Ты давно хотела завести ясли. Я всё собирался выстроить больницу. Попробуем теперь претворить свои мечты в дело. Словами ласки и шутливыми замечаниями граф привёл в равновесие свою уставшую и тоскующую жену. Вскоре их комнаты погрузились во мрак, но как спали эти три сердца, тесно сросшиеся за долгую совместную жизнь, и спали ли они, о том знали только их подушки. Пытка разлуки терзала им сердца, хотя безнадёжности ни в ком из них не было. Если бы, оставшись одни, старые супруги захотели объяснить самим себе, что же произошло в их сердцах и почему утихла несносная, мутная, похожая на зубную, боль, то ни один из них сказать ничего не смог бы. Графиня, прежде считавшая, что возврат в Гурзуф без дочери равносилен смерти, вдруг стала радостно думать, как она устроит ясли, определяла для них место, мечтала о саде и цветниках. Дочь стала не больным её местом, а только одним из главных слагаемых красоты жизни. Каким образом, когда именно начался и произошёл в её мыслях поворот, она не знала. Она только знала, что лорд Бенедикт, его пример постоянной деятельности, заботы и внимания к людям открыли ей глаза на собственную инертность, на эгоизм постоянных мыслей лишь о себе и своих близких. В ней проснулось желание найти что-либо глубокое и близкое тем интересам, которыми жил этот человек. Ей захотелось теперь трудиться, и трудиться бескорыстно, чтобы завоевать его внимание и дружбу, которыми она начинала дорожить. У графа стало спокойнее на сердце с того самого мгновения, как он прочел письмо отца. Он сразу решил вернуться в Гурзуф и предоставить дочери свободу самостоятельно устраивать свою жизнь. И чем дольше наблюдал он и слушал лорда Бенедикта и его друзей, тем больше удивлялся. Многое, очень многое вспоминал он теперь из сказанного когда-то отцом. Потому что иногда лорд Бенедикт высказывал мысли, которыми не раз и не два, а неоднократно делился с ним отец. Но тогда графу казалось, что отец его просто единственный в своём роде чудак. Теперь, когда те же мысли граф нет-нет да улавливал в речах лорда Бенедикта, – он увидел для себя обязательную программу живой деятельности. Ему уже не терпелось поскорее возвратиться домой, не теряя времени попусту. Сейчас ему казалось важнее всех дел построить больницу, чтобы внести свою небольшую лепту для облегчения людских страданий. В этом настроении, с желанием трудиться на общее благо встали утром супруги, примирённые, спокойные, почти счастливые. И первый взгляд, которым они обменялись, сказал им, что если лица их и постарели, то души стали моложе, они нашли друг в друге то, чего не находили до сих пор: друга и товарища в труде. Оба почувствовали, что связь их стала крепче, что верность друг другу выросла. Всю жизнь оба видели звеном своей взаимной связи только дочь. Казалось, исчезни она – и всё погибнет. Сейчас дочь уходила, а связь меж ними только начиналась. Легко встала графиня и пошла будить дочь. Но Лиза уже сидела у окна, и лицо её было печально. Вошедшая с улыбкой мать, поглядев на неё пристально, сказала: – Посмотри на меня, дочурка. Разве так выглядят несчастные матери, оплакивающие покидающую их дочь? Я совершенно спокойна. Я радостно провожаю тебя в новую жизнь. Не буду тебе говорить сейчас, почему со мною это произошло. Когда ты приедешь в Гурзуф погостить, я тебе всё расскажу, а может быть, ты поймёшь меня и так. Знай только: тебе нечего разрываться в своей любви. Смело иди за мужем и завоевывай для себя вселенную, чаруя людей своей игрой. Тебе есть у кого учиться. Мы же с папой поняли, что нам надо учиться жить в своём родном Гурзуфе по-новому. Пойдём, моя дорогая детка, выпьем в последний раз кофе вместе, и надо начинать одеваться. Лицо Лизы просветлело и, как всегда в минуты счастья, неожиданно похорошело. Легко прошёл завтрак, которого она так боялась, и ещё легче, даже весело, началась церемония одевания к венцу. Граф не допустил парикмахера к дочери и сам убрал её голову. Обладая неизвестно откуда взявшимся в их роду талантом, граф всю жизнь сам причёсывал жену, когда хотел, чтобы она была особенно хороша и элегантна. Голова Лизы, убранная его руками в драгоценнейшую фату и невиданные им прежде белые цветы, присланные Джемсом, была чудом изящества. – Где мог взять Джемс нечто подобное, – говорил он, прикладывая к волосам цветы. – Это несомненно цветы живые, но, пожалуй, он за ними съездил на Луну, – бормотал он, осматривая дочь. – Почему же ты, жена, не говоришь, что опять всё не как у людей. Ведь это не невестин веночек из флёрдоранжа, а нечто сотканное из воздуха и света. За обсуждением этого вопроса и застал их лорд Бенедикт, воскликнув: – Как, графиня, вы ещё не одеты? Простите, но Джемс сказал, что по русскому обычаю невесту в церковь везёт посаженный отец. Вот я и приехал за моей названной дочерью. Шаферы, подружки и жених уже отправились в церковь. Переконфуженные графиня в халате и граф в блузе, которую он надел для исполнения своих парикмахерских обязанностей, убежали, смеясь, к себе, уверяя, что будут готовы в одну минуту. Оставшись вдвоём с невестой, лорд Бенедикт подвёл её к окну и, указывая на шумную толпу сновавших людей и экипажей, сказал: – Вот, Лиза, море жизней человеческих, среди которого вы поплывёте. Путь искусства один из самых трудных на земле. Не многие в силах очистить свои души так, чтобы увидеть в себе того Бога, которого они должны перенести, как творческий огонь, во всё, что делают. Ремесленники всегда озабочены тем, чтобы обвинить кого-нибудь в своих неудачах. Истинный художник воспринимает свои неудачи как этапы собственного развития. Он понимает, что удача, похвалы и слава не могли бы помочь ему перенести на землю те великие образы, звуки и краски, что он видел и слышал в своих мечтах. Ваш путь – для людей, для толпы, среди неизменной суеты. Не ищите мест уединения и отдохновения. Не думайте, что дух художника-мыслителя – а истинный художник всегда таков – зависит от его физического или материального благополучия. Не соки тела и земных благ питают дух творящего. Только проникая в великую тайну любви, может постичь человек, как раскрывается в его духе тот или иной аспект Любви, в нём живущей. Любовь – пламя. Чем больше отдал, тем ярче и выше пламя. Любовь не угасает в человеке-творце. Но чтобы понять, что такое ЛЮБОВЬ, надо до конца любить то искусство, которому вы служите. Только забыв о себе и отдавшись искусству, сможет художник понять, в чём черпают люди-творцы свои силы. Именно тогда он переступает грань ремесла и проникает в подлинное творчество, в интуицию. Велико счастье такого человека. Он не от земли получает силы, а, обновляясь во вдохновенном труде, принимает участие в делах и скорбях земли. Запомните эту нашу беседу. И всегда, когда будете учиться или творить, умейте отдавать труду текущей минуты весь свой дух, всё сердце, всю любовь. Если не сможете играть, наполняя звуками чистую чашу Будды, – отложите труд до того мгновения, когда придёте в равновесие. Но если станете думать, что оно зависит от внешних причин, никогда не продвинетесь в творчестве. Чтобы найти к нему путь, надо освободить себя от страстей и авторитетов. А для этого нужно выработать самообладание. Вошли родители, и через несколько минут лорд Бенедикт уже вёз в своей карете невесту к венцу, а сзади, нарушая древний русский обычай, ехали отец и мать. Неожиданно для графа, заказавшего только убранство церкви, вся лестница, вестибюль и внешний фасад здания оказались украшенными роскошными гирляндами, цветами и деревьями в кадках. У входа в церковь, куда ввёл Лизу лорд Бенедикт, встретил её Джемс и повёл к алтарю. Кроме родных Джемса и ближайших друзей его и графа, а также членов семьи лорда Бенедикта, никто приглашен не был, но церковь оказалась заполненной народом. Многие из людей света полюбопытствовали взглянуть на свадьбу, которая, очевидно по новой моде, совершалась без особых приглашений. Кое-кто знал об участии лорда Бенедикта в церемонии и, желая увидеть его поближе, явился на бракосочетание, иные же просто рады были поглазеть на бесплатное зрелище. Когда лорд Бенедикт ввёл невесту, её туалет вызвал всеобщее восхищение. Но переводя взгляд на жениха, за которого его все принимали, люди не могли удержаться от замечаний: – Бог мой, вот так жених! Да он малютку на ладони унесёт! Батюшки, где это откопали русские такого красавца! Возгласы сыпались на мнимого жениха со всех сторон, и искорки юмора в его глазах одни только и выдавали, что он их слышит. Лиза была как в чаду. Её тонкая, узкая рука, лежавшая на руке посаженного отца, дрожала первый раз в жизни. Ей казалось, что лорд Бенедикт ведёт её к какому-то недосягаемому величию, что это величие вмешалось в её простую жизнь именно через него, и ведёт он её сейчас для того, чтобы поставить на тот путь, о котором говорил ей у окна. Лиза точно уносилась вверх. Она забыла, куда, для чего приехала, и опомнилось, лишь когда Флорентиец, взяв её левую руку своей левой рукой, слегка пожал её и шепнул: – Будь целомудренной женой и неси ту жизнь, что бьётся в тебе в этот час, как самый святой залог верности мужу и семье. Не пытка и не сети семья. Но место твоего служения миру. Иди, моя рука с тобою. Прими жену, – уступая место Джемсу, сказал ему тихо Флорентиец. – И веди её так же свято, как вёл корабль свой в страшную бурю на Чёрном море. Там рука моя спасла всех, кто доверил тебе свои жизни. Будь так же чист в семье, и рука моя будет всегда с тобою. Обряд совершался, певчие возносили свои голоса к небесам, а Лизу всё не покидало чувство отрешённости от земли; ей казалось, что она пребывает где-то в мире грёз, как часто бывало с ней в детстве и в некоторые моменты игры на скрипке. Лиза опустилась на землю, когда кто-то властно сжал её руку, и увидела перед собой чудесное лицо дяди Ананды. Князь Сенжер улыбался ей, поздравляя: – Мужество в жене и её спокойствие – два качества, на которых зиждется семья. Обретя их, вы сможете сделать счастливыми всех, кто войдёт в ваш дом. Возвратясь из церкви, поищите у ног Будды мой вам привет. – Сэр Уоми подал Лизе маленький футляр. – Это мой привет вашему первенцу. Я рад поздравить вас в эту минуту. Чем яснее вы будете видеть недостатки друг друга, тем священнее берегите в своём сердце тот прекрасный портрет друга, что в нём запечатлен сегодня. Стремитесь воспитать в себе такую деликатность и выдержку, чтобы не показать другому, как тяжел для вас его недостаток. Потянулась вереница поздравляющих, которых Лиза уже не понимала. Она шла за Джемсом, увлекавшим её к выходу, и наконец очутилась с ним вдвоём в карете. В правой руке Лизы был букет из таких же цветов, какие были приколоты к её фате. Поздравляя её, букет этот подал Ананда, и в его петлице, и в руках подружек, и в петлицах шаферов и жениха – у всех были те же цветы. Левую руку Лизы крепко охватывала рука жениха. – Мы с тобою, дорогая жена, сейчас словно экспонаты на выставке. Все прохожие глазеют на нас. Впереди едут лорд Бенедикт и его красавцы-друзья, сзади красавицы-подружки и шаферы, и поневоле всем хочется взглянуть на невесту, которую сопровождает такой кортеж. Ах, если бы мы с тобой, моя малютка, сумели бы всю жизнь помнить, что нас вывела из церкви не только несравненная физическая красота, но и духовная мощь, которая выросла из самых простых, обычных человеческих сердец. Духовная мощь у грани сверхчеловеческой. В эту самую минуту дадим перед этими людьми друг другу обет: каждое утро встречаться у ног, у чаши твоего любимого Мудреца, обещая ему хранить верность его заветам пощады и милосердия. Будем стараться жить среди серого дня, нося Его мир в сердце. И всякий раз будем приходить к Нему, чтобы дать себе отчёт, как прожили мы свой день. Никогда не отправимся спать недовольными друг другом или кем-либо ещё. И если мы обидели кого-то, потому что не сумели удержать горькое, ранящее слово, то постараемся приготовиться к следующему дню так, чтобы доставить больше радости людям. Карета остановилась у дома новобрачных, где участники свадебного кортежа уже выстроились в две шеренги и, смеясь и шутя, стали забрасывать молодых цветами, пока они шли через холл. Увлечённые друг другом, молодые Ретедли и не заметили, как их по дороге обогнали, как они очутились, в хвосте кортежа, а потому их удивлению не было конца. Под сыплющийся дождь цветов молодые дошли до столовой, где рядом с их приборами бросили по цветку Ананда и лорд Бенедикт, опустившиеся рядом на красивые старинные стулья, откопанные Джемсом где-то на чердаке. В конце обеда лорд Бенедикт предложил молодым поехать в его деревню и там провести последние три дня отпуска Джемса. Так как молодые были в восторге от этого предложения, то им пришлось спешно переодеваться в дорожные костюмы и отправляться на вокзал. Всей компанией, к огромному неудовольствию родных Джемса, которым не только не удалось играть какую-либо роль во время церемонии и обеда, но и осмотреть обновленный дом, молодых проводили на вокзал, и вскоре их счастливые лица скрылись в тумане. Когда смолк стук колёс, графиня почувствовала, что в сердце её пусто. Слёзы покатились градом, застилая собою весь мир. – Не плачьте, графиня, – услышала она голос лорда Бенедикта и поразилась нежности, которая в нем звучала, – своё дитя вы проводили в самостоятельную жизнь. Но разве это всё, что вы можете сделать для людей. Поедемте ко мне. Мой друг Амедей начал изучать строительное дело. Он художник и архитектор-любитель, но талант и вкус у него большие. А Сандра только внешне рассеян. Они с Николаем прекрасные математики втроём они сделают для вас любые планы, чертежи и расчёты. И если бы вы с мужем захотели украсить родные места прекрасными зданиями, – вы могли бы увезти с собой уже готовые проекты. А я разбил бы вам сады, в этом деле меня считают специалистом. – О лорд Бенедикт! Кто мог бы подать помощь людям с таким тактом и добротой, как это делаете вы? Этот вечер, который из печального превращается вами в радостный, он станет для нас ещё и священным, так как будет началом нашей новой трудовой жизни, о которой мы с мужем неотступно думаем. Через некоторое время провожавшие молодых приехали в гостеприимный особняк лорда Бенедикта, и в его кабинете, за чаем, обсуждали план больницы и яслей. В этом обсуждении принимали участие все обитатели дома, и нередко взрывы смеха приветствовали чьи-либо предложения. И чаще всех попадал впросак бедняжка Сандра.

star: ГЛАВА XIX. ЖИЗНЬ ДЖЕННИ И ЕЕ ПОПЫТКИ УВИДЕТЬСЯ С МАТЕРЬЮ И СЕСТРОЙ Вернувшись домой после ужасных часов, проведённых в адвокатской конторе, сраженная, разбитая, осознавшая, что её планы овладеть матерью и сестрой разрушились, Дженни была совершенно больна. Два дня она пролежала в постели, почти не открывая глаз. Она еле отвечала тоже не совсем здоровому мужу и изнывала от тоски, бешеной злобы и недоумения. Завлекательные картины богатства, блеска и величия, которыми соблазняли её мать, Армандо и Бонда, – во что они вылились в самом начале новой жизни! Слова сэра Уоми, которых она никак не могла понять, её расстраивали. Снисхождение лорда Бенедикта она переживала как самое большое унижение и ненавидела его, мать, Алису – все они вызывали в ней такую жажду мести, что Дженни чувствовала, как в её крови кипит яд. Впервые в жизни она не могла вылить наружу своё бешенство. Ни швырять чем-то, ни кричать у неё не было сил. Точно отравленная, Дженни молчала и думала всё об одном и том же: как отомстить, как обрести власть над лордом Бенедиктом и его друзьями. Совершенно разбитая, Дженни всё же думала только о борьбе. Она упорно стремилась отыскать союзника в лагере противника. Ей думалось, что простодушный сэр Уоми, показавшийся ей человеком очень добрым и недальновидным, как раз подойдёт для этой цели. Она мечтала заручиться его помощью, прикинувшись раскаивающейся грешницей, жаждущей помириться с матерью и сестрой. А последних Дженни так привыкла видеть у себя в повиновении, что не сомневалась в победе над ними с помощью ласковых писем. "Удалось бы только увидеться с ними, – думала Дженни. – Я заставлю этого синеглазого простака помочь мне добиться свидания". На третий день её решение действовать созрело. Она, к удивлению мужа, поднялась с постели, стала пить шоколад и даже спросила о Бонде и Мартине. – Бонда всё ещё говорит шёпотом и согнулся, как древний старик, без надежды выпрямиться. Он мог бы, конечно, поправиться, но этот идиот Мартин к тому, что ничего не смог сделать, ещё и потерял все лекарства, что носил на себе. И Бонда, не взявший запаса, обречён ждать, пока само время его не вылечит. А Мартин, очевидно, сошёл с ума. Он вызвал вчера вечером к себе Бонду и Анри и исповедался перед ними в своих грехах, – ядовито хохотал Армандо. – Что произошло в кабинете лорда Бенедикта, куда ему удалось проникнуть, никто не знает. Но на всём теле Мартина какие-то кровоточащие раны и язвы, должно быть его там пытали. Дженни вздрогнула и с ужасом посмотрела на мужа. К её ненависти добавился ещё и страх физических страданий. Увидев ужас на лице жены, Армандо криво усмехнулся и продолжал: – Когда Бонда ушёл, проклиная Мартина, что тот не принёс ему какой-то вещи, столь нужной Браццано, Мартин заклинал Анри убежать от нас. Он объяснил, что его раны вовсе не результат ударов плётки лорда Бенедикта, а тех лекарств, что Бонда заставлял его носить на себе в большом количестве; они-то и разъели его организм. Анри вызвал врача, тот объявил, что болезнь Мартина неизлечима и что смерть его близка. Ужас Дженни усилился до последней степени. Мартина она терпеть не могла и нисколько его не жалела. А просто видела в его преждевременной смерти невероятную силу врага. – Бонда говорит, что нам надо уезжать. Хотя встреча с Браццано, когда явимся без Алисы, ничего хорошего нам не сулит. – Что ты хочешь этим сказать? Разве вы на службе у Браццано? Кто этот Браццано? – Я думал, ты догадливее, Дженни. Проще всего тебе обратиться за разъяснениями к собственной матушке. У неё получишь исчерпывающие сведения. Уж она-то тебе всё объяснит, – саркастически улыбнулся Армандо. – Чепуха какая-то! При чём тут мама, никогда не уезжавшая из Лондона дальше морских купаний, – и Браццано, живущий в Константинополе? – Мама-то твоя итальянка. Она вышла замуж за твоего отца в Италии. А там у неё мог быть романчик с Браццано, с неудачным концом. – Знаешь что, не меряй всех на свой аршин. Мама, конечно, вспыльчива, но в её честности перед отцом я не сомневаюсь. Если бы ты знал отца, ты понял бы, что бесчестное существо не могло бы жить рядом с ним. Хохот Армандо стал ещё громче и наглее. – А ты-то, жёнушка, очень честна? Я мог бы, конечно, нарушить запрет Браццано и кое-что рассказать тебе. Но мне жаль лишать тебя приятного сюрприза, а себя – удовольствия наблюдать при этом за твоей физиономией. Холодная дрожь пробежала у Дженни по спине. Она никогда не думала, что физиономия её мужа может быть столь отвратительной. Что-то сатанинское мелькнуло сейчас на его красивом лице. Дженни поняла, что если поскользнётся, – пощады ей не будет. Три дня назад она считала, что сумеет заполучить друга в этом своём любовнике. Сейчас ей казалось, что он злодей каких мало, и если ему придется спасать свою шкуру, он утопит её без всяких размышлений. – Что ты на меня уставилась? Не воображала же ты, что найдёшь во мне рыцаря печального образа, вроде своего мнимого папаши-пастора? Лучше пораскинь мозгами и подумай, как заманить сюда Алису. Лишь бы заманить. А уж умчать красотку, поверь, сумеем. Пожалуй, даже тебя оставим мамаше в утешение, только доставь нам сестрицу. Неужели ты так глупа и бездарна, что не можешь найти пути и возможности добиться свидания с сестрой и матерью? Ты можешь наделать этому лорду массу неприятностей. Подай заявление, что он держит насильственно в своём доме твоих родных и отказывает им в свидании с тобою. Пока суд да дело, немало беспокойства причинят ему судьи и адвокаты, подкупить которых ничего не стоит. Хуже бича ударили Дженни эти слова. Так вот какая цена ей в глазах человека, женой которого она стала три дня назад! Она была всего лишь средством изловить Алису. Зачем им нужна сестра? В чем здесь дело? Дженни не могла больше выносить глумливый тон мужа и встала, чтобы уйти к себе. – Обдумай всё, что я тебе сказал. Я слов на ветер не бросаю. Уйдя в будуар, Дженни заперла дверь на задвижку и упала на диван в полном изнеможении. Она задыхалась. Сообразить, что же с ней произошло, почему разговор с мужем так её перепугал, она не могла. Но мгла мрачных предчувствий давила её с такой тяжестью, что у неё дрожало всё тело и стучали зубы. Дженни машинально взяла папиросу, что стало уже её привычкой, и мало-помалу стала приходить в себя. По мере того как папироса становилась короче, настроение Дженни, ещё не привыкшей к наркотику, который ей старался подбросить муж в виде очаровательных тонких папирос, становилось ровнее. Страх её прошёл, она снова стала обдумывать свой план. Случайно слова мужа совпали с её собственным желанием добиться свидания с матерью и сестрой. Теперь она окончательно утвердилась в мнении, что сэр Уоми парень простоватый и что следует действовать именно через него. Всё, что происходило в судебной конторе, Дженни напрочь забыла сейчас, наркотик делал своё дело, и она чувствовала себя сильной, прозорливой, изворотливой и такой хитрой, что никто не был в состоянии прочесть её истинные мысли. Дженни села писать письмо сэру Уоми. "Одновременно с этим письмом, уважаемый сэр Уоми, я пишу моей матери и сестре, так жестоко бросившим меня на произвол судьбы. Не подумайте, что я жалуюсь Вам на них. О нет. Для этого я их слишком люблю. Но я знаю также, что эти дорогие мне существа необыкновенно бесхарактерны и поймать их в сферу своего влияния ничего не стоит. Так оно и случилось сейчас. Обе бедняжки попали на удочку лорда Бенедикта и изображают из себя рыбок на крючке. Ваши слова сочувствия, сказанные мне в конторе, дают мне смелость обратиться к Вам за помощью. Лорд Бенедикт, его зять Николай и Сандра, каждый из которых мог бы мне помочь в моём законном желании повидаться с матерью и сестрой, такие жестокие и бессердечные люди, что им мои страдания безразличны. Мне кажется, что только Вы один наделены сердечной теплотой и участием. А потому Вы поймёте, какой разбитой и несчастной чувствую я себя сейчас. Выброшенная из тихого и уютного дома моего отца, где я привыкла видеть дорогие лица сестры и матери, где всю жизнь царило патриархальное целомудрие, я чувствую себя точно в чужой стране. А между тем всё самое дорогое живёт в получасе езды от меня. Помогите мне увидеться с моими родными. Пусть Алиса с мамой приедут ко мне. Я не в силах войти в этот ужасный дом. Со свойственной добрякам чуткостью Вы поймёте меня. Ваш образ врезался мне в память, и если наша симпатия взаимна, я бы очень хотела увидеться с Вами. Тогда я имела бы возможность рассказать Вам об ужасном поведении лорда Бенедикта по отношению ко мне, и, вероятно, Ваша помощь была бы активнее. Не откажите сообщить мне по прилагаемому адресу, получили ли мои письма мать и сестра. Я даже в этом не доверяю лорду Бенедикту". Подписав письмо девичьей и мужней фамилией, Дженни осталась очень довольна своими талантами и принялась за письмо к пасторше. "Моя дорогая мама, – хотя Вы так ужасно изменили мне и бросили одну среди чужих людей, тем не менее я верю, что Вы меня любите и действовали только под влиянием чужой злой воли. Мне непонятно всё же, почему Вы не приедете ко мне с Алисой. Неужели Вам даже неинтересно взглянуть на мою теперешнюю жизнь? Ведь Вы так много рассказывали мне о великолепии и богатстве Ваших друзей, среди которых я живу. Пока, правда, я ещё не купаюсь в золотой ванне, но зато часто слышу имя Браццано, который, по рассказам мужа, действительно очень богат и знатен. Возле него будто бы и начнется моя настоящая великолепная жизнь. В этом письме я не буду задавать Вам вопросы. При личном свидании Вы мне расскажете о Браццано. Я очень удивилась, узнав о друге Вашей юности из чужих уст. Ах, мама, мама, если бы отец был жив, он потребовал бы от Вас, чтобы Вы навещали меня с Алисой, а не бросили так одну на произвол судьбы, как вы обе это делаете сейчас. Но всё же я прощаю Вам всю несправедливость. Я уверена, что лорд Бенедикт держит вас обеих взаперти и не пускает даже ко мне. Но ведь и отец был строг и следил за Вашим поведением. Однако Вы умели посещать друзей, вовсе ему не угодных. Вырвитесь, пожалуйста, и навестите меня. Вы понимаете, что я не могу приехать к Вам, раз Вы живёте в доме человека, которого я ненавижу. Если уж моя просьба так мало значит для Вас, – я прошу ещё и именем Вашего друга Браццано, – приезжайте. Если он Ваш истинный друг, значит он и мой друг. Вы мне так всегда говорили. До свидания, дорогая мамочка. Приезжайте с Алисой в музей. Я напишу ей, расскажу подробно, куда и когда. Там мы решим, как нам быть дальше. Обо всём этом просит Ваша Дженни". И этим письмом Дженни осталась довольна. Она похвалила себя за тонкость проявленного в нём такта. Самым трудным казалось ей письмо к Алисе. Долго перебирала она в мыслях, в каком стиле обратиться к сестре. Особенно стеснительным казалось ей то обстоятельство, что Алиса, конечно же, прежде чем ответить, побежит к своему лорду Бенедикту и покажет письмо. Наконец Дженни решила обратиться к сестре тоном старшей замужней сестры и умудрённой опытом наставницы. "Моя дорогая сестрёнка, моя милая упрямица Алиса, – ты всё ещё продолжаешь смотреть на мир и людей своими детскими глазами, тогда как мне пришлось окунуться в самую гущу жизни. Немудрено поэтому, что я не могу теперь смотреть так наивно и идеализировать людей, как это делаешь ты, дорогой, доверчивый ребёнок. Я пишу маме, что не могу навестить вас в очень мне неприятном доме, где вы обе сейчас живёте. А повидаться с вами мне, конечно, необходимо. Я не виню тебя за твой чудовищный эгоизм. Если бы у папы перед смертью не сделался приступ его мозговой болезни, то ни его, ни тебя не удалось бы заманить к себе твоему "благодетелю", как ты выражаешься. Но по моему разумению взрослого человека, лорд Бенедикт заслуживает несколько иного эпитета. Впрочем, всё это тебе разъяснит суд. Мне же необходимо с тобой переговорить, как старшей сестре, по поводу твоего замужества. Двоюродный брат моего мужа, красавец, которого ты не могла не заметить в конторе, мечтает с тобой встретиться уже давно, чтобы высказать тебе свои чувства. Подумай, какое счастье свалилось на нас обеих! Мы уедем вместе и не будем испытывать одиночества. Я знаю твой привязчивый характер, знаю, как ты всегда меня обожала и скучала без меня, и хорошо представляю себе, как ты сейчас страдаешь от вынужденной разлуки. Я потому-то и не браню тебя за самовольный уход из отцовского дома, что совершенно уверена, что тебя держат взаперти в этом скучнейшем доме. Воображаю, сколько старых тряпок заставила тебя перешивать милейшая графиня. И почему они требуют, чтобы ты ходила в чёрном? Как глупо! Старо и немодно выставлять напоказ свой траур. Но если я стану обсуждать все вопросы, о которых хотела бы с тобой поговорить, я никогда не кончу письма. Давай договоримся так: приходи через три дня. Я назначаю такой долгий срок потому лишь, что представляю, сколько придется тебе хитрить и изворачиваться, чтобы вырваться потихоньку в музей у Тр-го сквера. В восточном отделении, у мумий, мы встретимся. Там и решим, куда поедем поболтать. Приходи к 12 часам, без опоздания и не в чёрном. Жду тебя, твоя Дженни". Пока в жизни Дженни происходила эта сумбурная и мрачная полоса, в особняке лорда Бенедикта зарастали раны пасторши, обновляемой потоками любви Алисы, Дории, Ананды и постоянным участием не только хозяина, но и его гостей. Неожиданно для пасторши она нашла друзей и помощников в переданных ей Дорией хозяйственных делах в лице леди Цецилии и Генри. Генри, хотя и не понимал ничего в хозяйственных делах, преуморительно уверял пасторшу, что ему необходимо обучиться как можно скорее всем тонкостям домоводства. Так как он ничего толком не умеет, в Америке ему придется быть мажордомом, иначе скажут, что он совершенно не годится для жизни в обществе, где каждый должен вносить долю своего труда в общее дело. Смеясь и шутя, Генри помог тётке выучиться считать на счётах и терпеливо приучал её держать в порядке счета, ключи и записи. Леди Цецилия с удивлением смотрела на своего сына, в котором теперь трудно было узнать её спесивого Генри. С каждым днём даже облик юноши менялся, и улыбка перестала быть редкой гостьей на его лице. Зачастую они с Алисой заставляли леди Катарину писать по-английски, чего та прежде не терпела, но теперь старалась изо всех сил, так что даже вызывала умиление своих строгих учителей. За таким занятием в один из дождливых дней застал их Ананда и позвал Алису к лорду Бенедикту. Когда Алиса оказалась в кабинете своего дорогого опекуна, входить куда для неё было счастьем, она увидела не только его, но и сэра Уоми и князя Сенжера. Лица всех троих собеседников, встретивших её как всегда ласково, были приветливы, но девушка сразу почувствовала какуюто особенную серьёзность их настроения. Алиса не могла бы объяснить, почему у неё сжалось сердце, почему предчувствие чего-то горестного – не то печального, не то страшного – заставило её остановиться у порога в нерешительности. Легко, по-юношески поднялся ей навстречу князь Сенжер, изысканно вежливо ей поклонился, и взяв её руки в свои, сказал тихим, музыкальным голосом: – Зачем же, детка, ты так волнуешься? Разве может быть для тебя что-то страшное в беседе с Флорентийцем? Он не лорд Бенедикт для тебя сейчас, но ближайший друг твоего отца и ещё больший друг тебе. Не потеряла ты отца, а только нашла второго. И чем бы ты ни занималась, ты трудишься вместе с ним, хотя оба вы как будто заняты разными делами. Если мы все собрались поговорить с тобой, друг, то только потому, что ты сама, чистотой своего сердца, подошла к новой ступени знания. Видишь ли, в ученичестве не стоят на месте. Тот, кто добивается общения с нами и говорит об этом очень много, кто у всех на глазах целиком отдаётся заботам об общем благе и будто бы трудится вместе с нами, тот часто всю жизнь так и пребывает в самом начале исканий. А самому ищущему и окружающим его кажется, что они идут вместе со своими Учителями. Ты, как очень немногие из большого числа людей, которым мы постоянно даём зов, идёшь за нами сама, идёшь каждый день, не ища дела, которое бы тебе нравилось, но принимая то, куда надо нести мир и любовь. И вот настал момент, когда ты, чистой своей любовью, можешь помочь матери и сестре. И в зависимости от того, о ком ты будешь думать, о себе или о них, ты продвинешь в их жизнь – жизнь огромной скорби – возможность радоваться. И сама пойдёшь дальше и выше в труде Флорентийца. Успокойся и выслушай друга. Впервые страх сжал твоё мужественное сердце, и я надеюсь, что больше ты этого чувства не узнаешь. Он подвёл Алису к Флорентийцу и усадил в кресло рядом с ним. Маленькая фигурка Алисы казалась совсем детской рядом с величественной фигурой её опекуна. Теперь страха не было в её сердце, но волнение и ожидание чего-то необычного, огромного, чего она ещё не знала, но что едва ли можно вынести, наполняло её целиком. – Алиса, – сказал ей Флорентиец, – перед Вечностью нет ни отцов, ни детей, ни матерей, ни сестёр, ни братьев по крови. И когда я буду говорить тебе о дорогих и близких тебе людях, помни только одно: все они лишь единицы Вселенной, идущие путём своей эволюции. И каждая, неся в себе искру живой Жизни, приблизилась к той точке совершенства, куда дух её смог пройти тяжким путём освобождения. Тебе, если хочешь быть ближе ко мне, не судить их надо, не огорчаться за их судьбу, не страдать за себя, то есть не воспринимать их судьбу лично. Но помнить, что каждый жил, живёт и будет жить только так, как смог понять жизнь, ощутить её живою в себе и открыть сердце для творчества в ней, пусть даже в одном только её аспекте. Никого нельзя поднять на более высокую ступень. Можно только предоставить возможность подыматься, служа живым примером. Но если человек не найдёт в себе любви, он не поймет, что встретился с высшим существом, и будет жаловаться, что ему не дали достаточно любви и внимания, и хотя сам стоит рядом, но не видит протянутых ему рук. И того, что он не смог, по неустойчивости и засорённости своего сердца, увидеть предлагаемой ему любовной помощи, он не понимает, Отсюда недовольство и жалобы. Один из примеров перед тобой пройдёт сейчас. Ты хорошо помнишь жизнь своей семьи. Когда умер твой отец, ты была ему другом, помощью и опорой уже много лет, несмо ря на свои юные годы. Было ли у тебя детство, Алиса? Едва ты стала подрастать, как тебе пришлось прочувствовать сердечные муки отца. Как бы ты ни любила его, ты ни разу не осудила мать, хотя знала, что муки отца – от неё. Сейчас ты узнаешь причину скорби и размолвок твоих домашних. Мать твоя вышла замуж за твоего отца, любя другого человека и нося плод его любви под сердцем. Отец же, поняв всё сразу же, никогда и ни словом не обмолвился о том, что он знал и понял. Он дождался твоего появления на свет и оставил навсегда спальню жены под предлогом тяжёлой болезни. Отец Дженни, бросивший твою мать и заставивший её выйти за твоего отца замуж, уже тогда был потерянным существом, вором, грабителем, искавшим повсюду подобных себе и имевшим грязные связи во всех частях света. Когда был жив твой отец, он не осмеливался вспоминать о матери, так как знал, что отец твой кремень чести и справедливости. В его расчёты не входило бороться за свою дочь, но он отлично был осведомлён о жизни Дженни и леди Катарины.

star: Но вот пришлось злодею потерпеть фиаско и понадобилось ему для гнуснейших целей чистое существо. Настолько чистое, чтобы ни один из соблазнов не мог свить себе гнездо в его сердце. Тогда мысль негодяя протянулась к дому пастора, к тебе, Алиса. И всё гнусное действо бракосочетания Дженни было разыграно только для того, чтобы заполучить тебя любыми способами. Отца уже нет, Алиса. Вместо него я подле тебя. – Я благодарю небо тысячи раз, что папы нет в живых и он не страдает от всего этого ужаса, – бросилась на колени перед Флорентийцем Алиса. – Пусть папа идёт спокойно, пусть идёт как можно выше, чтобы ни одна из тревог земли не коснулась его и не обеспокоила его мудрой жизни. Я осталась здесь вместо него, отец Флорентиец. Молю тебя, помоги мне выстоять в полном самообладании и спокойствии, чтобы сила твоя могла проходить через меня нерасплёсканной и вся твоя помощь доходила бы до моих дорогих и несчастных мамы и Дженни. – Так, дочь моя. Я и не ждал от тебя другого. Но ещё одно ждет тебя испытание. Ты слышала, Николай тебе рассказывал о Левушке и Браццано. Браццано – отец Дженни. Бедная Алиса, смотревшая неотрывно в глаза Флорентийца, прошептала: – И ты, отец Флорентиец, пустил в свой дом меня, дочь женщины, знавшей Браццано! Будь же мне вечным примером милосердия, которому нет пределов. Помоги дважды утвердиться моему самообладанию, чтобы маме и сестре было легче бороться и победить. Флорентиец положил на голову Алисы свою правую руку, на неё свои руки положили сэр Уоми и Сенжер. – Мой путь да сплетётся с орбитой твоей, и вся Любовь в тебе да сплетётся в сеть защитную с Любовью моею вокруг тебя, – сказал сэр Уоми. – Твоя жизнь да станет отныне красотой, и зло да не сможет подойти к тебе. Все заклинания да распадутся подле тебя, ибо сеть моя защитная оберегает тебя, – произнёс Сенжер. – Аминь. Свет на пути пройдёт беспрепятственно через твой канал. Иди, друг, и жди меня через час у твоей матери, – сказал Флорентиец. Алиса вышла из кабинета такой радостной, такой лёгкой, какой давно уже себя не чувствовала. Ей не хотелось сейчас никого видеть, она быстро прошла к себе в комнату и села у портрета отца. Прижав к себе дорогое лицо, она думала только об одном: стать достойной отца и создать такую семью, в которой была бы невозможна ложь. Сейчас в сердце её, где с детства жило страдание, обжигавшее её как раскалённый гвоздь, было спокойно. Слова Флорентийца осветили ей суть отношений между людьми перед Вечностью. И ещё понятнее стало, как она, дочь, сможет стать матерью тому, кто был ей отцом. – Если бы только я сумела быть достойной того доверия, какое мне оказано. Я буду день за днём всё крепче думать о том, как воля моих великих друзей льётся через меня. Отец, отец! Я и не представляла, что можно подняться на такую высоту чести и милосердия, где прожил ты. Сейчас я пойду к моей матери и передам ей твоё прощение, твою помощь. Так думала Алиса, ощущая в себе непобедимую силу и уверенность. Ни минуты она не колебалась и не страшилась, что смутится при встрече с матерью. Не о позоре её она думала, а о реальной помощи, которую могла ей оказать. Алиса переоделась. Ей казалось невозможным выйти из комнаты в том, в чём она приняла благословение чудесных рук своих великих друзей. Благоговейно сняв своё чёрное платье и не понимая, почему она это делает, она надела одно из лучших своих платьев, белое с чёрным, и пошла к леди Катарине. Там она застала только Ананду, который принёс матери новый итальянский журнал, рекомендуя обратить внимание на некоторые статьи. Знавшая, как ненавидела леди Катарина всякое чтение, Алиса была удивлена искренним её интересом. И вид матери сегодня изумил её. – Что с тобой сегодня, Алисонька? Ты чем-нибудь особенно обрадована? – в свою очередь спросила мать. – Я так нарядна, мама, что даже поразила вас. А я только что хотела спросить, почему вы так прекрасно выглядите сегодня? Вы просто красавица, хотя и поседели. – Как я виновата перед тобой, доченька, я не видела, как ты красива и какое сердце живёт в тебе. – О сердце Алисы слава идёт. О ручках и смехе сказки плывут. Голос Алисы – сам ангел поёт. А щёчки Алисы что розы цветут, – внезапно пропел Ананда, подставляя имя Алисы в народную английскую песню. Голос Ананды, и всегда поражавший Алису гибкостью и тонкостью фразировки, сегодня особенно проник в её сердце. Как много предстояло ей трудиться, чтобы достичь хоть половины этой музыкальной выразительности. Лукавство, с которым глядел при этом на Алису певец, заставило мать и дочь весело рассмеяться. Под этот смех и вошёл незамеченным Флорентиец. – Вот это хорошо, Ананда, что ты развлекаешь свою больную. Как вы себя чувствуете, леди Катарина? – Если бы мне сказали неделю назад, что я смогу так весело смеяться, как сейчас, я бы не поверила. А вот теперь мне не хочется грустить, сегодня на меня особенным образом действует красота моей дочери, Я понять не могу, в чём дело? Я ли слепа была до сих пор, Алиса ли так изумительно похорошела? – Быть может, в вашем сердце для Алисы нашлось больше места, и в этом всё дело, вся разгадка, – сказал Ананда. – Нет, что-то сегодня в ней особенное, но что, не знаю. – Надеюсь, что когда-нибудь узнаете. А сейчас я пришёл к вам поговорить о Дженни, – сказал Флорентиец. Леди Катарина вздрогнула и побледнела. – Счастлива ли Дженни по-вашему, леди Катарина? Можете ли вы представить себе её жизнь в эту минуту? – Дженни не может быть счастлива, лорд Бенедикт. Она обманута теми, кто подле неё сейчас и... мною. Я хотела бежать к моей старшей дочери, чтобы спасти её. Но в вашем доме поняла, что это невыполнимая для меня сейчас задача. Поняла, что сначала мне надо воспитать себя, что я и пытаюсь делать. – Верите ли вы тому, что говорит о себе Дженни сама? – Нет, лорд Бенедикт. Я слишком хорошо знаю Дженни, знаю, что она никому сейчас не скажет правды о себе, мне же – особенно. – Почему же, леди Катарина? – Дженни не прощает мне моего бегства к вам, лорд Бенедикт. Но не это главное. Мне страшно за Дженни, когда она узнает о себе... ужасную правду. Я не боюсь её проклятий, я их вымолю. Я боюсь, что гордая моя дочь не сможет этого пережить... – Не плачьте, леди Катарина, выслушайте меня. Скоро, гораздо скорее, чем вы думаете, я почти со всеми моими домашними уеду в Америку. С вами останутся Ананда, сэр Уоми, Дория, Сандра, Амедей и Тендль. Эти друзья будут всё время с вами и помогут вам отбиться от десятка нападений Дженни и её приятелей. Они не будут знать, что Алиса уехала с нами. И вас будут ловить как приманку. Если вы не будете тверды, если ваши мысли и сердце не сконцентрируются только на одном – спасении Дженни, – вы не сможете по-настоящему помочь вашей бедной дочери. Поймите меня, как мать, всерьёз думающая о жизни своей дочери. Дело вовсе не в том, чтобы вы сейчас же, сию минуту летели к Дженни. Вместо облегчения вы привнесёте ненужный сумбур в её и без того печальную жизнь. Держите перед своим духовным взором всю жизнь Дженни. Копите в себе силы, чтобы вырасти и иметь возможность помочь дочери в тот миг, когда она сама захочет мира, вместо борьбы и власти над нами, которых сейчас ищет. Если мать не обладает тактом, она никогда не построит прочный мост из своего сердца, в особенности к своим детям. Как бы любвеобильны вы ни были, найти путь к единению в красоте человек бестактный неспособен. Всю жизнь трудился пастор над тем, чтобы вы смогли воспринять это маленькое словечко "такт". Есть старики, которым специально даётся долголетие, чтобы они поняли это свойство Любви, чтобы научились распознавать во встречном его момент духовной зрелости, а не лезли к людям со своими нравоучениями, считая, что раз им что-то кажется, значит, так оно и есть на самом деле, и надо немедленно выложить из своей кастрюли всё, что в ней кипит. Обдумывайте каждое слово. Всегда распознавайте, что окружает вас, и помните крепко, что бывают положения, когда лучше всего молчать. Кажущаяся инертность человека часто бывает самой активной помощью тому, кто на вашу же инертность жалуется. В молчании человек строит в себе крепость мира и любви, вокруг которой собирается высокая стена невидимых защитников. Образ страдающего, который носит в себе этот человек, видят все незримые защитники, и ни один из них не оставит страдальца, за которого вы молите, без своей посильной помощи. Те же, кто торопливо, суетно, без внутренней энергии несёт эту помощь, те приносят даже вред вместо пользы. Я вижу, что мои слова не вызывают в вас протеста, как это бывало раньше. Запомните, мой друг, всё то, что я вам сказал. Не сомневаюсь, что Дженни вскоре будет вам писать. Постарайтесь сами разобраться, сколько фальши в её письме. А то, чем вас лично могла бы ранить Дженни, для вас уже не существует. Ваши ужасные узы с Браццано развязаны мною и Анандой. А единственный из людей, кто имел бы право судить вас, ваш муж, он давно простил вам всё. – Но Алиса, Алиса? – прошептала пасторша. – Алиса? Алиса вам не судья. Она тот маленький талисман, который для вас припасло Милосердие. Флорентиец простился с пасторшей и спустился вниз, Ананда ещё некоторое время побыл с ними, высказал каждой много сердечного участия и утешал мать, скорбящую от предстоящей разлуки с Алисой. Пасторше казалось, что жизнь наказывает её за нелюбовь к Алисе в прошлом и разлучает с дочерью именно тогда, когда она сумела оценить и полюбить её. Ананда терпеливо выслушал её жалобы и попросил вникнуть в слова Флорентийца, поэтому думать не о себе, а о своей главнейшей задаче – жизни Дженни. Когда Ананда ушёл, пасторша прижала к себе Алису и молча заплакала. Алиса не нарушала молчания, но в сердце своём несла такое ликование любви, что мать утихла и сказала: – Если бы я могла перенять у тебя хоть малую толику самообладания, дочурка, я бы скорее вернула Дженни. – Ах, мамочка, всегда кажется, что если бы мы обладали тем-то и тем-то, то могли бы сделать много. А на самом деле мы можем что-то сделать только в своих собственных обстоятельствах. Вы говорите о моём самообладании. Но если бы мои обстоятельства были иными, если бы с детства жизнь не учила меня владеть собой, разве нашла бы я тот поток счастья, в котором живу сейчас? Вошедший слуга подал им почту, обе обнаружили письма от Дженни. Лицо Алисы только порозовело, когда она взяла письмо сестры, но мать так побледнела и изменилась, что Алиса потянулась за каплями. – Не беспокойся, детка. Хуже того, что я пережила, уже ничего быть не может. Что бы ни писала мне Дженни, да будет она благословенна. Я всё принимаю от неё без упрёка и даю тебе слово помнить только о спасении Дженни и делать всё для этой цели. И предпринимать что-либо без совета и разрешения синьора Ананды я не буду. Когда мать и дочь прочли письма, они переглянулись. По щекам леди Катарины катились слёзы, и она молча протянула письмо Алисе. Алиса взяла письмо, поцеловала дрожавшую руку матери и вложила в неё своё письмо. И снова встретились взгляды женщин, и они обняли друг друга. – Нет такой силы, мамочка, которая могла бы заставить вас теперь пойти к Дженни; перед нею сейчас, как перед слепой, нет ни точечки света. И она даже не представляет, как может легко и дивно жить человек на земле. Давайте, дорогая, сожжём эти письма, Быть может, их яд сгорит и самой Дженни станет легче, ничто не будет цепко держать в себе кусочек её злобы. – Я хотела бы, Алиса, высосать весь яд из каждой буквы. Лишь бы Дженни стало легче. – Порывы вашей самоотверженности, – сказал незаметно вошедший сэр Уоми, – сейчас вредны не только вам одной, леди Катарина, но и вашим дочерям. – Он ласково вынул письма из её рук, бросил их в камин и повернулся к горестно поникшей пасторше. – Не только вы, но и никто из нас не может помочь Дженни в эти несчастные дни. Всем своим поведением она призывает своего настоящего отца, и он не оставляет её без своего влияния и помощи. Он надеется найти в Дженни верного помощника. Но он не учел, что его дочь выросла в доме пастора, чья безукоризненная честь и любовь оставили в Дженни неуничтожимые следы. Я попросился в помощники к Ананде и принял на себя ответ за вечную жизнь Дженни, Не бойтесь за неё. Живите, а не ждите чего-то. Работайте, следите за собой, чтобы находиться в светлом кольце наших сотрудников. Поняли ли вы меня и хотите ли ступить сейчас же на путь спасения дочери? – Да, я хочу, хочу всеми силами сердца. Но мне так страшно. Я ведь всегда жила только порывами сердца, совершенно не умея подчиняться требованиям ума. Как мне взяться за дело? Я ещё не научилась спокойно переносить малейшую неудачу, не то что размышлять серьёзно. Я дала вам, сэр Уоми, обещание, но сорвусь, наверное, в первый же час. – Важно твёрдо отдать самой себе отчёт, чего именно ты хочешь, леди Катарина. Важно жить, трудясь каждый день так легко и честно, как будто бы это был твой последний день жизни. Если человек понимает, что внешнее – это всего лишь изменяющаяся оболочка, не имеющая особого значения, что нужна невидимая сила, убеждённость, вера и верность, – никакого героизма ему и не понадобится. Любовь поведёт человека весело и радостно. Любящее, верное и преданное существо только счастливо тем, что может быть полезным своим близким. А плачут о себе. Вдумайтесь хорошенько в мои слова. Тот, кто ставит во главу угла себя, свои достоинства, свои таланты и достижения, – только гот не войдёт в круг жизни светлого братства людей, посланцы которого окружают вас сейчас. Совсем не важно, как вы прожили жизнь до сих пор, чем вы жили, что составляло ваши интересы. Ещё менее важно, как о вас судят ваши знакомые и приятели. Кто не испытал сам, как страдание переворачивает человека, как в одно мгновение он может перейти некий рубикон и очутиться на совершенно иной ступени жизни, с иным пониманием, оставив многие прежние понятия, – тот отрицает чудо оживотворения аспектов жизни в человеке. Истинные перемены в людях всегда происходят мгновенно. Мгновенно, ибо в сердце у них быстрее молнии раскрывается новый аспект Любви. Если люди неустойчивы, их внутреннее преображение, совершающееся в одну минуту, сопровождается таким длительным и нудным периодом умирания старой личности, что они смешивают это время мучений с блаженным мигом счастья самого преображения. Если в вас живёт одна мысль: стать силой Любви, дабы приобщиться к нашему труду и спасти дочь, вы спросите себя только об одном. Верите ли вы мне и Ананде до конца? Верите ли вы нашей чести, любви, самоотверженному милосердию? Верите ли вы нашей верности тем, кто выше нас в своём совершенстве, кто руководит нами и за чьей верностью следуем мы своей преданностью и нерушимым, добровольным послушанием? – Сэр Уоми, будучи когда-то неразумным, никого кроме себя не любившим существом, влюбленным и злым, я дала клятву Браццано. страшную, не на жизнь, а на смерть. Сейчас я впервые научилась любить. Впервые открылись глаза моего сердца. И пастор первый стал для меня светом и законом. Ему теперь клянусь в верности. Ею благословляю. За вами и Анандой иду сейчас. Кроме этого пути, у меня нет иного. Не рабою хочу быть. Моё единственное счастье теперь – быть в послушании у вас. Вот моя мольба. Пасторша опустилась на колени перед сэром Уоми. В этот момент вошёл Ананда. Сэр Уоми поднял леди Катарину, лицо которой сияло и в глазах застыли слёзы, положил обе руки на её голову, а Ананда взял в свои руки обе руки пасторши и соединил их с руками Алисы, говоря: – В новой семье нянча внуков вы окончите свои дни. Помните этот час. Готовьтесь не к жертве, не к борьбе, но к единственной вашей задаче: любить и быть верной делу своей любви до конца. Не в ярости любовного распятия вы можете спасти Дженни. Но в высшем самообладании. В ровности духа при всех внешних случайностях. Не мудрствуйте. Делайте то, что мы будем вам говорить. Но помните, что, исполняя лишь половину, вы примёрзнете к месту, и Жизнь пройдёт мимо вас. Действуя наполовину, ни шагу к истинному совершенству не сделаете, хотя бы весь день суетились как белка в колесе. Ни одно сердце не расцветет и не успокоится подле вас, если ваш дух мигает. Не радуйтесь и не плачьте от того, что сегодня вы могли бы поставить себе – плюс или минус. Но несите в сердце конечную цель – Вечное, это единственное, чем могут жить люди светлой Общины. Оба великих друга, сэр Уоми и Ананда, сели возле пасторши и Алисы, и сэр Уоми сказал, что тоже получил письмо от Дженни, но о нём и говорить не стоит. Оно свидетельствует только о том, насколько Дженни далека от правдивости и истинного понимания людей и событий. – Алиса уедет, но подле вас, леди Катарина, останется Дория. И я остаюсь с вами, а также Ананда и Сенжер. Все мы близки вам, и ваши дела, ваша жизнь нам дороги. Быть может, впервые вы наконец поймёте, что не только близкие по крови люди освещают нашу земную жизнь, придают ей глубину и смысл. Не бойтесь нас. Не думайте, что наше превосходство по части каких-либо знаний и сил даёт нам право считать себя выше кого-то. Чем больше знает человек, тем лучше понимает он страдание каждого встреченного. Не нам вас судить мы только вам поможем. А вам, вам нужно понять только, что когда-то давно каждый из нас был самым простым, обычным человеком и шёл таким же простым трудовым днём, каким идёте вы сейчас. Если вы это поймёте, если поверите, что всё, чего мы достигли, произошло только потому, что Любовь учила нас самообладанию, вы найдёте тот же путь. Но найдёте его по-своему, так, как укажет вам ваше смиренное и раскрытое сердце. Когда человек достигает мудрости, то первыми он находит в себе смирение и ровность духа. Бунт и всяческое ревнивое трепыхание страстей, желание постоянно объясняться с людьми и объяснять им себя, всё отлетает от человека, как и страх перед грядущими событиями. Надо отвыкнуть превращать дни в некие жалкие обрывки: "вчера", "сегодня", "завтра". Все ваши дни – это череда мгновений Вечности, в которых нужно ясно видеть конечную цель. Как Млечный Путь не имеет для вас ни начала, ни конца, когда вы смотрите в сверкающее огнями небо, так и вереница дней не ограничивается стадиями чувств; наши дни, страдания и радости, наше движение вперёд – всё это создаётся с предельным напряжением. Сейчас вы видите вереницу тяжких дней у Дженни. Разве это всё, что она может сделать? Вы хотите броситься ей на помощь. Разве вы в силах повернуть течение событий в её жизни, если они созданы ею, а не вами? Но и тут ваша доля спасительной помощи может дойти до дочери только в том случае, если ваше самообладание будет так велико и стойко, что ни страха, ни слёз, ни мыслей о себе у вас уже не будет. Не пугайтесь того, что это далеко и недостижимо, что, пожалуй, вы успеете умереть. Однако если вы сможете помнить, что каждый час вашей жизни, прожитый в мыслях о помощи, строит для дочери спасительный мост только в том случае, если вы мужественны, вы будете крепнуть день ото дня. И будете жить так долго, сколько будет нужно. Об Алисе и о разлуке с ней не думайте. Всякая разлука мучительна только до тех пор, пока человек не созреет духом, чтобы посылать творческий ток любви с такою энергией, которая сплетала бы в любую минуту в одну общую сеть преданность обоих. Эта мощь духа развивается так же, как всякая другая способность человека. Не загромождайте свой день непосильными задачами. Живите просто. Так просто, как будто в прошлом не было ничего. И каждый расцветающий день – это заново строящаяся жизнь. И о будущем не терзайтесь. Его нет. Его вы ткете своим настоящим. Поэтому каждую текущую минуту живите со всею полнотою чувств и мыслей, раз и навсегда изгнав сомнения. Сэр Уоми и Ананда увели с собой Алису, посоветовав леди Катарине не отвечать на письмо Дженни. Оставшись одна, пасторша взяла в руки прекрасный портрет своей старшей дочери. И в мыслях она никак не соглашалась признать, что нет больше Дженни Уодсворд, а живёт на свете Дженни Седелани. Считая себя главной причиной несчастья дочери, леди Катарина не могла примириться с тем, что пока ничем не может ей помочь. И в то же время понимала, что Дженни сейчас ненавидит её так, как только одна злопамятная Дженни и умеет ненавидеть. И будет ненавидеть её ещё больше, когда узнает правду о своём рождении. С этими печальными мыслями застала её Дория. Поняв мгновенно настроение пасторши, она сказала, что леди Цецилия нездорова, а Генри должен ехать на вокзал встречать молодых Ретедли вместе со всею семьей. Пасторша немедленно предложила свои услуги. – Но ведь вы нездоровы. Вы очень бледны и измучены. – Нет, я совершенно здорова. Мне доставит огромную радость хоть как-нибудь отблагодарить милых родственников, перед которыми я так виновата. И леди Катарина поспешила к леди Цецилии. Генри был тронут появлением тётки и спокойно отправился на вокзал. Радостно, шумно, весело встретили Лизу и капитана.

star: ГЛАВА XX. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ЛОРДА БЕНЕДИКТА И ЕГО ДРУЗЕЙ В ЛОНДОНЕ. ТЕНДЛЬ. ИСПОВЕДЬ И СМЕРТЬ МАРТИНА. ЕЩЕ РАЗ МУЗЫКА. ПРОЩАЛЬНЫЕ БЕСЕДЫ Возвратившись из деревни, капитан приступил к своим служебным обязанностям и начал осмотр парохода, готовясь к дальнему плаванию. Оставив Лизу у её родителей, капитан вечером поехал к лорду Бенедикту, чтобы узнать, сколько и какие каюты оставить для него. Покончив с делами, лорд Бенедикт спросил Джемса, что его беспокоит и почему у него далеко не сияющий вид. Капитан улыбнулся, и ответил, что уже привык к тому, что скрыть от Флорентийца свои мысли невозможно. Но сейчас его беспокоит только море; за последние дни произошло несколько морских катастроф. Воспоминание о последней, пережитой на Чёрном море буре вставало в воображении храброго капитана и страшило его, ответственного за такое количество драгоценных жизней. – Я и сам не понимаю, откуда во мне такое смятение. Правда, последняя буря перещеголяла всё, что мне когда-либо приходилось испытывать. Правда и то, что никогда ещё мне не приходилось везти так много близких и дорогих людей. И всё-таки я не понимаю, почему именно этот рейс заставляет меня так волноваться. – Очевидно, у вас нет уверенности, что если я подле вас, то с вами ничего не может случиться. Если бы в вашем сердце жила подлинная верность тому, кого вы назвали человеком ваших мечтаний, там не было бы места страху и не было бы и тени беспокойства за всех нас и вообще о будущем, Джемс. Вы были бы заняты только одним: подготовкой судна к плаванию в полном самообладании и спокойствии. Человек может удачно справиться с делом, если даже самые мелкие личные переживания не нарушают его самообладания. Такое цельное внимание, цельное самообладание является необходимостью для успешного творчества самого обычного человека. Но вы, Джемс, вы ведь хотите идти дальше? Вы хотите, как говорили не раз, идти за мной. Где же радость, что льётся из вашего сердца, если вами понят ваш путь? Друг мой, если вы вступили на путь Жизни, отбросьте предрассудок заботливости, проявляющийся в страхе и волнениях. Как бы вы ни уверяли себя и других, что плачете, тревожитесь, сомневаетесь и страдаете о ком-то, вы переживаете в форме личного страдания только потому, что думаете о себе. Сейчас не о временных наших формах думайте, но развивайте всю отвагу, всю силу Любви и память о вечности, чтобы радостно готовить судно к отплытию. Человек иногда говорит: "Злое предчувствие давит меня. Я знаю, что погибну". На самом же деле он ничего не знает. Но дух его слаб для тех испытаний, которые он сам, всей своей деятельностью в веках, вызвал к жизни. Если бы он держал перед глазами духа величие своего извечного пути, – он победил бы, несомненно, и на этот раз. Флорентиец подошёл к капитану, положил ему руки на плечи и посмотрел в глаза с такой лаской и нежностью, что тот почувствовал, как в него словно проникло тепло солнечного луча, обняв своим Светом его сердце. И в этом Свете растворились волнения Джемса. – Иди, мой сын. И эту радость, что ощущаешь сейчас, привноси во все дела и встречи. Со свойственным тебе тактом ты не будешь гонцом, кричащим на базаре. Ты никому не станешь навязывать своей веры, назойливо объявляя ее единственной истиной. Но уверенность твоего сердца, уверенность от знания, что я с тобой, а следовательно, ты в защитном кольце, передастся каждому, кого ты посадишь на свой корабль. Иди и помни, что вокруг тебя моя защитная сеть. И судно твоё дойдёт благополучно, пусть вокруг и бушуют ураганы. Нести свой день труда надо в радости. Преображенным вышел капитан из кабинета своего великого друга, и ему показалось, что с пего епанчи какие-то неудобно давившие его латы. В это время сидевшая у матери Алиса старалась успокоить бедную леди Катарину, по-прежнему переживавшую за безобразную свадьбу Дженни и её теперешнюю жизнь. Стоило ей услышать о свадьбе или жизни Лизы, как моментально в её памяти вставали картины последних девичьих дней Дженни, её свадьбы и сцены в судебной конторе. И всё существо пасторши наполнялось горечью, когда она сравнивала эти две молодые женские жизни. Услыхав, что у лорда Бенедикта сидит Джемс, пасторша снова заплакала, прильнув к Алисе. – Детка моя, неужели жизнь не наградит тебя в двойном размере за все те муки, что выпали на долю Дженни? – Зачем же мне двойная удача, мамочка? Единственное, чего бы я хотела, так это стать достойной того счастья, что на меня свалилось. К ним вошёл сияющий капитан и разговор их прервался. Ласково поздоровавшись, он передал Алисе просьбу Флорентийца спуститься к нему, если она свободна, в девять часов, а пока прислать к нему Сандру, которого он, Джемс, нигде не может найти. – Если Алиса свободна? Я думаю, если бы Алисе предстояло спешить к Господу Богу, то и тогда она отложила бы своё свидание и побежала к лорду Бенедикту. Беги, дитя, ищи скорее Сандру. Куда бы это он мог запропаститься? – Уж я-то знаю, где искать Сандру, если он исчез, – засмеялась Алиса. – Ему взбрело на ум, что он нашёл новую звезду благодаря своим математическим вычислениям. Потихоньку от всех он соорудил себе обсерваторию в левой башне, на чердаке. Наверное, и сейчас гам колдует. Бедняга еле-еле владеет собой, ему так тяжело, что он остается здесь. – Как я его понимаю! Я бы на его месте тосковал не меньше. Хотя отлично знаю, что навязываться или напрашиваться ни на какие, даже самые простые дела нельзя. Нельзя выбирать себе дело или судьбу, стоя подле Учителя. Алиса убежала искать Сандру и нашла его, как и предполагала, в импровизированной обсерватории. Сандра был так увлечён своими наблюдениями, что не только не заметил прихода Алисы, но и не слыхал, как она его окликнула. Только когда девушка притронулась к его плечу, Сандра в испуге вскочил и сразу не мог сообразить, что перед ним Алиса. – Да как же вы могли сюда войти? Ведь я запер дверь на ключ. И как вы могли знать, что я здесь? – Немудрено войти в открытую дверь, это раз. Ещё менее мудрено знать, что у вас здесь... мастерская, – сказала Алиса, осматривая чердак. – Вы ведь таскали всё мимо меня, через галерею, в вашу обсерваторию, которую правильнее было бы назвать норою колдуна. Это что за орудия пыток? – указывая на какие-то стойки, выведенные в слуховое окно, спрашивала смеясь Алиса. – Нора колдуна! Извольте радоваться, – огрызнулся было Сандра. Но осмотрев своё помещение, которое сейчас осветила Алиса, заваленное ящиками, трубами, чертежами, – присоединился к смеявшейся девушке. – Я не сомневаюсь, милая дама, что вы явились к колдуну заказать ему свой гороскоп. Оставайтесь же в старых девах и не мечтайте о дамском чепце, – хохотал Сандра. – Я не сомневаюсь, что ваше проникновение в моё будущее равно вашему астрономическому предвидению. Идите-ка лучше к лорду Бенедикту и покайтесь, что испортили часть чердака в его доме. – Побойтесь Бога, Алиса! Неужели же вы разболтали о моей мастерской лорду Бенедикту? Что же это будет теперь? На скачках он сказал, что у меня повырастали четыре ноги, что же будет теперь? – Уж наверное скажет, что вы завели себе четыре глаза. Идите же скорее, он вас зовёт. Вдруг он поднимется сюда? Сандра схватил девушку за руку, выбежал с нею через узкую дверь и захлопнул её. – Только этого ещё недоставало, чтобы все подняли меня на смех, – смущённо говорил бедный учёный, спускаясь с Алисой вниз. – Сандра, да на кого вы похожи? Неужто можно идти к лорду Бенедикту в этой грязной блузе? А руки? Да вы весь точно в саже. – Бог мой, Алиса, что же мне делать? Не может же... Перед Алисой и Сандрой выросла мощная фигура Флорентийца. – В моём доме парочка заговорщиков? Где же это вы оба были? Почему ты, Алиса, стала похожа на зебру? Да и ты хорош! Ты, Сандра, кузнечное дело изучаешь вместе с Алисой? Лорд Бенедикт весело смеялся над своими юными друзьями, вконец растерянными. И Алиса с удивлением обнаружила на платье тёмные полосы. – Ну, признавайся, друг, что ты там начудил в башне? – Да я только выковал закрепы и не предполагал, что будет так много сажи. – Хорошо ещё, что ты нас не спалил, – продолжал улыбаться Флорентиец. – Если бы ты мне сказал, что башня тебе нужна для обсерватории, я бы тебе предложил правую башню, где у Николая и Наль отличная мастерская. Ну, полно, не смущайся. Беги к себе и приведи себя в порядок. После ужина зайдёшь ко мне. Я побеседую пока с Алисой. Флорентиец прошёл с Алисой в музыкальный зал. Здесь горела только одна лампа. Зал тонул в полумраке, и лорд Бенедикт сел у окна, усадив девушку рядом с собой. – Чувствуешь ли ты, дитя, как особенно чиста в этой комнате атмосфера? – Всякий раз, когда вхожу сюда, я как-то по-особенному радуюсь. Мне становится легче жить, как будто бы на меня снова сваливается счастье. Но с тех пор, как здесь играл и пел Ананда, эта комната стала для меня храмом, А после того, как здесь однажды пели, я поняла, что такое песня. Но ваша песня была так величественна, так недосягаемо, божественно высока, что она не вызвала во мне ничего, кроме молитвенного экстаза и преклонения. У меня даже не мелькнуло дерзновенной надежды когда-либо приблизиться к такому совершенству. Когда играет и поёт Ананда, я тоже преклоняюсь перед его искусством. Но тут я чувствую, что эту музыку может постичь человек. И теперь, входя сюда, словно попадаю в храм моих мечтаний. Я как будто бы начинаю понимать, что на моём земном пути мне придется трудиться в музыке не только для собственной радости, но как на предназначенном мне пути служения. Не подумайте, что я хочу сказать, что надеюсь играть и петь, как Ананда. Я знаю только, что предел того, чего можно достичь, отдавая искусству всё бескорыстие своей любви, указан Анандой. – Это так, Алиса. Но в теперешней твоей жизни перед тобой стоит несколько сложных задач. И ни об одной нельзя сказать, какая из них главная. Семья, глубочайший смысл которой ты знаешь. Музыка, значение которой ты постигла. Сестра и мать, для спасения которых ты должна познать самое дно их несчастья, – всё одинаково важно для того служения людям, ради которого ты попала в мой дом и встретилась здесь с людьми, призванными строить общину с новым типом единения людей. Ты уже видишь две семьи, Наль и Лизы. Перед тобой проходят путь две будущие матери. Ты наблюдай их постепенный рост, их ошибки, волнения, разлад, восторги и счастье. Только тогда ты войдёшь в круг материнских дел и обязанностей, когда освоишься с ними на чужом, но близком тебе опыте. Ты поймёшь всю их важность, ответственность и сумеешь сама нести их легко, весело, просто. Но когда же ты сможешь, друг мой, быть настолько внутренне свободной, чтобы создать лёгкую и радостную жизнь в семье, где бы люди, глубоко и широко психически одарённые, могли развиваться без помех, среди полной свободы? Когда ты будешь в состоянии стать во главе такой семьи, которая перевернула бы уродливый и затхлый быт иных семей, где гибнут в удушливых парах собственных страстей, называя их любовью? Чудовищное насилие, навязывание всем и каждому своих представлений и понятий. Выбор детям компании по своему вкусу, а не по тому, что необходимо для роста их дарований – всё это называется в обывательских семьях словами "любовь", "забота", "опека". Только тогда ты станешь истинной матерью-воспитательницей, когда отбросишь от себя три понятия. Первое – страх, второе – личное восприятие текущей жизни и третье – скорбь. Задумайся над тем, что такое страх. Это самое сложное из всех человеческих ощущений. Оно никогда не живёт в человеке одно, но всегда окружено роем гадов, не менее разлагающих всё наиболее ценное в духовном мире человека, чем самый страх. Страх также заражает всё вокруг, наполняя атмосферу тончайшими вибрациями, каждая из которых сильнее яда кобры. Кто наполнен страхом, тот подавлен как активное, разумное и свободно мыслящее существо Мысль только тогда может жить, улавливая интуитивные озарения, когда существо человека гармонично, когда все силы его организма находятся в равновесии. Вот тогда ты попадаешь – через сознательное – в то сверхсознательное, где живёт божественная суть твоего творящего существа. Если же мысль твоя заточена в каменный башмак страха, ты не в состоянии оторваться от животной, одной животной основы твоего организма. Твой дух не раскрывается. Люди, воображающие себя духовно озарёнными, а на самом деле только изредка сбрасывающие башмаки страха, самые жалкие из всех заблуждающихся. Их вечные слёзы и стоны о любимых на самом деле только жалкие обрывки эгоизма и плотских привязанностей к текущей форме, без всяких порывов истинного самоотвержения. Люди, подгоняемые страхом, это неполноценные человеческие существа. Созидать великое, создавать жизнь как её строители они не могут. Они живут только в мире текущих форм, а всё, что способно создавать, живёт в двух мирах: в мирах трудящейся земли и трудящегося неба. Дух этих строителей переносит на землю сияние тех форм Вечного, которые им било дано увидеть и запечатлеть в своей памяти. Второе понятие, от которого тебе предстоит освободить свой дух, есть личное восприятие жизни. Что это значит? Как, Алиса, тебе, молодому существу, призванному жить полной жизнью, существу, которое каждую летящую минуту должно отдавать всю полноту чувств и мыслей любому делу до конца, как тебе воспринимать эту освобожденное от своего низшего "Я", принадлежащего одной земле? Всё, мой друг, в человеке живущее, так крепко спаяно одно с другим, что нельзя вырвать из себя какое-то одно чувство, чтобы весь организм не ответил эхом. Если ты сегодня, в эту минуту, поддалась страху, весь твой организм заболел. Если ты продвинулась в радости и героическом чувстве, ты вплела в свой организм те залоги победы, которые через некоторое время войдут в твою жизнь. Если ты победила страх, потому что знаешь в себе божественный храм сердца, ты уже сдала первый экзамен, сделала первый шаг к жизни в Вечном. Каждая минута земной жизни для тебя – только мгновение текущей Вечности. Когда ты твёрдо знаешь этот закон мировой Жизни, в тебе исчезают чувства и страсти, диктуемые условностями, ты не сравниваешь свою судьбу с судьбами других людей, а следовательно, в тебе нет почвы для зависти, ревности и суждений, идущих от одной плотской любви. Исчезают понятия "мой дом", "моя семья", "мои дети", "мои друзья" и т.д. Тебе принадлежит лишь радость сознавать, что всё живущее на земле только выполняет свои ВЕЧНЫЕ Задачи. Отсюда само собой вытекает то третье понятие, которое так отягощает жизнь человека. И не только отягощает, но и не даёт ему возможности увидеть, что живёт он в двух мирах. Я говорю о скорби. Тебе известно древнейшее из изречений: "Глаза, которые плачут, не способны видеть ясно". Если ты знаешь бесстрашие, но не от ума, а от раскрывшегося для любви сердца, ты знаешь путь Вечного. И тогда тебе известно, что твоя земная жизнь есть труд в двух мирах. Ты больше не выбираешь уже, что тебе выгоднее и удобнее, но творишь со всей полнотой сердца, принимая радостно все свои обстоятельства как именно те, в которых тебе быстрее, легче и проще изжить это протекающее мгновение. Ты видишь своё служение Жизни в той форме, в том месте и времени, в которых она нуждается. Не твоё личное "Я", но то, что идёт через тебя, составляет твою творческую задачу. Если видишь страдания человека, не плачь о нём, ибо слезами не поможешь. Помощь – это твоё ясное видение Вечности в человеке. Ясное понимание того, в каком месте своей эволюции в вечном движении Жизни находится данный человек. И тогда ты поймёшь его счастье, заключающееся в том, чтобы подобрать звено, выпавшее из сковывающей его цепи прежних страстей и преступлений. Ты сможешь увидеть, что для него настал момент подобрать, радостно изжить и вынести на своих плечах не только это звено, но и всех, кто помогал выковывать его взаимными оскорблениями, огорчениями, ссорами, предательством и изменой. Великая скорбь, выплёскивающаяся наружу слезами, есть скорбь невежественности. Запомни, дорогая, что скорбь – это мысли о себе. Чтобы, дочь моя, ты смогла выполнить задачу этого воплощения, тебе нужно найти так много радости и любви, чтобы взойти на ступень выше, где скорби уже не живут. Пусть не удручает тебя то, что ещё далека та ступень. Ты к ней ближе, чем думаешь. Иди теперь, переодень платье и приходи ужинать. Я уже слышу гонг. Кстати, завтра мы поедем на могилу твоего отца. Скажи об этом Артуру и матери. Вели садовнику срезать все лучшие цветы. Эго будет наш прощальный к нему визит. Мы зайдём и в твой дом, где поселится семья родственников Дории. Алиса едва успела переодеться и вошла в столовую последней. – Я тебя, Алиса, нигде не могла найти. Мы с Николаем задумали попросить тебя поиграть нам после ужина, – сказала Наль. – Прекрасная идея, – поддержал Ананда. – Я буду очень рад принять участие в музицировании. Я получил ноты от Анны. Она с увлечением пишет мне о новом концерте для виолончели композитора Б. Вы, Алиса, не откажетесь разобрать его со мною? – Боюсь, что не сумею сразу сыграть, как вам нужно. Но если вы мне дадите час времени, я проиграю партитуру одна, и тогда у меня будет больше смелости и уверенности, что не испорчу эту вещь. Наль протестовала, Сандра, которого разрывало два желания – и к лорду Бенедикту идти, и услышать новый концерт – ратовал за предоставление Алисе времени; Амедей, которому надо было съездить куда-то на час, присоединился к просьбам Сандры. Хозяин дома примирил всех, предложив послать коляску за Лизой и Джемсом, а также за стариками Р. и дать возможность услышать новое произведение всем. На этом и разошлись после ужина. К Ананде и Алисе, отправившимся репетировать, присоединились сэр Уоми и Сенжер, а Флорентиец и Сандра направились в кабинет хозяина. – Тебе, Сандра, всё ещё кажется великим горем разлука со мною? Ты не можешь переварить спокойно, что Генри едет со мной, а ты остаёшься? Сандра глубоко вздохнул и не сразу ответил: – Сказать, что я по-прежнему воспринимаю разлуку с вами, дорогой Учитель, как катастрофу, я не могу, знаю, что должен столькому научиться за два года, что дни и ночи буду занят. С другой стороны, Генри так работает над собой, так стойко переносит свою разлуку с Анандой, столько рыцарства в его поведении по отношению к тётке, матери и Алисе, что я давно перестал считать себя более достойным вашего общества. Я стараюсь выполнить и даже перевыполнить данную вами программу. – Поэтому ты и решил потихоньку смастерить себе обсерваторию, – улыбнулся лорд Бенедикт. – Нет, я не так наивен, чтобы думать, что от вашего взора можно что-то укрыть, – рассмеялся Сандра. – Я просто надеялся, что успею что-нибудь сделать прежде, нежели ваш взор меня настигнет. Я не воспользовался лабораторией Николая, потому что сам отшлифовал себе новые стекла, за которые только сейчас могу поручиться, что они хороши. Моя кустарная работа только внешне безобразна, но трубы, по-новому мною рассчитанные и теперь уже испытанные, хороши. Кроме того, наши с Николаем методы совершенно различны. Если оба мы правы, мы найдём новое светило. Я говорю обо всём вкратце, потому что знаю, как вы всё понимаете с полуслова. Что касается моей скорби по поводу разлуки с вами, мой друг, мой отец, хотя я и сказал вам, что это уже не катастрофа для меня, но... дважды быть слабее женщины для меня уже невозможно. Сейчас я живу работой и всегда ощущаю вас настолько близко, точно вы действительно рядом. Если бы я провожал вас месяц назад, я плакал бы день и ночь, долго был бы болен, не мог бы работать и скорби моей не было бы конца. Теперь я нашёл вас в своём труде. Стоит мне начать заниматься и подумать: "Для Общины", – как мои мысли перестают походить на тяжело движущиеся жернова. Я вижу вас рядом с собой, я советуюсь с вами, мне даже чудится, что я слышу, как и что вы мне советуете. Иллюзия, до смешного яркая, обжила даже мой чердак, который злючка Алиса прозвала норою колдуна. Иллюзия вашего тихого голоса, как-то странно, не то внутри меня, не то откуда-то издали звучащего, но звучащего настолько полно, что я радуюсь общению с вами точно так же, как радуюсь сейчас. Резюме моё: нет для моего духа разлуки с вами. Ну, тело, тело будет жить трудом, надеждой стать достойным вас и благодарностью за то, что вы оставили меня подле Ананды. Разлука с вами, любимый отец и друг, для меня тот оселок, на котором я должен отточить свою волю. Я так наивен во всех жизненных делах, что если бы не Амедей, всегда меня выручающий своими заботами, я забывал бы о самых элементарных вещах, ходил бы в лохмотьях и прочее. Я должен научиться быть полезным и Амедею, который, я ни на минуту в этом не сомневаюсь, страдает больше моего, разлучаясь и с вами, и с Алисой. – Сандра, бедный и вместе с тем богач Сандра. Твоя радостность, твоя лёгкость, с которыми ты принял огромный труд, взваленный на тебя мною, та простота, с которой ты подошёл к задаче, которую я перед тобой поставил, то, что ты ни разу не отрицал те обстоятельства жизни, что вставали перед тобой, – всё это провело тебя в мудрости дальше, чем могли бы это сделать годы ученичества, если бы ты умничал и ждал, пока внутри тебя что-то созреет для активных дел среди людей, тебе указанных. Я не могу пока открыть тебе твоей счастливой кармы со всеми теми людьми, которыми ты сейчас окружен. Но я могу поздравить тебя, что последние сучки между тобой и Генри, между тобой и Амедеем ты сегодня вынул. Видишь ли, друг мой, множество людей ищет всю жизнь Бога и дел Его. Всю жизнь мечтает об Учителе, о пути с ним и жизни подле него. А когда заботами невидимых тружеников неба подходит к тропе, на которой может встретить Учителя, начинает отрицать её, видя в ней прежде всего земную форму, а не Вечность, куда по ней можно прийти. Выходит, что им важна была не весть, которая до них дошла, а муравей, что её принёс. Внимание их концентрируется на муравье и на собственном духовном умничанье, которое равносильно убожеству. В тебе нет мелочности. Ты видишь величие Жизни во всех путях и формах. И теперь, когда ты полностью, без слёз, без отрицания, без слабости, принял свой урок разлуки, когда ты мужественно и верно начал трудиться с нами, ты выполнишь свою задачу раньше срока, и не пройдёт ещё двух лет, как ты начнёшь строить с нами общину. В твоих печалях, Сандра, не последнее место занимает Дженни. У тебя чешутся руки помочь ей. Но здесь ты должен призвать на помощь всю твою ученическую мне верность. Я запрещаю тебе входить в какие бы то ни было отношения с Дженни и со всей её компанией. В данную минуту ни ты, ни Алиса, ни я, ни Ананда помочь ей не сможем. Я жду, что Дженни, не подозревающая, что мы уезжаем и увозим с собой Алису, непременно предпримет нападение и на тебя, и на Тендля, считая вас обоих совершеннейшими простофилями, и будет писать вам душераздирающие письма. Не верь ни одному слову. Дженни полна не скорби, а злобы. Не печаль разлуки, не мука отверженной, а зависть и терзания ревности разрывают её. Дженни думает только о мести. Итак, моё вето любви лежит на тебе по отношению к Дженни. Иди теперь, благодарю тебя за верную службу, надеюсь, что отныне ты неизменно будешь всё ближе, крепче и бесстрашнее идти за верностью моею.

star: Флорентиец обнял юношу, проводил его до двери, у которой уже ждал мистер Тендль, чрезвычайно взволнованный. Флорентиец впустил его в кабинет и сказал Сандре: – Попроси Ананду не начинать, пока я не приду. Ну что, мой бравый капитан? – Ох, адмирал, я ещё никогда не был в таком смятении, – ответил Тендль, тяжело опускаясь в кресло. – Мартин умер полчаса назад. И этот вот ужасный пакет он просил передать тому человеку, которого обнаружил в вашем кабинете в тот день, когда залез сюда через окно. Я так и не мог добиться от него, кто же был этот человек. – Это был я, – сказал князь Сенжер. Тендль, нервы которого были натянуты до предела, вздрогнул от неожиданности. – Я понимаю, как вы должны быть расстроены, если столь долго пробыли с несчастным Мартином и несли в руках плод его многочисленных преступлений. Возьмите мою конфету, она подкрепит вас лучше всяких успокоительных капель. Тендль машинально взял в рот конфету. Он не мог собрать свои мысли и не знал, с чего начинать. – Итак, капитан, поручение моё превысило ваши силы?- спросил Флорентиец. – О нет, адмирал. То ли конфета князя обладает какими-то волшебными свойствами, то ли пакет Мартина внушал мне такое отвращение, только я уже владею собой и могу рассказать всё толком. В тот день, как вы мне приказали, я отправился к Мартину. Я нашёл его совершенно запущенным, брошенным, больным. Я нанял ему отдельную палату в одной из частных лечебниц, пригласил к нему сиделку и поручил его наблюдениям нескольких врачей. Каждый из них интересовался болезнью пациента, охотно брал деньги за визиты, но всё лечение сводилось только к этим визитам. Наконец, один из них сказал мне, что надежды на спасение больного нет никакой. Но при хорошем питании и уходе можно надеяться на возврат памяти и речи, правда, всего на несколько дней. Я послушался врача, перевёз Мартина в тихий дом на окраине, и там он три дня назад заговорил. – Тендль немного помолчал, несколько раз глубоко вздохнул, словно желая выдохнуть что-то очень тягостное. – Я не помню, чтобы когда-либо в жизни был так несчастен, как в эти дни. Мартин сознавал, что он умирает, и весь первый день его речи были сплошным проклятием Браццано и Бонде. Попало и Дженни, о которой он говорил чудовищные вещи, что можно объяснить только его безумием. В середине второго дня в больном произошёл перелом. Ему стало чудиться, что он видит человека, с которым встретился в этой вашей комнате. И он стал взывать к милосердию и молить подарить ему фиалку. Он клялся, что никогда не крал кольца, что кольцо с фиалками из аметистов, за которым Браццано гонялся по всему свету, украл подкупленный лакей. Но что затем кольцо было передано одному из агентов Браццано и исчезло у того самым загадочным образом, когда он уже возвращался домой, в Константинополь. Судьба этого кольца, с которым Браццано связывал некоторую свою власть над вами, князь Сенжер, никому неизвестна. Много ещё непонятных и безумных вещей говорил Мартин. В своих воображаемых беседах с вами он исповедовался. Я совершенно не был в состоянии представить, что человекообразное существо может опуститься так низко. Я пытался остановить его, убедить, что никого кроме меня в комнате нет. Он начинал буйствовать, швырял в меня чем попало и укорял, что я мешаю ему очиститься в последней исповеди хотя бы настолько, чтобы Браццано не мог беспокоить его душу, вызывая её после смерти и заставляя повиноваться и служить его грязным целям. Он кричал, что вы, князь Сенжер, обещали ему спасение и защиту, если он откажется от злой жизни и возвратит часть ворованного добра тем невинным, которых разорил. Вот в этом ужасном пакете, как он уверял вас в своей зрительной галлюцинации, вы найдёте документы его сестры, матери, жены, сына, которых он пустил по миру за их нежелание разделить его разбойничью жизнь. Он уверял, что здесь его шкатулка, полная драгоценных камней, с которыми он хотел бежать от своей шайки, ожидая удобного случая. Он просил вас разделить эти сокровища между обворованной им семьей и... ужасно выговорить!.. между детьми женщины, которую он обманул, бросил и довёл до виселицы, взвалив на неё своё преступление и подкупив судью и стражу. У меня нет сил передать вам весь ужасный синодик Мартина, я запомнил только число жертв, им погубленных на виселице, в каторге и тюрьме – он называл цифру 140, – которую повторял мне несколько раз, вернее, твердил её вашему воображаемому образу. Непрерывный разговор с вами, исповедь с немыслимыми подробностями издевательств над своими жертвами продолжалась почти до вечера. Только часа два тому назад он утих и стал благодарить вас за милосердие. Но его ненависть к Браццано осталась такой же жгучей, и несчастную Дженни он проклинал, навязывая ей чудовищное родство. Не веря ничему, что Мартин говорил о Дженни, я всё же пришёл в ужас от компании, в которую попала несчастная девушка, мучаюсь тем, что не могу ей помочь. Я ничего не знаю о её жизни сейчас. Но на днях я случайно зашёл в музей повидать своего приятеля, который там работает. Проходя через Египетский отдел, я вдруг увидел Дженни, которая не заметила меня. О, Господи, я, должно быть, никогда не забуду этого лица. Большего отчаяния, большей скорби на женском лице ни один художник ещё не отобразил. Только у дверей рая отверженное существо могло бы так смотреть, ожидая, не выйдет ли оттуда её спаситель. – Да, дорогой Тендль, – сказал Сенжер, – Дженни действительно ждала. Но ждала она не спасителя, а жертву, свою невинную сестру, которую приказал украсть и привезти для своих гнусных целей Браццано. Да, Браццано отец Дженни, и, к сожалению, это единственная правда, которую сказал вам умирающий злодей. В его исповеди всё пропитано ложью, в которой он привык жить. Многое, гораздо более ужасное он скрыл, а другое исказил так, что и следов не найти, если бы пришлось отыскивать жертвы его подлости по его указаниям. К счастью, некоторых мне уже удалось найти. Я встретил сына Мартина и помог всей его разорённой семье, отчаянно нищенствовавшей, снова стать на ноги. Теперь вопрос только в передаче им части содержимого из этого пакета, да ещё надо отыскать детей невинно повешенной женщины. То была венгерская цыганка, красоты редкой. Я беру на себя это нелёгкое дело. Что же касается Дженни, то с вами, конечно, поговорит ваш верный друг Флорентиец. Я же должен немедленно выехать в город. Сенжер поспешно вышел из кабинета, обменявшись многозначительным взглядом с Флорентийцем. – Кто этот Флорентиец, адмирал, и почему бы ему быть мне другом, да ещё верным? – Это я, мой капитан, а потому неудивительно, что я ваш верный друг. Я действительно родом из Флоренции. Когда-то, очень давно, у меня были основания скрывать своё имя. Я жил под прозвищем, которое с годами стало моим именем. Так я и остался Флорентийцем. Но об этом мы поговорим как-нибудь ещё. Сейчас я хотел бы объяснить вам, что Сенжер вовсе не жесток по отношению к Дженни, как это вам показалось. Помните ли вы наш первый разговор в деревне? Я говорил вам о такте. О том, что надо различать, куда, как, когда можно идти со своей помощью. Вы должны понять, что нельзя врываться в чужую жизнь, если не обладаешь достаточными знаниями помимо отваги и храбрости. Если бы вы бросились сейчас на помощь Дженни, не зная даже, как защититься от гипноза таких мелких злодеев, как Бонда и его племянники, результат был бы один: у Бонды появился бы слуга на роли Мартина. Для него это была бы большая находка, для Дженни лишний лакей без чести и совести, которых она вас лишила бы при помощи своего отца. Ну, а для вас – решайте сами, мой капитан, в каком положении я бы вас нашёл, когда явился бы вас выручать. Если вы желаете и впредь быть моим сотрудником моим капитаном, то вот вам мой приказ: не входить ни в какие разговоры и переписку с Дженни. Вы должны оберегать Алису и не допускать к ней, пока мы в Лондоне, никого из компании Дженни, а не только её самоё. Если вы искренне сострадаете Дженни и дорожите её возможностью быть когда-нибудь вырванной из кольца зла, куда она сейчас прочно заточена, хотите в действительности, а не на словах помочь вечному спасению Дженни, – ни шагу дальше тех границ, которые я поставил вам сейчас. Я сказал Дженни при вас, что именно тот, кого она так оскорбила, сможет стать её спасителем и своей рукой привести её в дом сестры. Но "может" не значит "будет". Чтобы это совершилось, надо, чтобы у вас хватило сил. Чтобы вы обладали достаточным знанием, верностью и самообладанием, дабы не дрогнуть в ту минуту, когда понадобится ваше сострадание. Только тогда вы сможете подать Дженни руку помощи, когда в вашем сердце не будет места слезам жалости. Когда вы, сострадая Дженни, будете мужественно видеть не одно текущее её существование, но видеть и вечно держать в памяти всю её вечную жизнь. Когда вы научитесь понимать, что являет собою ВЕСЬ Труд её жизни, когда вы будете точно знать и ясно видеть, как проходит жизнь человека на земной и небесной орбитах. Мёртвого или отдыхающего неба, Тендль, не существует. И, вообще, в мире не существует ничего бесплодного и праздного. Земля под паром, и та не отдыхает, энергично готовясь вновь плодоносить. Вы, человек, знаете о многих миллионах движущихся двуногих созданий. Но потому-то вы и видите среди них так много праздношатающихся, что это ещё не люди-творцы и строители общего блага, это только полусознательные существа, изживающие низшую стадию своей личности. Многое вам ещё надо понять. Много знаний приобрести. Хотите ли? Вы дали обет идти за мной со всей своей верностью. День за днём ваша верность должна крепнуть. День за днём должно возрастать ваше бесстрашие, чтобы вы могли идти всё ближе и выше и дальше за мною. Я не стою на месте. Я следую неустанно за Теми, Кто подал мне руку сострадания и любви. Моя верность движется за их верностью, как их верность движется вслед за вечным движением Великих Сущностей. И в этом вечном и неустанном движении к Совершенству – закон Вселенной. Если сердце ваше радуется возможности влиться в это кольцо вечного труда, если мысль ваша счастлива тем, что знает Свет, повторите обет добровольного послушания и идите за мной до конца. – Есть, адмирал, повторяю радостно, легко мой вам обет послушания. Счастлив беспрекословно выполнять указанное вами, в том числе и то, чего ещё не понимаю. – Итак, мой друг, вот вам мои первые указания: ни слова в ответ на письма Дженни. Ни одного свидания с нею, даже если она будет обращаться к вашей чести джентльмена. Закаляйте волю. Смотрите без осуждения на все зигзаги её поведения и шлите ей то сострадание, которое может избавить её пусть даже от одной лишней капли мучений. Собственной вашей любовью стройте ей мост. И на этом мосту, на его чистых досках, которые вы станете укладывать сами, одну за другой, Дженни сможет когда-нибудь ухватиться за вашу мужественную руку и перейти в счастливый дом Алисы, минуя отчаяние и погибель. Это пока всё, что я даю вам как урок. Пойдёмте слушать музыку, нас ждут. Флорентиец пожал протянутые ему руки и вышел вместе с Тендлем в музыкальный зал. Зал был ярко освещен и сиял, точно храм во время торжества. Вся семья уже была в сборе. Графы Р., Лиза и капитан устремились навстречу входившему Флорентийцу, благодаря за неожиданную радость музыкального сюрприза. – Я счастлив доставить себе удовольствие – увидеть всех вас моими гостями. Но всё же и вы и я обязаны сегодняшней радостью Ананде. Всем хотелось быть ближе к Флорентийцу, и потому возле него образовалось нечто вроде амфитеатра. Всех, кому суждено было расстаться с ним вскоре, Флорентиец усадил поближе к себе. Тех, кто собирался с ним в Америку, отослал к сэру Уоми, сидевшему в глубине зала. И теперь, как только смычок Ананды коснулся струн, все подняли головы и впились глазами в музыканта, чтобы не оторваться от его сияющего лица до самого конца. И снова присутствующие забыли обо всём условном, распахнув настежь двери своего сердца и разрушив перегородки между собой и теми, кто был рядом. Нечто великое, божественное выливалось из сердец слушателей, и казалось, нет в зале отдельного дыхания, а есть Единое, нераздельно слитое и спаянное в монолитный шар чарующими звуками Ананды. Только когда замер последний звук, слушатели снова ощутили себя людьми земли, как бы с усилием втискиваясь в привычный телесный футляр. Но Ананда не дал им долгой передышки. Он запел, аккомпанируя себе на рояле. Алиса, совсем недавно говорившая Флорентийцу, что благодаря Ананде поняла человеческие возможности, теперь осознала, что не всякий бескорыстный и преданный искусству человек может достичь того же совершенства. Она была потрясена. Так, казалось ей, Ананда не пел ещё ни разу. Алисе чудилось, что то не были человеческие звуки. То была стихия, нечто опустившееся на землю из какого-то иного мира. Языка, на котором пел Ананда, Алиса не знала, мозг её словно перестал работать. Ей мнилось, что она рассталась с телом. Всё вокруг неё заиграло чудесными яркими красками. Алиса видела сейчас не Ананду, каким она его знала, но огромный, переливающийся перламутром шар, казавшийся ей прозрачным. Неописуемой красоты огненные бабочки летали вокруг шара, создавая иллюзию колеблющегося воздуха. Звуки виделись ей пёстрыми лентами, они сплетались в геометрические фигуры, а руки Ананды сыпали снопы искр и света на клавиши. Алисе стало казаться, что она сделалась ещё легче, что она куда-то поднимается и кружится в этом сиянии. И вдруг она увидела рядом с собой отца. – Алиса, одно мгновение, и окончена земная жизнь. И нет возможности принести на землю ничего из того, что постигаешь вновь. Помни об этом. Помни, что те, кто может посредством искусства перенести человеческое сердце и сознание в мир сверхсознательного, где ты сейчас находишься, – это не люди, а самоотверженные частицы божественной Мудрости. Они соглашаются принять и носить человеческое тело, чтобы проложить людям путь Света. Надо идти за ними. Им надо служить, чтобы через своё грубое тело проносить их тонкие энергии в те грязные и суетные места, куда им самим проникнуть уже невозможно. Помни. Храни чистоту и иди смело всюду, куда Они тебя посылают. Но ни под каким видом не нарушай положенного ими запрета. Песня кончилась. Алиса точно откуда-то упала, мгновенно ощутив тяжесть своего тела. Она огляделась вокруг и увидела, что находится в кресле, что подле неё сидит сэр Уоми и держит её за руку. – Молчи, дитя. То, что ты видела и слышала, – только для тебя одной, только твоё. Ты видела, как огонь творчества раскрывает двери духу. Тот, с кем однажды это было, когда-нибудь сможет сам проникнуть в сферу творчества. Запомни, ни слова никому, – сказал сэр Уоми. – Друзья мои, – поднялся с места Флорентиец. – Сегодня Ананда дал нам прощальный концерт. Очень скоро капитан Ретедли увезёт некоторых из нас в Америку. Пусть эти священные мгновения счастья жить вне всяких условностей, которые мы прочувствовали сейчас, когда в каждом из нас, в той или иной форме, родилась новая творческая энергия, новое понимание того, что надо жить освобожденным и радостным, останутся в памяти навеки. Вдали, думая друг о друге, будем помнить именно эти минуты единения в красоте. Будем благословлять Ананду. Он помог нам раскрыть в себе высшие силы Любви. Прими, Ананда, дорогой друг и брат, с моим поклоном нашу общую тебе благодарность. Когда тебе аккомпанирует обычный земной человек, ты шлёшь земле песни очищения. Тогда слышится в них вся скорбь земли и вся её радость. И слушатели понимают, чего может достичь человек, прокладывая для своих собратьев тропу к красоте. Но сегодня ты рассказал нам о гармонии своего существа, о Мудрости живой, растворённой в твоей доброте и сострадании. На скорбную, заплаканную землю ты принёс живое небо и показал нам сияющий его кусочек. За одно это мгновение мы утвердились в добре. И каждый из нас по-своему понял, как ещё далёк от совершенства, но не отчаялся, а только осознал в себе силы такта и радости. Силу творить, творить, как может и умеет. Но без слёз, без раздражения, без тупого упорства и упрямства, а наоборот, откинув личное самолюбие и расчёт, легко и бескорыстно. С этого момента мы уже не будем, мы просто не сможем жить одной только землёй. И всегда будем помнить, что в нас и с нами живёт и трудится живое небо. Будь благословен, Ананда. Привет и поклон твоему огню, пусть вечность он горит всё также ярко, пусть всякий встретивший тебя омоется радостью в твоей атмосфере. Не дав Ананде ответить, Флорентиец обнял его и стал прощаться со своими гостями, говоря, что его отзывают неотложные дела. Все поспешили разойтись, чтобы ещё раз, наедине, пережить всё то, что поняли этим вечером. Прощаясь с Анандой, никто не произносил никаких слов, боясь нарушить очарование внутреннего счастья, с которым уходил. В них пульсировала огромная энергия, ибо они знали теперь, знание Вечного, как радостного, чистого труда. Родилось ощущение ожившего внутри аспекта Жизни. Возвратясь к себе, Флорентиец послал Артура за Амедеем. После разговора с лордом Бенедиктом Амедей почти всё своё свободное время посвящал архитектуре и инженерному делу. Незаметно, но очень внимательно руководимый Флорентийцем, Амедей до неузнаваемости изменился не только внутренне, но и внешне. Куда только подевался прежний рассеянный добряк, не умеющий никого привлечь к труду, а наоборот, портивший всех своей добротой! Амедей стал теперь пристально вникать в дела, поняв, что без урока практической деятельности ему не построить той семьи, в которой могла бы жить и выполнить свою задачу Алиса. Умный и наблюдательный от природы, он поражался жизни лорда Бенедикта и был не в силах мысленно охватить всю разнообразную деятельность своего друга – хозяина дома. Огромная переписка, постоянное пополнение библиотеки, внимание, от которого ничто не могло укрыться, и неизменная ровная сила любви и доброты к каждому – всё это потрясало Амедея. Ни разу не услышал он раздражённой нотки в голосе лорда Бенедикта, когда тот бывал грозным. Видевший, с каким благоговением Ананда неизменно говорил с Флорентийцем, Амедей сегодня был ошеломлен величайшим смирением, звучавшим в голосе Флорентийца, благодарившего Ананду за пение. Так смиренен был поклон Флорентийца, как будто самому Богу, а не Ананде отдавал его он. В душе и сердце Амедея, не умевшего ничего делать наполовину, всё ещё не заживала маленькая ранка, откуда – так ему казалось – продолжали сочиться капельки крови. Сознавая, как счастлива его жизнь, любя Алису и вознеся её на пьедестал, он... думал, что рядом с нею ему на этом пьедестале места нет. Если бы не вера в безошибочность знания своего великого друга, он уже десять раз просил бы Флорентийца освободить его от брака с Алисой. Обожая девушку, он чувствовал себя возле неё легко и просто только тогда, когда ощущал себя её братом, защитником и другом. Как только он начинал думать об Алисе как о будущей своей жене, он терял всякую бодрость, становился робким, молчаливым и казался себе не умнее вороны, возмечтавшей о павлиньих перьях. В результате этих мук Амедей стал избегать Алису и страшился всякой возможности оказаться с нею наедине. Девушка вначале как будто ничего не замечала, но затем он стал ловить на себе её взгляды, в которых сверкали искорки юмора, такого у неё острого. А в последнее время он стал подмечать печаль, вопрос и даже тревогу в её чудесных глазах, когда они были обращены на него. Сегодня он по обыкновению внимательно следил за нею и восторгался её игрою, сливая её и музыку воедино. Но он не терял ощущения плотной формы, отлично сознавая всё окружающее, знал, что перед ним сидит Алиса, которую он обожает и без которой для него нет не только радости, но и жизни вообще. Что же, случилось, когда Ананда запел один? Почему он, Амедей, забыл об Алисе? Забыл о своём личном счастье? Забыл о. времени? Он знал теперь, четко и ясно, что Жизнь – это и есть полная свобода от возможности страдать и бояться. Что земная жизнь полноценна только в том случае, если в свободном сердце звенит звук, всё собирающий в одно неразрывное кольцо радости. И таков звук, летящий из уст Ананды. Так сегодня в сознании Амедея зазвучало понимание того, что есть Любовь. Любовь не требует, не нуждается в том, чтобы ей давали. Она сама отдаёт. И живёт она только потому, что отдаёт. Иначе она потухла бы. Амедею казалось, что это не Ананда был у рояля, а горел там костёр, не Флорентиец сидел, окруженный людьми, а костёр, от которого распространялись во все стороны огромные ленты и словно проникали в сидящих рядом людей. От сэра Уоми тоже исходило пламя, и все трое подымались, как столбы огня, к самому потолку, там соединялись и двигались, словно гигантские пламенеющие цветы. Амедей вспоминал эту привидевшуюся ему картину, и ему становилось легко. Закрылась кровоточившая рана и раскрылось его духу то счастье жить, когда понимаешь своё место не только на земле, но и во Вселенной. Он вспомнил слова Флорентийца о том, что мир в сердце человека настаёт, когда он начинает понимать это... К нему постучали, и Артур передал ему просьбу Флорентийца спуститься. Уже на лестнице Амедей почувствовал себя как-то необычно. В первый раз ему было легко и просто войти в комнату Флорентийца. Ему казалось, что он всё теперь воспринимает по-новому, – и ночь, и Артура, и Сандру, встретившегося и улыбнувшегося ему: всё казалось ему не таким, как вчера. Когда Амедей вошёл, Флорентиец стоял один посреди комнаты в своей белой, шитой золотом одежде. Ещё никогда не видел его Амедей таким прекрасным. – Что, мой друг, сегодня даже среди ночи видишь сияющие небеса? Вот что значит освободиться от одной только ранки, которую бередит личное страдание. Присядь здесь, Амедей, рядом. Сейчас ты уже и сам понимаешь, почему я так долго не говорил с тобой. Ещё вчера я должен был истратить тысячу слов и, возможно, ни в чём тебя не убедил бы. Нельзя поднять человека на новую ступень духовного развития, сколько бы ни силился показать ему мудрость, находящуюся в нём и рядом с ним. Когда же эта Мудрость, у каждого по-своему, по самым разнообразным причинам, шевельнётся внутри, человек в одно мгновение может оказаться не только на другой ступени сознания, но и совсем в другом звене той золотой цепи, что опоясывает всех людей, как сила и энергия Вселенной, ежеминутно творящая и бросающая на землю свои искры. Тот, кто может видеть их и слышать, вплетает их в свой труд. И тогда люди называют его гением, озарённым. Но дело не в гениальности, а только в ожившей частице, в шевельнувшемся внутри аспекте Мудрости, в осознании полной, до конца, освобождённости в своём труде. Твоё сердце раскрылось внезапно. Ты забыл о себе. Ананда помог твоей доброте вырваться на свободу. И она объяснила тебе, что Жизнь – это Свет на пути человека. Свет этот не гаснет, не мигает и не подавляется ничем, если его не тушить мыслями о себе, сомнениями и страхом. Ты видел сегодня красные ленты любви, подобно пламенным канатам связующие людей между собой. Ты смог увидеть их, потому что уже способен связать себя с людьми цельной преданностью, не требуя благодарности взамен. Это твой путь – путь любви, милосердия и доброты. Сейчас ты идёшь за мной, так как тебе надо учиться огромному такту, уверенности в себе и умению руководить людьми, прежде чем ты построишь дом и семью для Алисы и тех, кто обретёт у вас приют. Сначала же постигни, что такое такт, пойми, как следует нести доброту и милосердие. Сегодня мне уже не нужно говорить тебе о том, чтобы ты изменил своё поведение по отношению к Алисе. В тебе уже нет прежней горечи и гордыни, из-за чего и сочилась из тебя та кровавая жидкость. Ты считал, что то была рана смирения, а на самом деле всё обстояло наоборот. Сегодня тебе стало ясно, что смысл жизни в том, чтобы слиться в любви с теми, кто, как и ты, идёт по земле. Ты увидел, что только таким путём можно подняться на духовные высоты и встретить горячую любовь тех, кто прошёл дальше нас в своём совершенстве. Идти путём доброты, любви и самоотречения вовсе не значит потерять здравый смысл, чтобы забыть о себе так, как это понимал Диоген, на самом деле не забывавший о себе ни на миг. Твоя роль не только в том, чтобы стать мужем Алисе. Ты ещё и будущий строитель общины, и носитель новой идеи общественной жизни, и воспитатель тем, кого ты в это воплощение считал выше себя и кто придёт к тебе снова ребёнком. Для всех этих ролей необходимо полное самообладание. Вдумайся, что это такое? Это такая освобождённость от страстей, когда ни одна из искр, брошенных тебе кем-то в раздражении, не может возбудить в тебе ответной страсти, ответного раздражения. В твоём свободном от зла сердце страстям остаётся только угаснуть. Мы уедем через два дня. Найди возможность высказать Алисе свою глубокую любовь и радость. Бедная девочка, видевшая так много измен и предательств, молча страдает, полагая, что не слишком нравится тебе. Не особенно-то яркое счастье думать, что на тебе женятся, выполняя чей-то наказ. Я вижу, как ты поражен тем, что Алисе могла явиться такая странная мысль. Вот тебе и первый урок такта, который надо пройти. Не принимай никакого участия в борьбе Дженни и её приятелей. Во время нашей разлуки будь подле Ананды. А пока здесь Сенжер, будь подле него. Он великий знаток технических наук. Надеюсь, что свидимся раньше, чем пройдёт два года. Будь здоров, мой сын. Мужайся и работай так, как будто я всегда рядом. Просыпаясь утром, становись на дневное дежурство у Вечности. Отходя ко сну, ей же дежурство сдавай. Если будешь думать, что я рядом с тобой, мы станем дежурить вместе. Отдавай каждому делу всё внимание, каждой встрече – всю полноту чувств и мыслей. И день за днём ты будешь крепить нашу связь. Сердечно обняв Амедея, Флорентиец отпустил его и сел к своему письменному столу. Давно уже спал весь дом, а в комнате хозяина всё ещё работали. Склонясь над картой, что-то обсуждали с Флорентийцем сэр Уоми и Сенжер, а Ананда записывал их решения на листах бумаги, кипа которых всё росла. Так застал их рассвет.

star: Глава XXI. Дженни и ее свидание с сэром Уоми После напряжённого ожидания Алисы и матери в музейном зале, где Дженни надеялась легко завладеть обеими, потому что ей казалось, что она всё безошибочно рассчитала, Дженни позвала на совет Бонду и мужа. Бонда, пустивший в ход все известные ему средства, чтобы вернуть себе голос, так и не смог ничего поделать и продолжал говорить хриплым шёпотом, да и то с большим трудом. И чем больше он бесился, тем труднее было ему говорить. С тех пор как Дженни увидела, что он бессилен помочь самому себе, она перестала его бояться. Прежний страх сменился презрением. А то обстоятельство, что Бонда не доверял ни одному из своих племянников и обращался к Дженни с просьбами помочь в разных его делах, потому что отсутствие голоса не давало ему возможности объясниться, а плохое знание языка мешало переписке, ставило его в какое-то заискивающее и несколько подчинённое положение по отношению к Дженни. Боясь Браццано, приказаний которого – и самых главных – он не выполнил. Бонда не забывал, что Дженни была его дочерью, и стремился её задобрить. Хотя он и не пленился Дженни, но сумел оценить её хитрость и злобу, понял, что врагом она ему будет беспощадным, и решил сделать всё, чтобы оказаться ей полезным, а если удастся, то и необходимым. Поэтому, получив записку Дженни с просьбой зайти к ней следующим вечером по важному делу. Бонда обрадовался и решил разыграть перед Дженни роль преданного друга и верного помощника. Он стал обдумывать план дальнейшего поведения, стараясь приготовить именно такие крючки приманок, на которые – он полагал – рыбка всего скорее клюнет. Что же делала эти два дня Дженни? Почему она отложила совет со своими друзьями, вместо того чтобы немедленно действовать с ними заодно? Дженни всё ещё не считала себя окончательно побежденной и устремила своё внимание на голубоглазого простака, как она окрестила сэра Уоми. Ей пришло в голову, что он мог и не получить её письма, что отвратительный хозяин дома мог и не отдать его, если почта попала ему в руки. Дженни решила ещё раз писать добряку и разыграть перед ним оскорбленную женщину, надеявшуюся на джентльменскую помощь, а получившую в ответ невежливость. "Я даже не знаю, что мне теперь думать о Вас, сэр Уоми, – писала Дженни. – Если бы хоть на одну минуту я могла допустить мысль, что Вы получили моё письмо и не ответили мне, я бы, разумеется, не писала Вам. Я считала бы, что мужчина, кавалер, каким должен быть каждый англичанин, не ответивший даже на письмо, не достоин внимания. Но так как я писала одновременно матери и сестре и от них также не получила ответа, я поняла, что ни Вы, ни они моих писем не увидели. Мне не хочется повторяться. Я приступаю к главному: мне надо увидеться с Вами. Не только для меня одной, но и для пользы и безопасности моих матери и сестры. Мать моя всю жизнь была неумна и безалаберна. А сестра настолько ещё подросток, что её сумбурности удивляться не приходится. Я надеюсь, что Вы поможете мне их спасти из страшных лап лорда Бенедикта, куда они попали по своей неосмотрительности. Отчасти, конечно, по вине отца. Несчастный мой отец передал Алису лорду Бенедикту, а мать мою тот сам насильственно увёз из дома. Вы, конечно, ничего этого знать не можете, как и многого ещё другого о поведении Вашего хозяина, на что я Вам постараюсь открыть глаза". В этом месте рука Дженни слегка дрогнула. Она вспомнила о трёх письмах, полученных ею от лорда Бенедикта, вспомнила, что она их даже не прочла толком, но что они были к ней милосердны, вспомнила его слова в конторе, и у неё даже началось сердцебиение. Но она не позволила себе распуститься, жадно схватила папироску, всегда услужливо приготовленную, затянулась несколько раз, прогнала назойливый зов совести, усмехнувшись так нагло и зло, что сам Браццано остался бы доволен, и продолжала писать. "Не стоит нам с Вами тратить ни силы, ни энергию на перечисление чужих грехов. Лучше нам встретиться, хорошо понять друг друга и разгромить армию врага, раньше чем он успеет собраться с силами. Для меня, конечно, самое противное – явиться в дом лорда Бенедикта. Но если Вам это удобнее или, по-Вашему, мне полезно побывать самой в его доме, я, разумеется, приеду и туда, победив своё отвращение к воздуху, которым наполнен этот дом". Подписавшись "друг", Дженни осталась довольна письмом, вызвала посыльного, приказала немедленно отправиться по адресу и без ответа не возвращаться. Покончив с этим, Дженни оделась и пошла по своим делам, как сказала мужу. На самом же деле она решила издали понаблюдать за особняком лорда Бенедикта, так как ей смертельно скучно было ждать ответа. Но сделать этого Дженни не удалось. При входе в отель на неё налетел Бонда, державший в руках телеграмму. Лицо его было так мрачно и бледно, что Дженни поняла всю серьёзность дела, для которого он звал её к себе. Войдя в свою комнату, Бонда молча протянул ей телеграмму. "Мартин скончался. Пересылаю письмо. – Тендль", – прочла Дженни. – Каким образом мог ускользнуть от нас этот прохвост? – хрипел Бонда. – Неужели же, если я был болен и не мог сам присмотреть за ним, ни один из моих племянников не догадался этого сделать. Я в отчаянии, Дженни, – прибеднялся Бонда, стараясь втянуть её в свои дела и сделать как можно скорее своей сообщницей. – Прочтите это проклятое письмо. Там будет и для вас кое-что не очень-то приятное. Но вы не обращайте внимания. Вникните только в суть: Мартин изменил нам перед смертью. Вы ещё очень мало знаете, поэтому не можете оценить всей неприятности этого факта. Но факт тот – и вы это запомните – что человеком можно воспользоваться даже тогда, когда он умер. Но этот мерзавец нашёл себе защитника, и теперь никто из нас пока не сможет до него дотянуться. Но это только пока. Если заполучить Алису,- наше дело в шляпе. Хорошо, если вы найдёте кого-нибудь, кто был бы не глуп и смог пробраться в дом лорда Бенедикта. Если бы только он сумел набросить на шею вашей сестре одну вещицу, всё было бы в порядке, – хрипел Бонда, пронизывая Дженни глазами, которых она теперь совсем не боялась. – Ваши вещицы, похоже, мало стоят по сравнению с теми заклятиями, которые знает лорд Бенедикт,- нагло хохотнула Дженни. Глаза Бонды метнули искры бешенства, что тоже повеселило Дженни, но всё же она поняла, что власть его над нею ещё огромна, так как почувствовала вдруг, будто он ударил её прямо в грудь. Робости Дженни не выказала, но хохотать перестала. В свою очередь Бонда овладел собой. – Та штучка, что у меня приготовлена для Алисы, похитрее вашей, должно быть, – и пока Дженни раздумывала, сказать ли Бонде о своих планах, он подал ей письмо. Взяв его в руки, Дженни поразилась. Было видно, что письмо писали много дней, оно было измято и запачкано чернилами и какими-то рыжими кляксами, точно писавшая его рука кровоточила. "Пишу тебе, проклятый Бонда, это письмо, потому что хочу рассчитаться с тобой перед смертью. Если бы не встреча с тобой и не подлый обман, которым ты меня заманил, я бы не лежал сейчас умирая. Даже рассчитаться с вами, моими душегубами, я не имею сил. Вы бросили меня, как собаку, когда я заболел. И если бы меня не подобрали те, кого вы зовёте своими врагами, я так и не знал бы, что такое жизнь в добре и свете, над которыми кощунствовал вместе с вами". В письме следовал пропуск, видно, писавший устал, сделал перерыв и продолжал несколько изменившимся почерком. "Теперь я не торжествую, что сделал всем последнюю пакость и освободил мой дух от вашего мерзкого влияния. Я понял что-то большее, чего вам не понять и о чём с вами и говорить бесполезно. Но лично тебе, Бонда, и трижды проклятому Браццано я не прощаю подлости, с которой вы меня сгубили. Всё, что вы заставляли меня красть, я крал, себя не забывая. И здесь мы квиты. Но то, что вы украли у меня семью, моё сердце – этого я не прощаю и вознаграждаю себя, но как, вам этого не узнать. Знайте только, что здесь я отомщен. Можешь передать Браццано, что его прелестной дочке, которой вы все помогаете потерять человеческий образ, я тоже в этом усердно помогаю и буду помогать ещё усерднее из гроба". Снова следовал перерыв, и через несколько строк, уже более слабым и менее разборчивым почерком было написано: "В итоге жизни знаю только одно: вы все погибнете скоро. Ваша же подружка, дочка Браццано, испив с вами всю чашу мерзостей, всё же от вас сбежит. Смотрите за ней хорошенько, не то она вас всех подведёт. Если ты. Бонда, будешь умирать, как умираю я, то с меня будет довольно. Но, думаю, что ничья милосердная рука тебя, душегуба, не подберет. Браццано проклинаю, дочь его проклинаю, и с этим ухожу. Вы сделали моё тело кровоточащим, ну а я все ваши тайны отдал тем, кого вы считаете врагами. Попробуйте теперь с ними сражаться. Может быть, ад меня пожрет через несколько часов, но каждый из вас не будет знать ни минуты покоя, так я проклинаю вас за все муки, которым вы меня подвергли. Тот, кто был когда-то человеком и назывался Мартин". – Зачем вы дали мне читать этот бред сумасшедшего? О какой дочери Браццано он говорит? Бонда ядовито усмехнулся, и, казалось, его улыбка говорила: "А я думал, что вы умнее и проницательнее", но сказал только следующее: – Я дал вам прочесть эту галиматью, чтобы вы поняли, что ни на кого, кроме меня и Браццано, нельзя полагаться. Даже муж ваш – и тот ненадёжен. Если вы сумеете привязать его к себе, тогда, пожалуй, ещё можно говорить о каком-либо доверии. Но... я бы вам советовал не доверяться ему в серьёзных делах. Что касается Алисы, то здесь лучше всего завести дружбу с кем-либо из живущих в доме лорда Бенедикта. Мне казалось бы, что Тендль фигура самая подходящая. Его можно обворожить и добиться тайного свидания с Алисой. А нам только это и нужно. – Добиться свидания с Алисой легче, чем вы думаете, дядюшка. И может быть, это скоро совершится. Подождите до завтрашнего вечера, тогда я вам, может быть, и скажу что-нибудь приятное по этому поводу. Теперь же мне надо идти. Но почему вас так тревожит смерть Мартина? Я вас ещё ни разу не видела таким мрачным. – Вскоре вы о многом будете думать иначе. Сейчас могу вам сказать одно: нерадостна будет наша встреча с Браццано, если явимся к нему без Алисы да ещё без Мартина. Расставшись с Бондой, Дженни перестала о нём думать. Она совершенно забыла о письме Мартина и о нём самом, а думала только, что ответят на её письмо, и о свидании с сэром Уоми, которого теперь ждала ещё нетерпеливее. Мысли её вертелись в комнатах дома лорда Бенедикта, и она представляла себе, как найдёт Алису и привезёт её к Браццано. Почему Браццано так добивается Алисы? Уж не дочь ли она ему? Дженни даже остановилась, настолько эта мысль показалась ей глупой, ведь Алиса была так похожа на пастора. Но о себе Дженни ни на миг не задумалась, хотя что-то кольнуло её в сердце остро и мучительно. Дженни вернулась к себе и нашла здесь посыльного. Приняв своё собственное письмо, которое ей подали, за ответ сэра Уоми, разочарованная Дженни зло закричала: – Что это значит? – Джентльмен, которому адресовано письмо, уехал на пристань и вернётся только к трём часам, так мне сказал его слуга. – Ну так вам следовало сидеть и ждать. Я велела без ответа не являться. Отправляйтесь обратно, ждите и немедленно везите ответ, – уже приходя в неистовство, кричала Дженни. Было около двух. Дженни подумала, не поехать ли ей самой на пристань и постараться невзначай встретиться с голубоглазым. Но до пристани было далеко, и завлекать кавалера на улице ей показалось делом нудным. К тому же Дженни отлично знала, что на открытом воздухе она совсем не так интересна. Она решила отправиться к модному портному и выбрать себе элегантное чёрное платье, вроде того, в котором последний раз видела Алису. Выполнив эту свою прихоть, Дженни зашла в кафе, чтобы подольше не возвращаться домой. Пусть ответ сэра Уоми уже ждет её. Сидя за чашкой шоколада, которого ей совсем не хотелось, Дженни в первый раз почувствовала себя одинокой. Когда она писала об этом в письмах, она только подбирала жалостливые слова, но в душе её этого чувства не было. Теперь же, наблюдая парочки и дружные семьи, Дженни вдруг задала себе вопрос: "Что же дальше?" Сколько она ни спрашивала мужа, так толком и не могла добиться, куда они едут. Сначала он ей говорил, что в Константинополь, потом несколько раз упоминал какие-то захолустные австрийские городки, куда они отправятся повидаться с Браццано, который лечится на курорте. На Дженни накатило уже знакомое ей бешеное раздражение, злоба на мать, которая стала казаться ей виновницей всех её несчастий. Дикая ненависть вспыхнула вдруг в Дженни. Ей подумалось, что сначала она должна отомстить пасторше, бросившей её в самое тяжёлое для неё время. Но Дженни сдержала себя и решила не менять план намеченных действий. Выйдя из кафе, она пошла пешком, чтобы дать себе время успокоиться. Дома её ждал короткий ответ на телеграфном бланке: "Сэр Уоми будет рад принять синьору Седелани завтра в два часа дня". Здесь же был указан адрес дома лорда Бенедикта и подпись секретаря, которую Дженни не удосужилась даже прочесть. Снова в ней поднялось раздражение. Верившая благодаря возносившей её матери, что перед её чарами никто не устоит, если она захочет кого-то обольстить, Дженни считала, что сэру Уоми следовало самому поспешить к ней или, по крайней мере, написать, а не через секретаря назначать ей свидание. "Подумать только, какими министрами воображают себя эти господа из бенедиктовой лачуги", – зло подумала Дженни. У неё мелькнула было мысль посоветоваться с Бондой и сказать ему, что она собирается завтра побывать в особняке и повидать Алису. Но злорадное желание восторжествовать и показать Бонде, насколько она хитрее и дальновиднее, её удержало. Бонда же, очевидно, что-то подозревал, так как явился невзначай вечером, пригласив молодых отобедать с ним в шикарном ресторане. Глаза его пронизывали Дженни насквозь и шарили по всем столам. Но молодая женщина, ещё так недавно разбрасывавшая письма и вещи по всей комнате, была теперь необычайно аккуратна, так как не раз убеждалась, что все её платья и бумаги кем-то просматриваются. Она внутренне посмеялась над беспокойством Бонды и согласилась посидеть среди нарядной публики, послушать лёгкую музыку, скоротав время до завтра. Кроме ухода за своим телом, которое Дженни начинала обожать, её можно было застать за модными романами, ими снабжал её муж, усердно развивая в жене страстность и чувственность. Если бы пастор мог увидеть теперешнюю Дженни, над воспитанием которой он когда-то так много трудился, стараясь пробудить в ней интерес к науке и работе мысли, он был бы потрясён. Для неё не существовало ничего, кроме её собственной особы и заботы о том, чтобы повсюду первенствовать. Причём сама Дженни довольно смутно себе представляла, в чём это заключается. Она считала, что именно богатство давало пальму первенства лорду Бенедикту. Стать богатой и решила Дженни. Но прежде надо наказать мать и Алису, не имевших права на ту роскошную жизнь, какую они сейчас вели. Дженни тряслась от ненависти, представляя себе, как купается Алиса в роскоши, что полагается прекрасной Дженни, а вовсе не дурнушке-сестре. – Вы давно имели какие-нибудь сведения о сестре? – расслышала Дженни хрип Бонды во время музыкальной паузы в роскошном зале ресторана, где они все делали вид, что мирно обедают. На самом деле в душе каждого, особенно в душе Анри Дордье, узнавшего сегодня о смерти дядюшки, весёлого Мартина, было тяжело и даже мрачно. Анри выразил желание похоронить Мартина, на что Бонда гневно ответил, что надо было в своё время позаботиться о больном дяде, а не развратничать и развлекаться, пока больница не похоронила безумного бродягу. Бонда скрыл истину от Анри, о чём просил и Дженни. Он сказал только, что Мартин упал на улице без сознания, был подобран полицией, и он. Бонда, с большим трудом узнал о его смерти через своих агентов. Сейчас, за ярко освещенным столом, среди разодетых женщин, красавец Анри мог бы уловить не один восхищённый взгляд. Его бледное лицо с прекрасным овалом, стройная, высокая фигура – всё так обманчиво скрывало чудовищную духовную нищету юноши. Обычно жадный до денег, роскоши и успеха среди женщин, он искал и любил выбирать тех, кто мог осыпать его подарками. Но сегодня Анри не замечал никого. Его глаза, очень красивые, серые, с густыми чёрными ресницами, смотрели сосредоточенно, даже зло. Прежде он старался быть любезным кавалером Дженни, не отказывая себе в удовольствии поддразнить Армандо. Но сегодня он несколько раз зло посмотрел на наряженную в ярко-фиолетовое платье Дженни. Она была действительно очень хороша. Рыжая голова переливалась всеми оттенками яркой меди и золота, нежная атласная кожа привлекала взоры не меньше, однако Анри всё в ней было противно. "Вот тебе и финал", – думал он о Мартине, который бывал к нему добр. Вечно пьяный и вечно занятый делами Бонды, в редкие минуты трезвости или нездоровья Мартин становился печальным, грустно смотрел на Анри и говорил: – И у меня был сын. Ему было бы столько лет, сколько тебе, но я его потерял. Но мгновения эти бывали короткими, как вспышка молнии, Мартин вновь принимался хохотать и кощунствовать и в пьяном угаре орал: "На нет и суда нет". Сейчас перед Анри вставало его печальное лицо. Он дорого бы отдал, чтобы вырваться из этого освещенного зала с пошлой музыкой, чтобы побродить одному по тёмным и безлюдным улицам. "Конец Мартину, – думал Анри. – А что видел Мартин? Подневольный труд на Бонду и Браццано. Неужели он был нищим, и всё богатство, добывавшееся его руками, лежит в карманах Бонды и Браццано? И достанется этой смазливой врунье". Так он раз и навсегда окрестил Дженни, убедившись, что она обманывала их, уверяя, что Алиса дурнушка. Анри, увидев Алису, поразился её красоте и не мог её забыть. Он готов был рисковать, лишь бы добыть Алису, в которой мечтал видеть свою будущую жену. Дженни и Бонда, ни на минуту не сомневавшиеся, что Алисы он не увидит не только в качестве жены, но даже родственницы, разжигали влюблённость Анри, преследуя свои цели. Мысленно сравнивая сейчас Алису и полунагую Дженни, Анри остро негодовал, глядя на Дженни и Армандо, публично разыгрывавших влюблённых. Нотка раздвоенности, какого-то необъяснимого недовольства, упрёка самому себе всё сильнее звучала в Анри, упрямо вызывая образ Мартина. – Алиса и мать сидят в крепости у лорда Бенедикта, но это не мешает им мне писать, – нагло лгала Дженни. – Значит, вы совершенно уверены, что они обе в Лондоне? – снова спросил Бонда. – Сегодня я получила телеграмму из особняка лорда Бенедикта, – нарочно громче, чем необходимо, ответила Дженни, чтобы привлечь внимание Анри, казавшегося рассеянным, но который на самом деле чутко прислушивался к разговору своих соседей. – И что же говорится в телеграмме? – недоверчиво спросил Бонда. – Об этом я вам скажу завтра вечером, как уже имела удовольствие вам доложить, – смеялась Дженни. – Странно, очень странно, – помолчав, задумчиво сказал Бонда. – Мой агент уверял, что сам видел, как ваша мать сегодня в четыре часа выехала с вещами в сопровождении молодой леди и джентльмена из особняка лорда Бенедикта. – Ну что же, быть может, она одумалась и возвратилась домой, – нарочито беспечно сказала Дженни, не показывая вида, что известие это её взволновало. – Нет, дома её нет. Я там был. Там всё по-прежнему наглухо закрыто со всех сторон. – Очевидно, маме понадобилось что-нибудь из вещей, и она с Алисой и Сандрой ездила туда, а затем вернулась. Ваш агент был, верно, недостаточно внимателен и не проследил за её возвращением, – обрадовалась Дженни случаю его уколоть. Но Бонда даже не заметил этого и сказал Анри: – Теперь Мартина нет. Рассчитывать не на кого. Тебе придется завтра понаблюдать за твоей невестой. Я не хочу верить сплетням, но мне говорили, что лорд Бенедикт собирается всех нас перехитрить и сам женится на Алисе, увезя её отсюда. Мы не можем этого допустить. Бонда рассчитал свою стрелу правильно. Возмутившийся было таким недостойным поручением, как наблюдение за особняком Бенедикта, Анри, услышав продолжение фразы и, представив себе молодого, богатого красавца, каким он видел лорда Бенедикта, зажёгся ревностью, легко поверил в истинность слов Бонды и решил взяться за дело. В расчёты Дженни вовсе не входило быть выслеженной Анри. Она озлилась и готова была резко отчитать Бонду, но вместо этого, хитро прищурив глаза, сказала: – Пока жених будет топтаться у особняка, его невеста проведёт со мною несколько приятных часов в музее и кафе. Не лучше ли будет явиться ему невзначай в любимое кафе Алисы и доставить нас в карете ко мне в отель? Завтра около трёх мы будем с Алисой в кафе у Б-ского моста. – Почему же вы мне ничего об этом не сказали? – прохрипел Бонда. – Я уже вам объяснила, что пригласила вас к себе на совет. Нельзя делать большое дело, докладывая о нём всему свету. Я предполагала шепнуть об этом Анри до обеда. Но он всё время так мрачен, что я отложила своё сообщение до возвращения домой. А вышло всё иначе. Когда хочется верить, верят самым невероятным вещам. А когда вас уверяет с огромным апломбом красивая женщина, верится ещё легче. Анри развеселился, забыл о Мартине и Дженни стала казаться ему приятной и родственной Бонда, расстроенный своей болезнью, смертью Мартина и ещё целой вереницей неудач, которые он тщательно скрывал от всех близких, несмотря на то, что имел основания не особенно доверять Дженни, всё же с облегчением вздохнул. Он хотел было предложить, что сам поедет с Анри, чтобы вернее подцепить птичку, но подумал, что иногда самые большие желания исполняются неожиданно, только не надо мешать. Он уже решился передать Анри дорогой талисман, предназначенный для особо важной цели, который Браццано велел ему тщательно хранить. Но Дженни, предвосхищая его, сказала: – К завтрашнему свиданию я должна быть хорошо подготовлена. Вы говорили мне об одной вещице для Алисы. Мне необходимо иметь её уже сегодня, чтобы освоиться с нею и примериться, как её набрасывать. Бонде не хотелось отдавать в руки Дженни драгоценность, которой Браццано придавал столько значения. Он не мог примириться с мыслью, что уже один драгоценный камень разбит силой сэра Уоми, и в то же время боялся испортить своим упрямством так блестяще начавшееся дело. Настроение у всей компании значительно улучшилось, и она возвратилась домой. Решили разойтись по своим комнатам после того, как полюбуются прекрасным бриллиантом с розовым отливом на тонкой Золотой цепочке, о котором Бонда им рассказывал. Принеся камень и отдавая его Дженни, он сказал: – Камень этот Браццано долго носил сам. – Он криво усмехнулся, увидев, что Дженни приложила камень к своей груди. – Вам он не идёт. Рыжим не к лицу розовые и красные тона. Но... быть может, ваша взаимная с Браццано симпатия сделает камень приятным и для вас. Адское выражение на своей и без того неприятной физиономии Бонда постарался скрыть, делая вид, что что-то уронил на пол. Но зоркая Дженни подметила злобную молнию в глазах жестокого дядюшки. Решив заранее оставить Бонду в дураках, она крепко зажала в руке талисман как залог своей силы и власти над Бондой. Случайно она подняла руку к лицу Бонды и была огорошена получившимся эффектом. – Тише, – изо всех сил прохрипел Бонда. – Я сказал вам, что вещь эта силы необычайной. Никогда не подымайте её клипу человека. Вы можете его убить и сами искалечитесь. – Вот как, – сказала Дженни, опуская руку. Отпрянувший было Бонда оправился и перестал задыхаться. – Вам следовало объяснить мне это раньше, и я не причинила бы вам такой неприятности. Какие ещё движения я должна делать, чтобы не ранить Алису, а только заставить её повиноваться? – Достаточно просто накинуть на её шею цепочку, и она пойдёт за вами, как овечка. Но если вы наткнётесь на одного из опытных приятелей Бенедикта, то держите камень в высоко поднятой руке. Можете обмотать цепочку вокруг запястья несколько раз, подобно браслету. Но ни в коем случае не выставляйте его напоказ, если увидите самого лорда Бенедикта. Эта вещь, разумеется, не чета вашему ожерелью, но в борьбу с сим фокусником не вступайте. – Это хорошо, что вы мне всё объяснили, я буду осторожна. Радости Дженни не было предела. Несмотря на то, что она держала камень зажатым в руке, она почувствовала, как прибавилось у неё силы, как выросли её дерзость и воля. – Карамба! – ругался Бонда. – Кто мог подумать, что в ваших руках этот талисман будет столь зловещим? Он долго находился у меня и не проявлял своих свойств. Очевидно, и в самом деле будете дружить с Браццано. – Довольно, дядюшка, – как бы невзначай поднимая руку, предупредила Дженни. И эффект розового камня снова поразил её. – Я запрещаю упоминать при мне имя Браццано иначе, чем с моего разрешения. – Она всё ещё держала руку напротив глаз Бонды. – Повинуюсь, – ответил задрожавший Бонда. – Опустите скорее камень, вы меня убьёте. Дженни, внутренне торжествуя, что такая огромная власть свалилась на неё нежданно-негаданно, опустила руку. Зевнув, она равнодушно сказала: – Я устала, хочу спать. – Она снова слегка подняла руку и. подержав её против каждого из троих мужчин, прибавила: – Дядюшка, идите спать. До пяти вечера не являйтесь. Ты, Армандо, переночуешь в гостиной и тоже завтра, к пяти, явишься ко мне. А вы, Анри, будете ждать у кафе с трех до пяти, а до этого времени сидите дома. Если до пяти часов я вас не вызову, поезжайте домой, это будет означать, что Алиса уже здесь. Все трое молча поклонились, принимая её приказания, и Дженни ушла к себе в спальню. Она была неопытна и не знала ещё, что приказание следовало закрепить особым способом. Как только она вышла, все трое точно проснулись. Их возмущение не знало пределов. Оба молодых человека накинулись на Бонду, понося его и спрашивая, давно ли он рехнулся, что дал Дженни камень. Их крики и брань были так ужасны, что Дженни, только что собиравшаяся позвонить горничной, перепугалась не на шутку. Ей почудилось, что мужчины сговариваются её убить. Ужас обуял её. Она схватила камень, снова ощутила прилив дерзости и силу повелевать, распахнула дверь, в которую уже стучал разъярённый Армандо, и поднесла камень к самым его глазам. Армандо отпрянул, пошатнулся и робко произнёс: – Не сердись, Дженни. Я ухожу. До завтра. Ни слова не говоря, Дженни направила камень в самые глаза Бонды, в руках которого была здоровенная плеть. – Вон, негодяй, – не своим голосом крикнула Дженни. – Ты у меня ещё на коленях будешь просить прощения. Бонда завертелся, точно его жарили на сковородке, и упал на колени. – А вы, Анри, хотите того же? – поднимая камень к лицу юноши, спросила Дженни. – Я буду завтра дома, а затем стану ждать в карете, – ответил Анри, и все трое покинули Дженни, причём из дрожавшей руки Бонды выпала плеть, которую он даже не смог подобрать.

star: Оставшись одна. Дженни подбросила дров в камин, подняла щипцами плеть и с выражением величайшего омерзения швырнула её во вспыхнувшее пламя. Торжествуя, смотрела она на тлевшие ремни, расхохоталась, когда кожа стала скручиваться и лопаться, и пошла к себе в спальню, впервые в своей замужней жизни оставшись одна. Сбросив нарядное платье, Дженни почувствовала себя такой разбитой и усталой, что заснула, едва прикоснувшись к подушке. Ночь промелькнула для неё так быстро, что, проснувшись и увидев, что уже одиннадцатый час. Дженни мгновенно позвонила и приказала подать себе завтрак. Обдумывая свой день, она прежде всего справилась, прислали ли платье от портного. Успокоившись, что платье здесь, Дженни приказала горничной повесить его тут же, в спальне, и, завтракая, рассматривала его. Платье казалось ей чересчур скромным, но вспоминая, как была эффектна Алиса в простом чёрном платье, Дженни решила непременно надеть этот новый туалет. Молодая женщина так долго занималась собой, так тщательно примеряла новую шляпу, пристраивая её к причёске, что не была готова и к часу дня. Раздражившись и в тысячный раз посылая брань в адрес мерзкой девчонки Алисы за то, что некому помочь ей одеться, Дженни вынуждена была оторваться от зеркал и приказала кликнуть кэб. Как это ни было странно самой Дженни, она никак не могла представить себе лица простака Уоми и не знала, с чего начнёт разговор. Сев в коляску, она решила взять тон избалованного ребёнка, но на полпути передумала. Вспомнив, что должна говорить о сестре-подростке, которую насильно отняли, решила сделать вид брошенной всеми жертвы. Дженни обмотала цепочку с заветным камнем вокруг руки, а уже подходя к дверям дома, крепко прижала к сердцу, призывая на помощь все его чары. Она помнила, что надо избегать лорда Бенедикта, и, входя в холл, бегло оглядела помещение. Убедившись, что кроме слуги никого здесь нет, она успокоилась и сказала, что ей надо видеть сэра Уоми. Слуга, взглянув на часы, заметил: – Вас ждут уже двенадцать минут. Через сорок минут сэр Уоми будет занят другими делами. С этими словами он открыл дверь в соседнюю комнату, где за столом сидел сэр Уоми, а стоявший рядом Ананда показывал ему какой-то чертёж. – Синьора Седелани, – доложил слуга, пропуская Дженни в комнату. Всё это очень неприятно поразило Дженни. Официальность приёма, то, что слуге сказали её имя, какая-то чинность во всём, то, что сэр Уоми был не один, – всё раздражило Дженни. И несмотря на то, что она прижимала к себе камень, она чувствовала себя смущённо и очень неуверенно. Кроме того, она узнала эту неприятную для неё комнату, тот самый кабинет лорда Бенедикта, где её ноги приклеивались к полу и она не могла двинуться с места под взглядом хозяина дома. Две пары глаз посмотрели на её растерянное лицо, и у Дженни похолодели руки. Ей вдруг увиделась вся нелепица её поведения, показалось, что оба собеседника сразу прочли её затаённые мысли, которые, думалось ей, она так хорошо замаскировала. – В начале четвёртого, Ананда, – сказал сэр Уоми собеседнику, и тот, поклонившись ему и ещё раз сочувственно взглянув на Дженни, вышел из комнаты. – Я очень прошу извинить меня за опоздание, – сказала Дженни, опускаясь в предложенное ей кресло у стола, хотя до этой минуты ей и в голову не приходило начать с извинения. – Я так и думал, ведь туалет для дамы всегда на первом месте, – пристально глядя в лицо Дженни, спокойно сказал сэр Уоми. И опять Дженни почудилось, что он угадывает её мысли. Но гостья овладела собой, улыбнулась и как бы невзначай подняла руку так, что камень сверкнул прямо в глаза сэру Уоми. Не успела она проделать этот маневр, как сэр Уоми преобразился. Точно гневная волна промчалась по его прекрасному лицу, такому доброму и очаровательно спокойному за миг до этого. Глаза сэра Уоми сверкнули, он чуть приподнял руку, и рука Дженни упала на колени, как парализованная. Не связав воедино этих двух движений, Дженни решила, что она ещё недостаточно знает свойства чудесного камня и что простачок уже готов к обработке. Преспокойно поправив браслет на руке, Дженни развязно сказала: – Я вам уже писала, в помощи какого рода я нуждаюсь. Мне надо увезти отсюда мою сестру Алису и мать. Обе они пишут, что томятся здесь и просят забрать их отсюда, где живут в заключении. Усмешка пробежала по лицу сэра Уоми, и глаза засветились юмором. Дженни по-своему истолковала игру лица своего, как полагала она, кавалера, и не дав ему вымолвить ни слова, продолжала: – Я так и знала, что вы мне поможете. Я не могу в точности вспомнить, что именно вы говорили мне о тот ужасный час в судебной конторе. Да, признаться, и тогда не поняла, о чём вы говорили. Но интуиция мне подсказала, что я найду в вас помощника. Я хочу видеть Алису сейчас же, – закончила Дженни, снова подымая свой камень на уровень лица сэра Уоми. Эффект на этот раз был самый неожиданный. Сэр Уоми только слегка шевельнул пальцем, а рука Дженни отлетела прямо к её голове и сбила шляпу. Озадаченная, сконфуженная и обозлившаяся, Дженни готова была сорваться с места и швырнуть в сэра Уоми шляпу, с таким трудом и искусством водруженную недавно на голову. Но руки её, точно деревяшки, лежали на коленях, она застыла от неожиданности и удивления и не могла выговорить ни слова. "Проклятый камень, – думала Дженни. – Наверное, Бонда знал, какие штуки он вытворяет, и нарочно мне ничего не сказал. Ну уж и покажу я ему. Дай только домой вернуться". Сэр Уоми молча смотрел на обезображенное злобой лицо Дженни. – Жаль, что в этой комнате нет зеркала. Вы смогли бы запомнить, что идя на деловое свидание, нельзя напускать на себя такой свирепый вид. Это раз. Второе, – кто сказал вам, что Алиса и ваша мать здесь? Ни та, ни другая в данную минуту здесь не живут. – То есть как? Какой ещё мошеннический трюк проделал ваш хозяин? – закричала Дженни, теряя всякий контроль над собой. Как она ни пыталась поднять руку, чтобы в третий раз направить луч камня в глаза сэра Уоми, кроме бесплодных усилий, от которых даже лоб её покрылся испариной, она сделать ничего не могла. – Я приказал вам сидеть неподвижно, – сказал сэр Уоми, и голос его поразил её своей печалью. – Я это сделал, чтобы защитить вас от вашего же собственного безумия, несчастная женщина. Если бы ещё и в третий раз вы дерзнули бы направить на меня ваше ничтожное оружие, которое вам выдали как беспроигрышный талисман, вы упали бы замертво, так как мне пришлось бы коснуться вас, а соприкосновения большой чистой силы с этой погремушкой вы бы выдержать не смогли. Не стоит проклинать того, кто дал вам этот камень. Над ним, слугой зла, он всесилен. С вашей сестрой он не имел бы никакой силы, ибо чистота её безупречна. Она не почувствовала бы ничего, но и вам бы не повредила. Встреча со мною, повторяю, будет смертельна для вас, если ещё один раз вы поднимете камень. И не только на меня, но и на кого бы то ни было в этом доме. Запомните это хорошо. Теперь к делу. Вы сами знаете, в какой лжи, в каком сплошном обмане вы сейчас живёте. Ваши оба письма, вот они. Возьмите их с собой. Быть может, когда-нибудь вы перечтёте их и найдёте в себе ум и такт действовать иначе. Ваша сестра вторые сутки плывёт по океану с семьей лорда Бенедикта. А ваша мать живёт в окрестностях Лондона, так как её здоровье сильно пошатнулось. Вам самой известно лучше всех, каким здравомыслящим человеком был пастор. Не менее вам известна и его доброта. А о его чести вы будете потом вспоминать всю жизнь. Вы сказали, что не поняли того, что я говорил вам в конторе. Бедняжка Дженни! К сожалению, я ничего не могу сделать теперь для вас – ни помочь вам, ни защитить. Если бы вы, войдя сюда, принесли хоть каплю любви в сердце, хоть крошечку доброты, я мог бы ухватиться за них и раздуть их в пламя. Но вы пришли сюда, замышляя зло и предательство. Вы жаждали обратить меня, как Бонду, в своего раба и слугу. Вы надели камень Браццано на себя и, повелевая теми, кто в зависимости у него, сами стали его рабой. Скоро ваша жизнь внешне будет блестяща. Но... рана вашего сердца будет глубже, чем всё окружающее вас великолепие. Ступайте домой. Защищайтесь от Бонды и его слуг вашим камнем, чтобы не быть битой. Но всё же помните, что всякий укротитель, живя с дикими зверями, ненавидим ими и они ждут момента, чтобы его растерзать. До тех пор, пока в сердце своём вы не найдёте любви к сестре и матери, пока вместо проклятий вы не пошлете им мольбы о своём спасении, и не взывайте понапрасну к моему имени. Не пишите мне, это будет бесполезно. Только если вы выполните на земле свою первую задачу – любить людей – вы сможете беспрепятственно найти к нам дорогу. Урок вашей жизни: искупить предательство. И сколько бы вы истерически ни кричали, что любите сестру, сколько бы ни старались в этом кого-то убедить, мне ваша искренняя любовь, как и ваше лицемерие будут всегда видны. Даже тогда, когда вам самой будет казаться, что вы её любите, и тогда вы будете думать о себе, а не о ней. До тех пор в вашем сердце будет жить лицемерие, а не любовь, пока вы не поймёте свой долг и не скажете себе смиренно: "Мне надо быть подле сестры, чего бы это мне ни стоило и чем бы это мне или ей ни грозило". Только тогда вы и впрямь забудете о себе. Ваша любовь перестанет быть соображениями практических выгод или страха. И вы откроете себе узенькую тропку к высокому пути, к тому пути, на котором люди ценят свободу не как зависимость или независимость от земных условностей, но как собственное раскрепощение от власти осязаемых ценностей. Только тогда в вас проснется творчество вашего собственного духа. И вы сможете звать меня и искать моей помощи. И где бы вы ни были, в каких бы условиях ни находились, я услышу вас. И помощь моя будет вам дана... Но не воображайте суеверно, что помощь, посланная Великой Жизнью, это выигрыш в лотерее. Всякую помощь надо заслужить и быть достойным её. Если вы цените только низменные блага, вроде денег, богатства, драгоценностей и внешнего положения, связанного с ними, а вопросы духа для вас ненужное бесплатное приложение, ваши усилия приобрести истинное знание, которое присуще только высокой жизни, будут всегда кончаться разочарованием. Обо всём, что вы сами себе выбрали, с чем вам теперь придется столкнуться именно потому, что вы связали себя, надев камень Браццано, в эти короткие минуты вам рассказать невозможно. Одно могу сказать вам: не прижимайте к себе так сильно этот камень. Он предназначался не вам, но вы его теперь снять уже не сможете. Захоти я вас освободить от него, он потеряет всякую силу и вы будете беззащитны перед вашими ужасными спутниками. От них вас защищает сейчас только он. Не бойтесь, что они снимут его с вас. Им это не по силам. Чтобы защитить вас o Браццано, я кладу запрет на ваш ужасный браслет, и никто кроме меня или моего гонца не сможет снять его с вас. Но это, повторяю, может случиться, когда вы духовно прозреете. Идите. Вам дана возможность найти путь к спасению. Но сейчас вы погружены в ложь и лицемерие, в такую тьму и зло, что видеть ничего не можете, кроме внешних форм. – Вы сказали, – зло глядя на сэра Уоми, скороговоркой, точно боясь что-то забыть, говорила Дженни, – что внешний блеск, мечты о богатстве – это всё суета и зло. Позвольте вас спросить, почему же вы сами не живёте в шалаше, в грязи, а принимаете меня в комнате, обстановка которой одна стоит, вероятно, несколько сот фунтов? Почему все, кто окружает вас, живут богачами, а не нищенствуют? – Вы не поймёте этого сейчас, объясняй я хоть много часов кряду. Можно жить среди самых прекрасных вещей и даже не замечать их. И можно иметь самые ничтожные вещи, окружив себя ими и раздав то, что прекрасно, и всё думать только о роскоши, которую бросил или которой не имел. Ещё раз повторяю, всё, что я был в силах для вас сделать, я уже сделал. Мой вам последний совет: не ездите сейчас к Браццано. Он ещё достаточно силён, чтобы заставить вас страдать. Но прежней силы он себе не вернёт и через некоторое время погибнет. Если хотите уберечь себя и мужа от бешенства злодея, уезжайте в Рим, где у вашего мужа есть маленький домик. Там вы оба сможете начать трудиться, а вы, с помощью вашего браслета, найдёте себе много даровитых слуг и добудете себе и богатство, и блеск. Дженни вся дрожала от бешенства. Ярость её была тем сильнее, что она напрягала все силы, чтобы сорвать браслет с руки и направить луч камня в глаза сэра Уоми, но пальцы её едва могли коснуться тонкой цепочки, и она не могла выговорить ни слова. – Послушайтесь моего совета, Дженни, и поезжайте в Рим. Всё, что возможно, будет сделано мною, чтобы защитить вас и помочь вам. Если же поедете к Браццано, пеняйте на себя. Сэр Уоми встал и направился к двери, которую раскрыл. Поклонившись Дженни, он тихо прибавил: – Отговорите Бонду приезжать в этот дом. Если вы не послушаетесь и этого моего совета, вы уедете из Лондона без Бонды, что для вас будет ещё хуже. На вас одной сорвет весь свой гнев Браццано. Дженни молча вышла из комнаты. Кипя бешенством, страдая от бессилия и ненависти, она села в свой кэб, и чем дальше от дома лорда Бенедикта, тем злее кипели её мысли. Подъезжая к своему отелю, она приняла два решения. Первое – отправить Бонду немедленно в особняк лорда Бенедикта за теми драгоценностями, которых не сумел добыть Мартин. Второе – как только Бонда доберётся до сокровищ, за которыми его и послали в Лондон, ехать к Браццано и соединиться с ним. Конец второй части.

star: ГЛАВА I. ПРИЕЗД В ИМЕНИЕ АЛИ. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ И ВСТРЕЧИ ПЕРВОГО ДНЯ Долго, очень долго странствовали мы с И., пока добрались до Индии. И. часто делал длительные остановки, желая дать не только отдых, но и предоставить все возможности понаблюдать жизнь народов и подсмотреть их нравы и обычаи. Делая крюк за крюком, руководясь отчасти и своими делами, а чаще всего стремясь расширить "мои университеты", он привез меня в Багдад. Смеясь, он уверял меня, что мне необходимо понять прелесть реального Багдада, а не судить о нем только по сладким пирогам. Наше путешествие, длившееся несколько месяцев, благодаря ежедневному влиянию и заботам И. закалило не только мое здоровье, но и весь мой характер изменился. Я почти перестал становиться Левушкой "ловиворон", внимание мое стало дисциплинированным, и – я не знаю сам, как это случилось, – я больше не впадал в раздражение. Рассказать обо всех чудесах, что довелось мне видеть, так же невозможно, как невозможно вылепить в одной статуе всю сложную мысль, как жизнь современной эпохи народов. Могу сказать только, что, как ни готовил меня И. к тому, что я увижу в Индии, она меня поразила сильнее всех чудес, которые пришлось увидеть за долгое путешествие. Я знал, что мы едем к подножию Гималаев, знал, что имение Али расположено в прекрасной и живописной долине, – но я никак не ожидал, в какую волшебную красоту мы попадем. Судя по тем домикам друзей И., в которых мы останавливались, я думал найти и в имении Али такой же маленький, чистенький коттедж, снабженный единственным очагом и необходимой для жизни утварью. Как и во многом другом, здесь меня ждало разочарование. Дом в имении Али был прекрасный, каменный, из белого, похожего на мрамор камня, с многочисленными колоннами, с комнатами, изолированными друг от друга. Нас с И. ждали две чудесные комнаты в верхнем этаже с балконами. И когда я вышел на свой балкон, открывшийся с него вид так меня поразил, что я все забыл и, разумеется, превратился в прежнего Левушку и "ловиворонил" до тех пор, пока солнце не закатилось за горы. А я все стоял, забыв обо всем. Привела меня в себя мягко опустившаяся мне на плечо рука И. Ах, как он был прекрасен! Я еще никогда не видел его таким чудно красивым, каким он стоял сейчас передо мной. Он был в хитоне оранжевого цвета; волосы его слегка отросли и спускались короткими локонами, а топазные глаза могли поспоришь со звездами Ананды. Я хотел закричать ему: "Как Вы чудно прекрасны, И!" – но не мог выговорить ни слова. В первый раз я почувствовал, как высок, как необычайно выше всего простого человеческого мой дорогой друг. Чувство благоговения, благодарности за все, что он для меня сделал, преданность и верность ему захватили меня. Я молча смотрел на него. Он понял мои чувства и, ласково улыбаясь, сказал мне: – Я не тревожил тебя, Левушка, потому что знал, как действует на человека этот дом и этот вид из него, когда его видят впервые. Но сейчас наступит вечер, который здесь спускается сразу. Мы должны вовремя поспеть к ужину. Пойдем, я покажу тебе, где ванна и душ, познакомлю тебя с управляющим домом и со слугой, который будет у нас с тобой общим. Ты можешь надеть индусское платье, какое здесь носят все, или остаться европейцем, если тебе это больше нравится. Но точно являться к трапезам – это единственное правило, соблюдаемое всеми в большой строгости. Не беспокойся, ты поспеешь, – улыбнулся И., прочтя на моем лице опасение опоздать. Мы прошли к управляющему домом, одетому также в белую индусскую одежду и, судя по лицу, бывшему типичным туземцем. Он был красив, еще молод, тонок и гибок. Продолговатое лицо, темное от загара, темная бородка-эспаньолка, темные глаза и белый тюрбан на голове. На мое приветствие он ответил по-английски, но с сильным акцентом и певуче. Голос его был мелодичен и мягок; взгляд добрый, но пристальный и внимательный, как будто бы он старался меня запомнить, что-то во мне изучить и понять. Но мне некогда было об этом раздумывать, я запомнил только, что звали его Кастанда. Меня очень поразило это имя, но тут же я вспомнил о ванной и помчался в нее с одной мыслью: скорее вернуться к И. Меня ждали сюрприз за сюрпризом. Я думал увидеть какую-либо самодельную умывалку, вроде тех, что встречались нам по пути. Чаще всего просто огороженное в саду место с душем из нагретой солнцем воды. И попал в отличную ванную комнату с полом и стенами из плиток, с неограниченным количеством теплой и холодной воды, лившейся из водопроводных кранов. К довершению моего удивления, не успел я раздеться, как в ванную комнату вошел слуга-китаец. Добродушно улыбаясь, он заявил, что прислан Кастандой помочь мне. Не дав мне опомниться, он окатил меня из какого-то кувшина чем-то теплым, оказавшимся жидким душистым мылом. В мгновение ока он растер меня всего мягкой мочалкой, подвел под душ, а затем завладел моей головой, так что мне оставалось только закрыть лицо руками. Отфыркиваясь и не решаясь открыть глаза, я шел за слугой, который тащил меня из-под душа куда-то настойчиво и очень осторожно. – Садитесь теперь в ванну, монсье Леон, – услышал я по-французски. Я готов был ко всему. Но, услыхав от китайца, который только что объяснялся со мной на плохом английском, французскую речь, я не выдержал и так расхохотался, что открыл глаза и напустил в них мыла. Бросившись в прекрасную ванну, такого же белого камня, как дом, я тер глаза и продолжал хохотать. – Вот Али-молодой говорила, что монсье Леон очень веселая особа, – снова услышал я голос слуги. – Разве вы знаете Али-молодого? – удивился я. – Как же не знать? Я вырастил Али-молодого. Он и послал меня сюда для Вас и брата И. И сам он приедет сюда. Тогда у меня будет три господина, – преуморительно коверкая слова, отвечал слуга. Выскочить из ванны, растереться и одеться в костюм, который был уже мне знаком, – было делом одной минуты. Сердечно поблагодарив китайца за помощь, я спросил, как его имя. Он немного замялся и ответил: – Как имя – это другое дело. Вы зовите меня Ясса – так зовет меня Али-молодой и зовут все здесь. – Я буду звать Вас Ясса, но с тем, чтобы Вы звали меня просто Левушка, как меня зовет Али-молодой и как будут звать все здесь. Китаец рассмеялся и сказал: – Будет так, если И. велит. – Велит, велит, можете быть уверены. И я бросился было бежать к И., но понесся в совершенно противоположную сторону и только с помощью опять все того же Яссы нашел И. в его комнате в беседе с Кастандой. – Я не опоздал, И.? – весело воскликнул я, вбегая в комнату. – Еще только через четверть часа будет гонг, – ответил мне Кастанда. – Не удивляйтесь, пожалуйста, если Ваш и И. приборы будут украшены цветами. Али Мохаммет, наш дорогой хозяин, предупредил нас о приезде его друзей. И каждый из живущих здесь сейчас пожелал выразить чем-нибудь свой привет вновь прибывшим гостям. Сам же Али-старший приветствует Вас подарками, которые Вы также найдете на своих приборах. Кастанда нас покинул, и И. сказал мне: – В столовой, как и здесь, царит простота, Левушка. Но это не значит, что человек лишен комфорта. Сейчас у тебя ослеплены глаза. Ты рассеялся и не знаешь, куда и на что смотреть. Завтра ты лучше рассмотришь окружающее тебя. Мы пойдем сейчас ужинать, не смущайся большим числом незнакомых тебе людей. Ты встретишь немало и женщин. У меня сжалось сердце. Точно живая, пронеслась перед моими глазами Анна. О. как остро я почувствовал ее горе в эту минуту. Она могла быть здесь с нами. Ананда сам мог привезти ее сюда, и вот одно мгновение сомнений и ревности – и все пропало. – Анна не безвозвратно отошла, – тихо и ласково сказал мне И. – Она укрепится и будет здесь. Ее бури ревнивых сил не вспыхнут больше. Но будет она здесь только тогда, когда сюда приедет и дочь Али – Наль, со своим мужем, твоим братом. К этому времени Али сам привезет сюда Анну. Не тоскуй о ней. Помогай ей мыслями радостной любви. Посылай ей каждое утро и каждый вечер помощь бодрости и мужества. Ничем более активным ты в данную минуту ей помочь не можешь. Но ты не думай, что это так мало. Это очень большая помощь. Ежедневная радостная мысль о человеке равняется постройке рельс для молниеносного моста, на котором можно научиться встречаться мыслями с тем человеком, о котором будешь радостно, чисто, пристально и постоянно думать. Ударил гонг. И., как всегда угадавший мое смущение, взял меня под руку, и мы сошли вниз. Уже было почти темно, очень тепло, почти жарко. Зал, называвшийся столовой, был ярко освещен, к моему удивлению, электричеством. Несколько дверей в нем были настежь открыты, окна были завешены мокрой кисеей и под потолком вращались десятки огромных вееров, создававших прохладный ветерок. Но все же было душно. Я понял, насколько я окреп. Я не мог бы вынести ни минуты такой жары раньше. Перед этой жарой духота Константинополя казалась шуткой. Несколько месяцев тому назад я немедленно упал бы в обморок, а сейчас мне было просто душно. Мой индусский костюм и сандалии на босу ногу очень мне помогали. Мы вошли одними из первых. Кастанда сейчас же подошел к нам и проводил к нашим местам. Они оказались за крайним столом, на котором было много приборов, как и на других столах. Многие из входивших приветствовали И. как старого знакомого. Некоторые кланялись нам обоим издали как вновь прибывшим друзьям. Здесь все, очевидно, были знакомы друг с другом и никто никого не стеснялся. Когда все заняли места за столами, на каждый стол стали подавать кушанья очень своеобразным порядком. На небольших, очень пропорциональных и красивых столиках, которые катили слуги, стояли миски и блюда, и каждый брал себе то, что хотел, и сколько хотел. Такие катящиеся столики свободно проходили между обеденными столами. Наш стол был крайним к окнам, и тележка прикатила к нам со стороны окна. И. предложил мне выбрать блюда для него и себя, а я не мог решить, что и как здесь едят. Заметив на одном из блюд салат из помидоров, на другом картофель, на третьем цветную капусту, я принялся снабжать ими И., как вдруг увидел чудесную дыню. Вспомнив, что "мудрец без дыни невозможен", я уже хотел положить туда и дыню, но И., смеясь, сказал: – Тележка-стол, Левушка, опять приедет, как только мы с тобой справимся с овощами. Обрати лучше внимание на цветы, которые перед тобой, и еще кое на что. Быть может, привет Али тебя тронет. Я стал рассматривать цветы, и увидел, что передо мной в высокой зеленой вазе стояла белая лилия. Очевидно, у Али и здесь были оранжереи. Но я положительно не мог ни на чем сосредоточиться. Сколько передо мной было лиц – мужских, женских, молодых, средних и старых, – и каких лиц! Мне хотелось их хотя бы вскользь рассмотреть, но каждое лицо, на котором останавливался мой взгляд, казалось мне замечательным, и я с трудом отрывал взгляд от него. – Нет, Левушка, и не пробуй сразу разглядеть все и всех, – услышал я смеющийся голос И. – Здесь более ста человек, ты их узнаешь постепенно. Кушай, осмотри свой прибор и сосчитай хотя бы тех, кто сидит с нами за одним столом. Я вздохнул, поняв, как далеко мне до И., который мог видеть сразу сотню людей и в несколько минут определить полную характеристику каждого; мог каждому сказать именно то, что ему нужно, и поддержать в каждом энергию одним словом или взглядом. Меня уже не поражали эти свойства в И. Я их достаточно видел во Флорентийце и Ананде. Меня что-то поражало в этом переполненном людьми зале, которых я видел за последнее время так много. Но в этом зале было что-то особенное, чего я еще нигде не наблюдал. И это "что-то" относилось не к внешнему своеобразию самого зала, а людям в нем. Оно относилось к внутренней стороне, к не бросавшейся ничем в глаза, но остро чувствовавшейся духовной культуре. Я воспринимал сейчас эту толпу людей совершенно по-другому. Здесь нельзя было себе представить, что вдруг в каком-либо углу зала прозвучит резкий выкрик, саркастический смех, злобная фраза... И. снова отвлек мое внимание и заставил меня есть, говоря, что тележка приедет скоро снова, а я отстаю. Я стал есть, не сознавая, что я ем, посмотрел на салфетку и обомлел. На моей салфетке было чудесное золотое кольцо с именем Али, выложенным из мелких зеленых камней и белых жемчужин. – Ведь я говорил тебе, посмотри поближе к себе, – сказал мне И., снова улыбнувшись моей невероятной рассеянности. Я захотел узнать, какое кольцо у И. и еще раз обомлел. На его салфетке было кольцо из простого белого дерева, на котором из белого коралла была надпись: "Али". Дальше шла надпись на неизвестном мне языке. – Когда я ехал с Флорентийцем из К., – сказал я И., – я не понимал ни слова из того, что он говорил с туземцами. Я был все время тогда раздражен и расстроен. Тогда же я дал себе слово изучить этот язык, непонимание которого доводило меня до исступления. Я ничего еще не сделал, чтобы выполнить свой первый обет. Тем не менее, я даю второй обет: узнать язык, на котором сделана надпись на Вашем кольце, И. Я потерял способность раздражаться, меня не угнетает мое невежество. Пожалуй, в моем теперешнем самообладании я еще яснее ее вижу, мою невежественность. Поможете ли Вы мне, И., выполнить мои два обета? – Охотно, друг. Только, пожалуйста, не давай больше скоропалительных обетов, а то, пожалуй, тебе придется прожить здесь, в Общине Али, годы и годы. А я привез тебя сюда только на короткий срок, чтобы ты мог подготовиться здесь к дальнейшей жизни подле Флорентийца. – Община Али? – совершенно изумленный, спросил я. – Да, но все это я расскажу тебе после. Сейчас кушай, смотри, отвечай на вопросы, хотя, думаю, никто ни о чем тебя не спросит. Так, прислушиваясь к разговорам за нашим столом, я стал внимательно рассматривать своих ближайших соседей. Я прикоснулся к цветам возле моего прибора и вдруг увидел среди них два небольших конверта. На каждом из них стояло мое имя. Я сразу узнал крупный, четкий почерк Али-старшего и не менее четкий, но гораздо более мелкий и женственный почерк Али-молодого. Вместе с огромной радостью на меня нахлынула целая туча воспоминаний. Я вновь переживал пир у Али, разлуку с братом, встречу с Флорентийцем и отдельные эпизоды путешествия с ним. Любовь к брату была все такой же сильной в моем сердце; но сейчас в моей памяти преобладающей нотой звучала не скорбь о разлуке с ним, а радость за него, радость, что он счастлив, в безопасности и живет подле Флорентийца. Я думал об Али-старшем с большой благодарностью не только за то, что сейчас сидел под его кровом, но и за то, как много он сделал для брата, как, в сущности, оба мы были обязаны ему всем. И вдруг я снова ощутил знакомое мне содрогание во всем организме. Мне показалось, что я вижу Али, стоящим у круглого окна вдали. Вижу его прожигающие очи и слышу сильную, четкую речь: – Учись, Левушка. Первой задачей стоит перед тобой полное самообладание, второй – бесстрашие и третьей – такт. Приобрести качества, можешь снова выйти в мир для труда и служения людям. И. поможет тебе, я приму тебя в круг моих сотрудников. Али исчез, мне показалось, что стало значительно темнее в комнате. Я опомнился потому, что И. заботливо помогал мне встать со стула. Я давно не впадал в болезненное состояние иллюзорных видений, считал себя совсем выздоровевшим от них и сейчас совершенно расстроился, поняв, как я еще мало окреп. Все вставали со своих мест, очевидно ужин был окончен. Повинуясь руке И., я также встал с места и увидел перед собой Кастанду. – Вы, вероятно, очень устали от дороги и жары, Левушка, я пришлю Вам Ваши цветы на балкон. А письма Вы, конечно, захотите взять с собой сейчас же, – подавая мне письма, сказал Кастанда. Я поблагодарил, взял оба письма, хотел взять и кольцо, но И. сказал, что кольцо мы рассмотрим завтра при дневном свете. Он познакомил меня с некоторыми из подходивших к нему друзей. Но я был как в тумане и едва различал лица, за минуту казавшиеся мне такими значительными. Мы вышли в сад. Я в первый раз мог наблюдать яркое небо на громадном просторе, но сил у меня было так мало, что я попросил И. сесть на первую попавшуюся скамью. Я приник к И. От него бежала ко мне живительная энергия. Я постепенно успокоился и почувствовал, что сердце мое бьется ровно. Я сказал, что хочу пойти к себе и прочесть письма обоих Али. – Скоро, гораздо скорее, чем ты думаешь, Левушка, ты научишься владеть собою и будешь слушать речь друзей на огромном расстоянии без всякого напряжения, – ласково говорил И., провожая меня домой. Из всего окружающего меня сейчас, я мог только в одном дать себе отчет: тишина ночи отвечала тишине во мне. По дорожкам сада двигались темные тени группами, парами, в одиночку. И снова, сталкиваясь с людьми, шедшими нам навстречу, я чувствовал, – как в обеденном зале, – что от них льется доброжелательство. В чем оно выражалось и как я мог его ощущать, я не знал. Но был определенно уверен, что здесь никто меня не судит, не разбирает по статьям, а очень просто и любовно принимает в свое общество. И. вел меня какими-то дальними путями, я понял, что он хотел мне дать возможность совсем прийти в себя. Мне стало вдруг даже смешно: неужели И. думает, что я прежний Левушка, что в какой-либо щели моего существа могло засесть раздражение? – Мой дорогой И., я уже давно способен читать мои письма; голова моя в полном порядке. Неужели Вы можете предполагать, что я сегодня был раздражен? Я уже забыл, как это делается, – весело заглянул я в лицо при ярко горевших звездах. Я знаю, что для тебя стало невозможным раздражаться, Левушка, и если я так долго вожу тебя по саду, то только для того, чтобы в первую же ночь, как ты войдешь в здешний дом Али, ты вошел в полное равновесие сил и чувств. Мы в Общине Али. Каждый из нас, придя сюда, уже прошел крестный путь жизни. Но не каждый прошедший его мог дойти до этого дома. Здесь ты увидишь только тех, кто просветлен в своем страдании, кто понял, принял и благословил свои обстоятельства, кто захотел жить, служа человечеству, думая об общем благе. Входя сегодня в этот дом, подумай, мой дорогой мальчик, обо всех, кого ты оставил в Константинополе. Обо всех, кто сейчас вокруг Ананды и Флорентийца, а также вспомни сэра Уоми и всех, кто с нами был и ушел утешенным и обрадованным. Оба Али будут говорить с тобою в письмах; благослови день встречи с ними. Сбрось всю тяжесть прежней скорби и недоразумений с себя. Войди под новый кров Али свободным, легким и радостным. Не думай, что сулит тебе "завтра". Но заверши свое "сегодня" такой полнотой чувств, чтобы весь твой организм мог воспринять слова, что пишет тебе Али-старший. Мы вошли в дом, поднялись к себе, и я простился с И., чтобы наедине прочесть письмо Али, чудесное лицо которого я так недавно видел глядящим на меня из эфира в круглом окне. "Друг, брат и милый сын! Нет расстояния и условного разъединения для тех, чье сердце горит неугасимой любовью. Нет смерти для тех, чье сознание раскрыло человеку его живую Вечность, которую он в себе носит. Сегодня ты вступил в мой дом на Востоке. Вступи в него не гостем, не другом, но равноправным членом моей семьи. Все, кого ты там встретишь, – все твои братья и сестры, идущие путем труда и совершенствования. Тебе дано больше, чем многим из них. Ты обладаешь силой видеть и слышать в любую минуту и меня, и Флорентийца, и Ананду, и сэра Уоми. И. поведет тебя, постоянно помогая развитию твоих психических сил, к высшей ступени знания. Ты будешь владеть силами в себе и вовне. Что нужно от тебя, чтобы дело шло успешно и развернуло в тебе все силы творческого духа? Нужна твоя верность. Что такое верность ученика своему Учителю? Это единение вечное с его трудом и путями. Если ты выкажешь героическое напряжение сил и мыслей, ты сольешься с бурным пламенем творчества твоих Учителей. И Вечность раскроет в тебе все твои таланты. Но верность твоя – единственный ключ ко всему знанию. Живи легко, бесстрашно и свободно. Кто не сумеет так жить свой день, для тех знание закрыто, хотя бы они даже переступили порог Общины. Можно жить среди совершенных людей – и все же видеть только их внешние манеры. Можно жить среди таких же, как ты сам, несовершенных, но стремящихся к радости совершенства людей и видеть в них каплю огня Вечности. И тогда ты будешь стремиться не потревожить ничем этой капли огня в другом человеке, а принести ей помощь, чтобы она могла легче и проще, выше и веселее превращаться из капли в костер. Повторяю, ключ к такому пути ни Община, ни люди, ни природа с ее красотою никому не предоставят. Ключ – в тебе самом, в твоей верности. Нет никаких "особых" знаний, которые раскрываются человеку упорством воли, в каких-то особо избранных местах, по особым ритуалам. Этими делами занимаются темные оккультисты. Знания их, приобретенные этим путем, ничтожны, в чем ты уже имел возможность убедиться. Но соблазн, который они вносят в мир, язвы, которые они оставляют в сердцах, страшны и разрушительны среди людей невежественных. Действуя на эгоистические страсти, темные оккультисты вербуют себе войско, сжигая в человеке волю к добру своим тяжелым гипнозом.

star: Та Община, где ты сейчас живешь, – это спасительная сеть, где куются бойцы для борьбы со злом, с награблением, с разжигающими страстями. Здесь закаляются сердца тех, кто хочет жить для общего блага, для мира и радости людей. Знание – двигатель жизни, и радость – масло для него. С той минуты, как ты вошел под кров моей Общины, осознай новый порядок вещей и пойми в нем новый подарок, который тебе дала Великая Жизнь. Перед тобой период в целых семь лет абсолютной раскрепощенности от всех забот практической жизни. В полной освобожденности от бытовых тягот осознай свою величайшую внутреннюю свободу. Осознай, что твое Я, освобожденное от страстей, может сдвигать горы, если верность твоя цельна до конца и никакие сомнения и страхи не могут пробить в ней бреши. Прими, друг, бодрое пожатие моей руки и иди по жизни в простой доброте. Как только доброта твоя станет ежедневным, привычным двигателем твоей жизни – ты каждую встречу сумеешь начать и кончить в радости и мире. Верь мне – все, чего должен достичь человек в своих встречах, это начать и кончить каждую из них в мире, милосердии и доброте. Время – семь лет, о которых я упомянул, что кажутся тебе сейчас целой вечностью, – мелькнет как одно мгновенье и, покидая гостеприимный кров Общины, ты будешь сам себя уверять, что еще не чувствуешь себя в силах идти в практическую жизнь, чтобы строить людям пути к общему благу и миру. Но... каждому его момент современности, его момент творчества, его момент развития и действия героических сил. Кто спешит – не достигает. Кто отстает и медлит – находит смерть. Мужайся, друг. Ты хорошо начал свой путь – продолжай его так же. Если в минуту разлада ты будешь нуждаться в моей помощи, крепко и уверенно думай обо мне, зови имя мое "Али", и я отвечу тебе немедленно. Прими мой привет и мир. Твой друг Али Махоммет" Я потушил лампу, взял в руки письмо и вышел на балкон. Ночь, тихая, темная, с небом, усеянным звездами, окружала меня. Огромные пальмы едва вырисовывались волшебными контурами. Неведомые мне звуки этой ночи, какие-то шорохи, точно вздохи, очень отдаленный звук свирели, аромат роз и гвоздик... Все слилось в какое-то кольцо еще неиспытанных спокойствия и блаженства. Гармония царила в этой ночи и захватила меня. Я перестал чувствовать себя отдельным существом и ощущал радость бытия, счастье жить в этом очаровании вселенной, живым куском которой я себя сознавал. Прижав письмо к губам, я благодарил Али за все его благодеяния мне и брату. Я прочел письмо еще раз не глазами и умом, но сердцем. Любовь моя к нему пролилась горячей волной, раскрыв мне великую мощь Али. Я увидел еще один аспект, аспект любви, в фигуре моего высокого друга. И я захотел приблизиться к знанию, чтобы приблизиться к нему. Я так долго простоял на балконе, что звезды стали меркнуть, восток зарозовел. Я вспомнил о письме Али-молодого и поспешил в комнату. Волшебная картина пробуждающейся жизни заставила меня отдернуть занавеси. Я распахнул одно за другим все окна настежь и стал наблюдать, как из-за горного хребта выплывала красная полоса, становясь все шире и ярче. Внезапно выскочил краешек солнца, и я едва удержал крик восторга. Весь горный хребет, с белыми вершинами, облитый розовым светом, открывался на дальнем горизонте. И до самого хребта тянулась широчайшая долина с живописными селеньями, переплетающимися садами, полянами и лесами. Я только тогда отошел от окна, когда увидел садовников, выходивших из дальних построек Общины. Одновременно во многих местах дома началась жизнь. Я видел, как фигуры в белом с мохнатыми полотенцами на плечах шли купаться к горной речке. Я сел в кресло и стал читать второе письмо. "Мой дорогой Левушка, мой милый брат", – писал своим мелким и необычайно красивым почерком молодой Али. Глядя на этот характерный почерк, я особенно ярко представил себе Али. Я вспомнил его в первые минуты встречи, когда он, не видя нас, высаживал из коляски ворчливую тетку и украдкой улыбался Наль. Я вспомнил его ту минуту, когда Наль дала цветок брату Николаю... Я видел его в индусской одежде на даче у дяди Али. Как должен был тогда страдать этот человек, даже буквы почерка которого ложились ровной лентой, как гармонично сплетенное кружево. Какая стойкость воли и должна была жить в этом гармоничном существе, чтобы после смертельного удара вновь жить полной жизнью, улыбаться и радоваться. Сейчас для меня было ясно, что именно в тот момент, когда Наль подала цветок не ему, а брату Николаю, Али умер. Умер беззаботный, влюбленный Али; умер жених, мечтавший о любви и семье, и остался жить новый человек, воин, строитель жизни, подле Алистаршего уже навек забывший о себе. Я не спрашивал себя сейчас: "Зачем столько страданий в мире?" Я знал теперь, зачем они, знал, что через них люди идут к знанию и на препятствиях растут и закаляются. Я снова стал читать письмо. "Передо мной мелькает вся твоя тревожная жизнь последних месяцев. Не раз сжималось мое сердце за все твои муки, и я хотел бы обменяться с тобой ролями и взять на себя твой подвиг, предоставив тебе спокойную жизнь подле дяди Али. Но... путь себе не выберешь. Путь стелется там и так, как сам человек его соткал. В письме не передашь всего, что хотелось бы излить из сердца. Да и слова наши малы для того огромного, чем я хотел бы поделиться с тобой. Одно мне необходимо тебе сказать: не печалься ни обо мне, ни о твоем брате. Видишь ли, цель жизни на земле – освобождение через труд. Но мы так созданы, что, приходя на землю, приносим и растим в себе такое количество страстей и предрассудков, которые опутывают нас, как цепкие лианы. И чем прекраснее цветы наших иллюзорных лиан, тем яростнее мы к ним привязываемся и за ними гоняемся. Когда ж настает момент нашего внутреннего созревания, нам приходится разрывать цепи иллюзий. И если цепи глубоко вросли в наше сердце, то в тот момент, когда мы их вырываем, – мы умираем. Умираем иногда целыми частями своего существа, чтобы на месте связывавших нас страстей вырастала радость освобождения. Не могу тебе сказать, чтобы я завоевывал свои ступени роста и освобождения легко и просто. Я уже много раз умирал под вцепившимися в меня лианами страстей и много раз снова оживал, всегда благословляя Жизнь за посланный ею урок освобождения. Я вижу, как свалились на тебя сразу целые десятки уроков. Я вижу, как стоически ты их выдерживаешь, мой дорогой друг Левушка. Тебе кажется, что страданий вокруг слишком много, что Милосердие Жизни могло бы больше позаботиться о радости людей. Нет, Левушка, не Жизнь раздает награды и удачи или наказания. А человек подбирает в своих днях то, что он сам разбросал своим творчеством в веках вокруг себя. Выбросить, как ковшом вычерпать, мутную воду, что сам пролил в жизнь, – невозможно. Ее надо пропустить через собственное сознание и труд. И только тогда вода, прошедшая через фильтр собственной доброты, всосется в землю, оставив на ее поверхности вокруг человека кристаллы чистой Любви. Эти сверкающие кристаллы уже не могут ни замутиться, ни разбиться. Это кусочки твоей вечной Любви, что живут в тебе и каждом. Они легки, чисты и сыплются с нас, как алмазный дождь, лишь только мы двигаемся к труду по земле в своем простом дне, думая не о себе, а о встречных. Чем больше любви в сердце, освобожденной и очищенной, тем чище и шире вокруг нас блестящий ковер, на котором встречает своих ближних каждый человек. Когда только еще подходишь к человеку, ощущаешь уже издали аромат атмосферы его ковра. И тот человек, чья атмосфера очаровывает нежностью и энергией силы, всегда много-много раз уже умирал своими страстями раньше, чем они переросли в кристаллы освобожденной любви. Тебе, Левушка, пришлось много выстрадать. Но перед тобой еще огромная, долгая-долгая жизнь. Все еще встретится тебе на пути. Но ты знай одно: нет таких ступеней совершенства, которые сваливались бы с неба на плечи человеку сами собой из рога изобилия, что держит чья-то рука, усыпая путь цветами. Каждый цветок – собственный труд человека. Каждая удача – твоя победа в тебе самом. И "удача", которую ты назовешь этим словом, – это будет твое знание, твое достижение на пути освобождения. Это будет внутренняя мощь и победа, а не те внешние блага, что обыватели зовут удачами, стараясь вырвать их себе чужими руками и трудом. Если временами тебе будет становиться особенно тРУДНО и тяжело, знай твердо, что проходишь одну из ступеней своего освобождения, что в тебе умирает какая-то часть иллюзий. Их умирание всегда переносится трудно организмом земли, наделенным сознанием, силами и чувствами двух миров – неба и земли. Зная это, вспоминай, когда страдание обовьется вокруг тебя, и льни тогда к людям вроде И., чей ковер любви разросся в огромное яйцо, охватывает самого И. и всех, кто к нему подходит. Дядя Али говорил мне, что пошлет меня к тебе в Общину. Я там был уже два раза и буду счастлив, если встречусь там с тобой. Прими мой сердечный привет, дорогой друг. Не стоит и говорить, как я буду рад, если ты не откажешь мне в твоей дружбе и будешь мне писать. Я же всегда с тобой в мыслях и дерзаю назвать себя твоим верным другом. Али Махмед" Это было второе письмо, полученное мною от Али-молодого. Я поневоле вспомнил, как я караулил сон Флорентийца и читал в духоте вагона его первое письмо. Как сравнительно мало прошло времени, еще и года не истекло с нашей первой встречи с Али, а сколько уже мелькнуло событий. И таких событий, которые закрыли собою того мальчика, что приехал в К. Я улыбнулся сам себе, когда представил себе того наивного, ежеминутно раздражавшегося Левушку, который шел на пир Али и воображал себя героем маскарада. Мне показалось, что я даже не мог теперь и чувствовать так экспансивно, как в то время. Вспомнил я и свое отчаяние, одиночество, слезы брошенного существа, что давали мне ощущение кладбища, – и ясно понял, что я переступил какую-то ступень сознания и уже больше не буду искать счастья жизни в той или иной форме жизни внешней. Вероятно, я еще долго раздумывал бы о всевозможных вопросах, которые выпытывали по ассоциации воспоминаний, но меня отвлек цветок, брошенный в окно. Я поднял цветок, вышел на балкон и увидел И., звавшего меня купаться в горной речке. – Да ты, Левушка, не спал? Это никуда не годится, – говорил мне притворно грозным тоном мой дорогой друг и наставник. – Сегодня я буду знакомить тебя с большим числом моих друзей. Среди них будет немало прелестных дам, и мне вовсе неохота, чтобы они составили себе впечатление о скучном Левушке, который дремлет за завтраком. Я уверил И., что не ударю лицом в грязь, спрятал письма, захватил простыню и быстро нагнал уже спускавшегося вниз И. Мы шли теперь по той живописной долине, которую я наблюдал со своего балкона. Тропа круто свернула влево, мы обогнули небольшой сад, и я снова застыл от изумления. Горная речка текла издалека, падала уступами, бурлила и пенилась, но у песчаной отмели, куда привел меня И., разливалась большим озером, как огромная чаша, и вытекала снова узкой, бурлящей по уступам речкой. Вокруг озера росли пальмы и было раскинуто много купален. Озеро было глубокое, вода холодная. И только немногие, отличные пловцы и спортсмены, решались переплыть его. На другой его стороне тоже стояли купальни, и там я различал двигавшихся людей. Было уже очень жарко, я мечтал поскорее окунуться, но И. повел меня дальше, на следующий уступ горы. Здесь я увидел такую же точно картину, река образовывала озеро и текла дальше. Но это озеро было гораздо меньше и мельче. И. объяснил мне, что приезжающим впервые в общину нельзя купаться сразу в нижнем озере, так как слишком низкая температура воды вызывает судороги и может даже смертельно повредить всему организму. Но, постепенно приучаясь к переходам от жаркой температуры воздуха к холоду воды в озере, воды, обладающей большими целебными свойствами, можно не только сбросить с себя кучу физических болезней, но и обновить весь организм. Многие, прожив в Общине шесть-семь лет, уезжают помолодевшими на десятки лет и почти перестают болеть. И., не желая оставлять меня одного, купался тоже в верхнем озере. Не знаю, как бы я чувствовал себя в нижнем озере. Но вода верхнего меня пленила. ПослЕ моря, в котором за время нашего долгого путешествия я часто купался, мягкая, совершенно прозрачная и приятно прохладная вода озера, где был виден мельчайший камушек, где дно было как бархат, где не плавало ни одной медузы, казалась мне блаженством. Я никак не мог решиться расстаться с озером, и только угроза И., что близится час женского купания и я задержу дам, заставила меня вылезти из воды, хотя я вздыхал и обещал И. завтра же найти себе еще одно озеро, где бы можно было купаться сколько захочешь, не боясь дамского нашествия. И. смеялся и угрожал познакомить меня с одной американкой, очень богатой дамой, которая не любит юношей-затворников и превращает их в своих пажей. Я возмутился и просил принять к сведению, что в Америку ни за какие блага не поеду и знакомиться буду только с русскими. Едва я успел договорить фразу, как за купальней послышались голоса и смех. – Это что же значит? – услышал я веселый, очень молодой женский голос, говоривший по-английски. – Лорды все еще на озере? Разве не пробило семь? – Нет, милостивые леди, – отвечал И. – Еще три минуты в распоряжении лордов. А, кроме того, один русский граф, только что приехавший, опоздал специально, чтобы скорее познакомиться с американской леди. Он так много наслышан об ее уме и воспитательских талантах, что мечтает попасть в число ее пажей. Все это И. говорил кому-то на мостике купальни и говорил, так уморительно перехватив интонацию женского голоса и чуть неправильный акцент, что я крепился, крепился, да сорвался и залился своим прежним мальчишеским хохотом. И. распахнул дверь купальни, вытащил меня на берег, и... я замер, превратившись в Левушку "лови ворон". Передо мной стояли две женщины. Одна была полная, среднего роста, с сильно вьющимися волосами, некрасивая шатенка. Но глаза ее, огромные, серые, навыкате, беспокойные, с властным выражением, точно не вмещались в это плотное тело. Этим глазам, казалось, все надо было знать, во все вмешаться, во все вникнуть. Ей было на вид лет тридцать. Рядом с ней стояла девушка, совсем юная и тонкая, болезненного вида, с темными волосами, прехорошенькая, предобрая и... довольно печальная. Я не мог ничего понять. Очевидно, голос принадлежал молодой? Но вот заговорила старшая, – и нечто вроде мороза пробежало по моей коже: голос принадлежал ей. Кому же это И. наметил меня в пажи? Этим электрическим колесам, а не женским глазам, должно быть, никак не угодишь. Старшая дама улыбнулась – точно дырочку просверлила в моем сердце – и вновь сказала: – Будь моя воля и не мешай мое величайшее преклонение перед Вами, доктор И., я бы запретила детям раньше семнадцати лет являться в Общину. Особенно таким нервным, как Ваш спутник. – Ничего, Наталья Владимировна, мой друг уже опередил многих. А главное, пришлось бы начать запрет с Вас. Ведь Вы-то приехали сюда, когда Вам еще не было полных семнадцать лет. И все же Вас приняли здесь с радостью, и жизнь здесь не повредила Вам. И. представил меня обеим женщинам, назвав одну Натальей Владимировной Андреевой, а другую леди Бердран. – Через день все равно будете звать меня Натальей, так уж можете и не запоминать отчества, – сказала Андреева, протягивая мне руку. И какая тонкая и приятная была эта рука! Я сразу почувствовал в ней друга и перестал бояться ее глаз. – Ну и шила же у Вас вместо глаз! – Бог мой, а я только что хотел сказать Вам, что Ваши глаза – электрические колеса! Должно быть, на дне морском гвоздь сыщут они. Я уже почувствовал, как Вы просверлили меня ими, Наталья Владимировна. – А я что же? – рассмеялась леди Бердран. – У меня ни шил, ни колес, ни дырочек сверлить не умею, к какому же рангу смертных причисляюсь я? – Вы, леди, Вы звезда удач. Я уверен, что встреча с Вами несет всем удачу. И Ваша печаль происходит от того, что Вы у всех берете скорбь и бросаете им взамен спою доброту. – Пощадите, И.! Вам надо было Вашего друга купать сразу в нижнем озере, – расхохоталась Андреева. И. взял меня под руку, весело поглядел на дам, еще веселее засмеялся, назначил им свидание в столовой и побежал, увлекая меня за собой, как бегают школьники. Опять пришлось мне поразиться. Положительно с моим водворением в. Общине я только и знал, что удивлялся. И., такой серьезный, степенный, так редко смеявшийся, только улыбавшийся, был здесь совсем другим. Я не мог себе вообразить, что И. может бегать и шалить со мною, как мальчик. Через несколько минут я взмолился и попросил И. перейти на медленный шаг. От моего прохладного купанья не осталось и следа. Я был мокр, и пыль набилась в мои сандалии, И. же имел вид вышедшего из гостиной. – Не огорчайся, Левушка, приучишься к климату и выучишься ходить и бегать так, чтоб не подымать пыли. Иди, меняй свое платье, возьми душ, скажи Яссе, он тебе поможет. Я буду здесь тебя ждать. И. сел в тень на скамью возле крыльца, и не успел я подняться на верхнюю площадку, как он был уже окружен большим кольцом людей. Ясса посоветовал мне взять холодный душ, что я с восторгом исполнил, дал мне свежий хитон и сандалии и сказал, что утром все ходят в одном легком хитоне и только к обеду надевают два. Обед бывает здесь рано, в два часа. Я удивлялся, как можно есть в самый зной, но не сказал ничего. Ясса же, точно поняв мои мысли, объяснил мне, что утренняя столовая, куда мы пойдем сейчас, – западная. Обеденная, – в самом конце сада, у речки, она северная, открытая, обвитая вся лианами и плющом, а чайная – на восточной стороне парка, у самой скалы. Жарче всего не в обеденной столовой, зелень которой все время поливают водой и где дует ветер вееров, а в чайной, где даже устроен в скале грот для тех, кто плохо переносит жару. В гроте всегда прохладно, и многие даже занимаются там в полуденный жар. Я сошел вниз как раз с ударом гонга, И. познакомил меня с некоторыми из своих собеседников, взял меня под руку, и мы пошли всей группой к столу. Я посмотрел по сторонам с беспокойством, думая, что мои новые знакомые дамы запаздывают к завтраку. И здесь мне был сужден сюрприз. С противоположной стороны парка шли Андреева и леди Бердран. Очевидно, была еще другая, кратчайшая дорога от реки прямо в парк. Теперь я мог лучше рассмотреть обеих дам. Андреева шла довольно тяжелой походкой тучных людей. Ее глаза на самом деле походили на электрические шары. На меня она снова произвела впечатление намагниченного человека. Мне казалось, что ее спутница умышленно держится подальше от нее. Леди Бердран улыбнулась нам и села за соседний стол, где уже сидел немолодой человек, очень красивый, живой, с прекрасными манерами, бритый. Я принял его за француза. Он приветствовал свою соседку, ловко расставил ее кресло и сел сам только тогда, когда она опустилась в кресло и придвинулась удобно к столу. И. сказал мне, что этот человек поляк, простой рабочий, добившийся сам высшего образования и боровшийся не раз за освобождение своей родины. Имя его – Ян Синецкий, он не первый раз уже здесь. Возле Андреевой я увидел человека небольшого роста, с прелестными, добрыми и детски наивными глазами. Окладистая серо-седая борода и такие же кудрявые волосы в сочетании с большими близорукими синими глазами – веселыми и юмористически плутоватыми – все было так красиво и обаятельно, что даже очки не портили его лица. Щеки его были розовые, губы красные, зубы перламутровые, и весь он мог бы быть моделью для статуи добряка. Улыбка почти не сходила с его губ, и одет он был в легкий, безукоризненно белый костюм из тончайшего шелка. От него так и веяло чистотой и аккуратностью, что еще резче подчеркивало полный контраст с его соседкой. Грубо высеченные черты волевого лица, необычайная живость глаз и пристальность взгляда, какая-то суровая сила, исходившая от нее, составляли полную противоположность с ее соседом. Все в ней было неряшливо. Кружевная белая косынка, покрывавшая ее волосы, была наброшена небрежно. Платье было измято, книга, которую она держана в руке, потрепана, из зонтика торчали две обнаженные спицы. Обе эти фигуры, такие контрастные, поглотили сразу мое внимание. Каждая из них показалась мне обаятельной по-своему, и я подумал, как бы разно ни мыслили эти люди, – они могут решать какую-то задачу жизни сообща и вливаться в гармонию, дополняя друг друга. Я только что хотел спросить И., не муж ли и жена они, как услышал громкий и веселый смех Андреевой, которая сказала И. через стол: – Я же говорила Вам, И., что Вашего чудо-шило-графа надо было сразу купать в холодном озере. Он уже нашел тему для своего будущего романа, и бедный мистер Ольденкотт попал первым в его герои. – Не думаю, Наталья Владимировна. Левушка так напуган Вами, что скорее будет искать темы для своих работ в других секторах Общины, – юмористически поблескивая глазами, ответил И. Несмотря на внешнюю грубоватость, от Андреевой так и веяло мощью доброжелательства, когда она смотрела на меня. Я внутренне сразу с ней сдружился, чему и сам теперь удивлялся. Впервые я ясно понял, что у Андреевой не было внешнего такта; но ее мудрость была выше, чем у всех, кто сидел с ней рядом. Я улыбнулся и, нисколько уже не боясь ее глаз, сказал: – Не знаю, что было бы, если бы И. приказал мне искупаться в холодном озере. Но теплое озеро породило во мне одно желание: сделаться Вашим пажом. Не только. И., Ольденкотт, Синецкий и леди Бердран, но и сидевшие подальше за нашим столом не могли удержаться от смеха. Кастанда, подошедший к И. опросить, какой диетический стол он мне назначит, смеялся до слез. Наталья Владимировна выждала, пока ее соседи успокоились, и снова сказала своим четким, резковатым голосом, необыкновенно молодым для ее лет: – Левушка, запомните хорошенько этот день и этот смех. Он мне будет большим оправданием, когда Али приедет сюда и спросит меня, что я сделала для человека, пожелавшего добровольно стать моим пажом. Общий смех моих друзей говорит о том, в какой тирании я держу моих юных приятелей. Но кончается дело всегда так, что юные приятели забирают меня в лапы, и я служу им объектом для их проказ либо забав. Я мало понял, что скрывалось за общим смехом и в чем состояла соль слов Андреевой. И. весело смотрел на меня, заставляя меня есть салат из зелени, потом какую-то особенно вкусную кашу и, наконец, прекрасный кофе, по которому я соскучился за долгое время нашего путешествия, получая всюду какао или шоколад. Рядом со мною сидел высокий, стройный, гладко выбритый молодой человек по имени мистер Черджистон. Он оказался по образованию математиком, но в данное время занимался историей. Он тоже был в Общине впервые и приехал сюда только несколько недель тому назад. Я почувствовал, что он еще не освоился здесь. Мистер Черджистон имел от кого-то письмо к И., о чем я тут же сказал моему другу. – Да, я знаю, мистер Черджистон, Ваш друг писал мне еще в Константинополь, что направляет Вас сюда. Он просил меня быть Вам руководителем здесь, что я с большой радостью беру на себя. Ананда тоже говорил мне о Вас. Я привез Вам от него письмо и небольшую посылку, – ласково ответил он англичанину. Никогда не забуду, что произошло с молодым человеком, когда он услыхал, что Ананда прислал ему письмо и посылку. Выдержанный, строгий англичанин вздрогнул, покраснел, уронил вилку и салфетку и с глазами, полными слез, чуть слышно сказал: – Неужели Ананда сам написал мне письмо? – Да, мистер Черджистон, и не только сам написал, но и дал мне полные указания, как подготовить Вас к свиданию с ним. Когда он сюда приедет. Вы должны быть готовы его сопровождать в далекое и долгое путешествие. Ананда просил меня передать Вам, чтобы Вы постарались побороть свою застенчивость, потому что Вам придется много жить среди больших суетных городов, среди людей, в постоянном общении с ними. – Очевидно, мне не суждено жить так, как мне бы хотелось, – вздохнул мистер Черджистон. – Я мечтал о монашестве, а попаду в мир, да еще в суету. Но, чтобы следовать за Анандой, я рад идти каким угодно путем. Завтрак кончился, мы поклонились нашим соседям и новым знакомым и, вместе с англичанином, поднялись в наши комнаты. – Я очень прошу Вас, доктор И., и Вас, Левушка, зовите меня Альвер, – сказал Черджистон. – Так звали меня самые дорогие мне люди. И я бы очень хотел слышать от вас обоих это обращение. – Прекрасно, Альвер, мы так и поступим, – передавая ему письмо и посылку, сказал И. – И, если это не нарушает Вашей программы дня, приходите через полчаса в парк, к дальнему пруду у столетних пальм. Я намерен провести Левушку к подножью гор, ближних, зеленых, и познакомить его немного с окрестностями, а кстати, чуть-чуть и с ботаникой. – Как я счастлив, что Вы возьмете меня с собой! Я буду у пальм через полчаса. Альвер вышел, унося с собой свое драгоценное письмо и небольшой ящик, довольно тяжелый. – Альвер много-много выстрадал в своей жизни, – когда мы вооружились лопатами, огромными войлочными шляпами, ножом и сумкой и вышли в сад, сказал мне И. – Его жизнь до последних двух лет была сплошным ужасом в семье мачехи и ее детей, которых он содержал, работая без отдыха. Юноша уже готов был прийти в отчаяние, как его встретил один из учеников Ананды. Он привел его к Ананде, когда тот был проездом в Дувре, и с тех пор Альвер ожил, Ананда же помог ему и сюда добраться. – Ах, И., как трудно мне здесь собрать внимание. Я хотел бы сразу хотя бы увидеть всех, кто здесь живет, А выходит, что, чуть взгляну на одного, – увязну в нем, забыв обо всех остальных. До сих пор я умел так сосредоточиваться, чтобы и человека – даже очень замечательного – видеть и не упускать из поля зрения всего окружающего. Здесь же моего внимания едва хватает на какое-либо одно лицо.

star: – Это не потому, Левушка, что ты стал рассеян. А только потому, что внимание твое сконцентрировалось; и сам ты стал более тонко и глубоко воспринимать эманации и вибрации встречаемых людей. Твой организм, его психические и физические стороны закалились по сравнению с прежним, и ты глубже видишь человека. Если ты вспомнишь свои ощущения от встреч с самого выезда из К., ты заметишь, как, тебя постоянно разбивали токи, исходившие от людей. Даже от общения с такими высокими и светлыми силами, как Али, Флорентиец, Ананда, тебя постоянно приходилось подкреплять соками трав и растений в виде конфет, пилюль, капель. Теперь же ты забыл о существовании всех этих средств в такой бурной встрече, как встреча с Андреевой. А между тем, именно она могла бы подействовать разрушающе на твое спокойствие. И это еще может случиться в дальнейшем. Заметил ли ты, что американка, давно уже живущая подле нее, старается держаться в некотором отдалении от Натальи Владимировны. Подле Андреевой с самого ее детства все окружающие испытывали беспокойство, а предметы плясали, как только она к ним приближалась. Ее и сейчас не впускают в электролечебные кабинеты. Электрические приборы от одного ее приближения портятся, не выдерживая той колоссальной силищи электричества, которую излучает ее организм. В ней обнажены все ее психические силы. Она из тех внезапно обновленных людей, в ком Вечность сразу поглотила их животное начало и возвратила им все их прежние таланты и знания. Но сила божественного огня не течет в ней в гармонии с огнем земли. Он вырывается из нее языками, хотя всегда огонь Света его превосходит и подавляет. Но потому, что оба эти огня не переплетаются в ней в гармонию, она и сама подвержена раздражению, и других может заражать неустойчивостью. И все же ты остался перед нею в полном самообладании, хотя она увидела и прочла в твоей ауре все твои особенности. К нам подошел Альвер, которого мы уже несколько минут поджидали, стоя среди совершенно сказочной красоты, в тени столетних пальм, окружавших пруд и отражавших в нем свои огромные кроны. По воде плавали белые и черные лебеди, а между пальмами стояли красноватыми кучками розовые фламинго и еще какие-то никогда мною не виданные птицы. Вдали среди пышной зелени виднелось несколько домиков и расхаживали, важно распуская чудесные хвосты, белые павлины. Мимо нас проходили люди в белых коротких одеждах. Все они, очевидно, хорошо знали И., как и он их. Я поражался его памяти. Каждого он приветствовал по имени, каждому задавал вопросы совершенно разные. Но результат этих вопросов был всегда один и тот же: лица людей озарялись, на них, точно луч света, мелькали радость и бодрость. Пока мы медленно проходили по тенистому парку, я мысленно вздыхал: какой колоссальный разрыв был между мною и И. в наших знаниях, силах, талантах, наконец, в любви! Где мог брать И. такой неугасимый костер этой любви, чтобы не расточить и не опустошить сердца теми потоками внимания и теплоты, которыми он буквально обливал каждого, кто нам встречался. – Ну, Левушка, в Общине нет места унылым мыслям. Сюда попадают только те, кто победил в себе все возможности отрицать и скорбеть, унывать и жаловаться. Брось всякого рода сомнения и приготовься к первому опыту пустыни. Как только мы выйдем из тени парка, зной набросится на нас со всех сторон. И. надвинул мне глубоко на голову мою огромную войлочную шляпу и спустил сзади на плечи вуаль, коТОРОЙ я даже не заметил на шляпе. И действительно, лишь только мы шагнули за калитку сада, я почувствовал себя в огненной печи. Я оценил внимание Яссы, давшего мне высокие закрытые сандалии на толстенных подошвах. Песок, которого я случайно коснулся, был горяч как угли. Пот лил с меня градом, вся моя одежды была мокра, тут же высыхала, снова взмокала, от меня шел пар. Я так ошалел, что едва доплелся до подножья гор, с которых там и сям катились ручьи и били ключи, орошая прекрасную растительность, траву и цветы. И. указал мне несколько кустов дикой ежевики, громадной, спелой, под тяжестью которой свисали вниз ветви. Я набросился на нее и говорил, что в жизни ничего вкуснее не едал. – Ну, а дыня? Разве ты не мудрец? – смеялся И. Внезапно я вскрикнул, чуть не наступив на выползшую из-под моих ног змею. – Это не змея, – сказал Альвер, преспокойно беря в руки отвратительно шипевшего гада. – Это уж, Левушка, он безобидный. Вот на днях я действительно был потрясен странствующим укротителем змей, которого Кастанда велел накормить обедом, и он, в благодарность, показал нам целый спектакль со своими кобрами и с большой гремучей змеей. Змеи повиновались его заунывной игре на дудочке, сначала изображали нечто вроде танца, вытягиваясь вверх и качаясь на своих хвостах, что лично мне было отвратительно. Потом они стали все сразу набрасываться на своего хозяина. Многие из нас перепугались, думая, что хозяин будет задушен своими змеями. Но он преблагодушно продолжал играть, а змеи повисли на его шее, руках, ногах и бедрах, как шевелящиеся ожерелья. Я смотрел как зачарованный и не мог постичь, в чем тут была власть человека над этими чудовищами, укус одного из которых нес неизбежную смерть через несколько минут. Наконец хозяин отправил змей в корзины и мешки, оставил только одну змею и предложил кому-либо из желающих взять ее в руки. Он уверял, что того, кто бояться не будет, змея не укусит. Ольденкотт уже протянул было руку, чтобы взять змею. Но Андреева резко схватила его за руку и не менее резко ухватила змею и бросила ее хозяину. Все это произошло так молниеносно, что никто и опомниться не успел. "Разве Али прислал Вас сюда, чтобы Вы учились шарлатанству?" – закричала Андреева таким громким и властным голосом, из глаз ее так и брызнули искры, что многие из нас даже попятились. Змея, отброшенная так непочтительно, стала бешеной. Да и все остальные змеи начали грозно шевелиться в своих мешках, к счастью, уже завязанных. Хозяин же закричал что-то Кастанде на непонятном мне языке, по всей вероятности, мало почтительное. Кастанда передал Андреевой, что хозяин упрекает ее в том, что она разбудила злого духа в змее и что теперь, если она сама же его не укротит, змея непременно кого-либо укусит. Но вину он на себя не берет, потому что над злым духом он не властен. Андреева вдруг сказала ему на его же языке несколько слов, которые нам перевел Кастанда: "Бери сейчас же свою змею и убирайся сам немедленно отсюда. Если промедлишь пять минут, я посажу тебе на голову рога от того оленя, что бежит сюда". Не описать никакими словами, что сталось с гордым и заносчивым хозяином змеи. В один миг он сгреб бесившуюся змею, сунул ее себе за пазуху, схватил мешки и корзины и стал улепетывать не хуже оленя. Он бормотал какие-то заклятия и с ужасом смотрел на Андрееву. – Я бы очень просил Вас, Альвер, бросить этого несносного ужа, – жалобно сказал я. – Я не Андреева, не могу властно кричать, но Ваш уж мне так надоел, что я, чего доброго, побегу вроде хозяина змей. Я насмешил своих спутников, но зато легко вздохнул, когда англичанин выпустил ужа в траву. Подойдя к И., я спросил его, почему он мне не сказал, что в горах много змей. – Потому, Левушка, что здесь увидишь не только змей, но и тигров и львов, которых тоже научишься не бояться. А пока давайте-ка, друзья, срежем эту траву и вот эти цветы да соберем листья с тех дальних кустарников. Сегодня последний день, когда их можно собирать для лекарственных целей. И. показал нам, как осторожно надо срезать траву, не задевая земли, как, наоборот, надо брать цветы с корнями и землей и как аккуратно срезать только молодые листья с кустарников. Казалось, работа была легкая. Но раньше, чем моя и Альвера сумки Были наполнены, мы истомились до отказа. Если бы не боязнь змей, я бы давно уже улегся на траве. Сумка же И. была полна, с трудом закрывалась, и сам он был свеж и прекрасен. Он поглядывал на нас, по обыкновению поблескивая смеющимися глазами. Мне очень хотелось спросить его, что он думает об Андреевой, но он мурлыкал песенку, говорил, что пора мне учиться играть и петь, а то я останусь навеки музыкальным невеждой, и, не дав нам отдохнуть, заявил, что пора двигаться домой, не то опоздаем к обеду. Никакие мои мольбы об отдыхе не помогли. И., смеясь над моим страхом обратного перехода по зною, намочил мою шляпу в ручье, снова напялил мне ее на голову и забавлялся моим жалобным видом. – Да ведь это напоминает дервишскую шапку. А ну как я опять заболею? И. еще веселее засмеялся, схватил меня за руку и пустился бегом вниз. Только теперь я понял, почему я так устал, карабкаясь за травами вверх по горе. Трава была скользкая. Но всю ее скользкость я понял сейчас, когда бежал за И. вниз. Я, собственно, не бежал, бежал он, а я скользил, как на лыжах, уцепившись за его руку и плечо. Спуск продолжался, вероятно, несколько минут, но они показались мне часом Дантова ада. Я так и думал, что споткнусь о какую-либо кочку и буду лежать со сломанной ногой или рукой. Когда мы преблагополучно остановились внизу, у И., щеки которого покрылись румянцем, глаза блестели не хуже солнца, был такой счастливый, радостный вид, что я не смог вымолвить ни одного слова упрека, хотя собирался выпалить их сразу сто и заявить ему, что я так больше не играю, что летать с гор не желаю. И. оглянулся назад, куда посмотрел и я. Посреди горы, беспомощно держась за ствол дерева, стоял Альвер. Большой, широкоплечий, он, очевидно, застыл от изумления, наблюдая наш полет валькирий. Вся его фигура, с широко открытым ртом была так уморительна, что я подскочил на месте и хохотал, забыв все на свете. И., как кошка, в одно мгновенье очутился возле Альвера. Взвалив его на плечо, он побежал с ним вниз, как будто бы нес птицу. От смеха я перешел к молчаливому изумлению, потом снова к смеху, пока И. не сказал, что велит Альверу принести ужа, чтобы привести меня в равновесие. Альвер сам был так ошарашен, что не мог прийти в себя, поэтому я не боялся его змей. Я уцепился за И. и почти половину дороги давился от смеха. Должно быть, воспоминания о картинах произошедшего на горе, их юмористичности и об еще одном, неведомом мне доселе качестве И., вызвавшем во мне восторг, – его ловкости захватили меня, и я совсем забыл, что идти надо так далеко, что нас палит зной и засыпает пыль, поднятая проходившим караваном живописных верблюдов. Когда мы вошли в тень парка, И. повел нас совсем другой дорогой. Альвер, удивленно оглядываясь, сказал: – Как странно, доктор И., я здесь уже вторую неделю, а совсем не видел ни этой части парка, ни тех прелестных домиков вдали. Они точно игрушечные, белые, блестящие. Что это за селение? – Этой части парка Вы не видели потому, что с большим парком она соединяется узкой тропой, через ущелье. Вы, вероятно, подходили к ущелью и думали, что тут конец всей Общине. Но тут-то, собственно, и начинается деятельность Общины. Ряд домов, о которых Вы спрашивали, это первая детская колония. И таких колоний у Общины десятки. Они расположены вокруг парка и по течению реки. Дальше высится школа, а на самом краю селения, направо, больница. Налево – приют для глухонемых и их школа. Через некоторое время, когда вы оба с Левушкой попривыкнете к климату и езде верхом на верблюдах, – я возьму вас с собой в путешествие недели на три-четыре, а может быть, и больше. Мы объедем всю Общину. Вы познакомитесь с трудом тех, кто не только проводит здесь ряд лет, но живет постоянно. Двинувшись дальше, мы очень скоро пришли к горной расселине, и мне показалось, что хода дальше никуда нет. Но И. обогнул огромный камень, и я увидел за ним прелестную тропинку, точно ложе высохшего ручья. Идя вдоль по ней, мы вышли к противоположной стороне расселины, представлявшей из себя сплошную стену. Вдруг И. нагнулся, шагнул в грот, видневшийся с левой стороны, И ЧЕРЕЗ минуту мы стояли, у тех же столетних пальм, откуда начали наше путешествие, только совершенно с другой стороны озера. Я оглянулся назад и не мог решить, из какого же отверстия горы мы вышли. Целый ряд пещер, одинаково завитых лианами, розами и еще какими-то вьющимися растениями, был за нами. Но раздумывать было некогда, так как, сойдя к пруду раньше нас, И. отвязал маленькую лодку, и мы переплыли пруд, причем ни лебеди, ни фламинго и не думали бояться нас. Мы очень точно вернулись к обеду, успев взять душ и переодеться. Когда мы сели на свои места в обеденной столовой, которую я видел в первый раз, я заметил, что здесь все столы были круглые и соседи наши по столам были все те же. За соседним столом я встретил пристальный взгляд Андреевой. Сцена со змеей мне так ясно нарисовалась, особенно когда Ольденкотт серьезно расставлял кресло своей соседке и заботливо собирал ее вещи, всюду ею оброненные, и складывал их на специально для вещей приспособленные в стороне полки. Я заметил, что спицы больше не торчали из ее зонтика, и с умилением подумал, что это он сам их ей пришил, как заботливая нянька. Я забыл сказать, что креслица во всех столовых были одного типа – пальмовые или бамбуковые стволы были затянуты буйволиной кожей, легко складывались и раскладывались, были устойчивы и удобны. Они были довольно низки, как и столы. Все столы были покрыты белыми чистыми скатертями, всюду стояли в вазах цветы. Вазы были из керамики местного производства, все разные, и показались мне художественными. На каждом столе стояло по несколько кувшинов с молоком, и кувшины не отставали в красоте от ваз. Обед проходил спокойно, никакой суеты не чувствовалось, несмотря на огромное количество обедавших людей. Ни за одним табльдотом я не видел такого количества людей, и всюду была суетня. Здесь же у каждого стола были свои подавальщики, а за столом все обслуживали сами себя. Еще раз меня поразила особая атмосфера этой толпы людей. Манеры были далеко не у всех элегантны, как у польского рабочего Синецкого. Внешний вид людей был самый разнообразный. Но по скольким бы лицам ни пробегал мой взгляд, все они были значительны, на всех лежала печать духовности и от каждого из них веяло добротой и миром. Только несколько лиц, среди которых было и лицо прекрасной американки, леди Бердран, были печальны, даже более того, как-то скорбно прекрасны, что подчеркивалось радостностью остальных. Не успел я отчетливо задать самому себе вопрос, почему эти несколько лиц носят такое особенно глубокое и вдохновенное выражение скорби, как услышал неподражаемый голос и своеобразный акцент Андреевой, говорившей мне: – Советую Вам, достопочтенный и любознательнейший граф, не забегать вперед. Завтра, если Вам угодно, я отвечу Вам на Ваше "почему" очень точно. А сегодня сосредоточьте Ваше внимание на радостях. Если Вам угодно, можете присоединиться к нашей экскурсии за дынями после обеда. Тут я переполошился. Я уже привык, что на мои немые вопросы я получал мгновенно ответы И. или Флорентийца, Ананды или сэра Уоми. Но чтобы под мою черепную коробку заглядывала еще и эта женщина со своими электрическими колесами, я совершенно не желал. Я посмотрел на сидевшего со мной рядом И., но он, казалось, не слышал и не замечал моего к нему обращения. – Мы с Вами еще не были представлены друг другу, – улыбаясь, сказал мне Ольденкотт. – Моя приятельница, Наталья Владимировна, говорила мне о Ваших талантах. Вы не обращайте внимания на ее шутки. Она ни в какие рамки общечеловеческих пониманий не умещается и иногда озадачивает людей. Но на самом деле она предобрая, если не относиться к ней как к обычной женщине, а признать в ней сразу нечто волшебное, то подле нее чувствуешь себя в полном спокойствии и безопасности. Правда, она не очень любит змей, но уж с этим надо примириться, – прибавил он, притворно вздыхая и бросая лукавый взгляд на свою соседку. Общий веселый смех, а также просьбы нескольких соседей взять их с собой на дынное поле избавили меня от ответа. Я посмотрел на Альвера, который тоже смеялся и шепнул мне: – Соглашайтесь идти собирать дыни. Это недалеко. Идти парком, поле почти рядом. Дыни превосходные, аромат замечательный. А главный интерес в том, как она их выбирает. Она сама будет сидеть в тени, почти не смотря на поле, и назначать, какие дыни снимать. Сам старший садовник и огородники поражаются, как она это делает, точно насквозь каждую дыню видит. Я подумал, что моя новая знакомая этак, пожалуй, и сквозь землю видеть может. Вдруг И. повернулся ко мне и совершенно серьезно меня спросил: – А ты, Левушка, думаешь, что сквозь землю видеть нельзя? Я оторопел и даже не знал, как мне принять и понять его вопрос. Тут все стали вставать с мест и убирать к стенкам свои кресла. Я уцепился за И., мне не хотелось никуда идти, а надо было побыть в тишине с моим дорогим другом или хотя бы одному, чтобы привести в порядок свои разбегавшиеся мысли. – Я думаю, Левушка, мы с тобой не дойдем за дынями, а я покажу тебе любимую комнату Али. Когда Али приезжает сюда, он всегда там живет. Туда вход никому не разрешен без него. Но Кастанда получил приказание Али дать тебе возможность проводить в его комнате времени столько и тогда, сколько и когда ты захочешь. Вот идет нам навстречу и Кастанда, очевидно он несет тебе ключ. – Я получил приказ, Левушка, от моего любимого Учителя и господина этого дома вручить Вам, на второй день Вашего приезда, ключ от его комнаты. Вы можете там проводить столько времени, сколько Вам угодно. За все время моей жизни здесь – скоро этому будет двадцать лет – только второе лицо получает право свободного входа в эту комнату в первый свой приезд в Общину. Первым был Али-молодой – вторым являетесь Вы. Очевидно, у Учителя есть веские основания для оказания Вам такой великой чести. Примите мои поздравления и мое почтение и считайте меня в числе Ваших усердных и радостных слуг. Я рад служить Вам так, как я служил бы ему самому. Кастанда низко поклонился, я же, совершенно сконфуженный и тронутый, воскликнул: – Али не мне оказывает честь, а делает это из великого снисхождения ко мне и любви к моему брату. Я же ничем еще не мог заслужить такой исключительной доброты Али к себе. Если сейчас мне оказывается это чудесное, исключительное внимание, то, очевидно, мой великий друг Флорентиец просил об этом Али. Мне было бы очень горестно, если бы Вы подумали, что я достоин сам по себе этой чести. Я здесь только скромный слуга моего брата, самого Али и моего наставника И. Возьмите ключ, И., я буду пользоваться комнатой только с Вашего разрешения. Я подал ключ И., но он его не взял, а, наоборот, обнял меня и сказал: – Дерзай, Левушка, учись нести бремя счастья и несчастья одинаково легко. Мы подошли не к большому дому, а к маленькому двухэтажному коттеджу с башенкой и балконом, стоявшему среди могучих пальм, как на отдельном островке, куда надо было проходить по мостику над речкой, опоясывавшей весь островок кольцом. Самое место было очаровательно, уединенно, поэтично. Белый домик был сложен из какого-то особого камня, гладкого, блестящего и похожего на белый коралл. Кругом царила тишина и чистота, скакали белочки на высоких кедрах, чирикали птички. Белый павлин бежал нам навстречу, точно хотел нас приветствовать. У подъезда дома нас встретил старый беззубый слуга в азиатском платье и чалме. Увидав в моей руке ключ, он распахнул, кланяясь, двери подъезда. Мы вошли в сени и поднялись по такой же, как наружные стены дома, лестнице на верхнюю площадку и очутились у двери, которую И. велел мне открыть ключом. Слов, чтобы описать мои чувства, когда я открывал дверь, мне не найти. Я точно стоял у заветной черты и видел жгучие, живые глаза Али. Я как бы слышал его голос, говоривший мне: – Есть жемчужины черные – то ученики, идущие путем печалей и несущие их всем встречным. То не твой путь. Есть ученики, несущие всем розовые жемчужины радости, – и этот путь тебе определен. Иди, мой сын, привет тебе, будь верен и чист. Я думал, что вновь брежу, но прислушался четче и явственно различил властный, с характерным тембром голос Али-старшего: – Если встретишь скорбный лик ученика, идущего путем печалей, возлюби его вдвое и подай всю силу своей бодрости и энергии ему в помощь. Ибо путь его самый тяжкий из звсеx подвигов Любви на земле. Сколько слов пришлось мне сейчас сказать, чтобы передать все тогда понятое и услышанное. А на самом деле все это промчалось как молниеносный вихрь сквозь меня, сотрясая мой организм, уничтожая всякое расстояние между мною и Али, сливая меня с его мыслью каким-то чудесным и непонятным мне тогда образом. Наконец тяжелая дверь распахнулась, и мы вошли в комнату. Сразу же против входной двери была широко открыта дверь на балкон и по обе ее стороны были настежь открыты окна. Все это разделялось такими узкими простенками, что возникало впечатление, будто смотрю сразу на весь мир. Широчайший горизонт на долину, горы, раскованные селения, мечети, стада, сады, куда только хватало глаз – всюду била жизнь, всюду взор попадал на какую-либо красоту, от которой невозможно было оторваться. Долго стояли мы с И. молча на балконе. – Посмотри на комнату, Левушка, и я переведу тебе надписи, которые ты увидишь на стенах. Мы вошли в комнату. Несмотря на жаркий день, в ней не было душно, так как восточное солнце уже ушло, а от западного и южного она была защищена лестницей и башенкой. Гладкие белые стены внутри, такой же пол, – ну точь-в-точь коралловый домик! То, что я принял за бордюр, оказалось надписями, сложенными из кусочков того же камня, что и пол, и весь дом. – Запомни, Левушка, первую, главную надпись над балконной дверью и окнами. Здесь написано: "Сила человека – Любовь. И она мчит его из века в век. СилаЛюбовь рождает человека и рождается в нем тогда, когда гармония его созрела. Любовь – Гармония, и путей человеческих к ней семь" – Пока знай только эту надпись. Ты дал слово себе изучить языки Востока. Кроме них, ты должен знать этот язык пали, на котором сделаны здесь надписи. Этот язык открывает дверь к знанию тем, кто в нее стучится. Я с благоговением смотрел на загадочные знаки надписей и думал: найду ли ключ к двери знания? По стенам комнаты стояли низкие белые диваны. У широкого окна, как и у камина, стояло по креслу. Кресло у камина поразило меня своей формой. Оно было прекрасно как художественная форма, без сомнения, очень и очень древнего происхождения, из грубых стволов какого-то темного, почти черного дерева. Оно одно только и выделялось темным пятном в этой девственно белой комнате. Обито оно было шкурами, должно быть, тоже очень старинными. Шерсть почти вылезла, оставив одну кожу толщины мною невиданной. У окна с левой стороны стоял письменный стол белого дерева, закрытый прекрасной крышкой, очевидно, раздвигавшейся в стороны и похожей на большущие пальмовые листья. Я чувствовал себя здесь не совсем свободно. Меня сковывало благоговение, точно я стоял в храме. Я ни за что не согласился бы сесть на что-либо в этой комнате, так недосягаемо высоким казался мне сейчас ее хозяин. Я даже говорить не решался, только потянул И. за рукав и показал глазами на дверь, молча приглашая его выйти отсюда. Он улыбнулся, оглядел еще раз всю комнату, как бы посылая привет всем непонятным мне надписям на стенах, и мы вышли, закрыли дверь молча и так же молча прошли через весь островок и парк к себе домой. Белый павлин и восточный слуга провожали нас до мостика, и павлин на прощанье распустил свой дивный хвост, сверкая его золотом и лазурью, и наклонил голову с хохолком, точно говоря: "До свиданья". Когда мы вошли в наши комнаты, И. сказал мне: – Приляг и отдохни до чая. Здесь тебе пока нельзя переутомляться. Надо постепенно закалиться для этого жаркого климата. Я не возразил ни слова, хотя совсем не хотел ни лежать, ни спать. Сначала жара подавляла меня, но затем я заснул и проснулся только от зова Яссы, будившего меня к чаю. Я догнал И. уже внизу лестницы в обществе двух мужчин, которых я еще не видал. Один был светлый блондин, типичный швед, каковым и оказался. Звали его Освальд Растен. Он на вид казался юношей, и я удивился, когда узнал, что он уже второй раз в Общине. Второй собеседник был брюнет, француз Жером Манюле. Насколько речь первого, его манеры, походка были размеренно спокойны, настолько второй был подвижен как ртуть. Походка, движения, речь – все выказывало в нем огромный темперамент, но суетливости в нем не было никакой: все дышало доброжелательством, веселостью и легкостью. Глаза его были темными и не особенно большими, но красиво разрезанные, сверкали умом, часто пристально и внимательно вглядывались. Он мне показался писателем, что после и подтвердилось. Швед был из купеческой семьи, вопреки желаниям родни выбрал научную карьеру и имел уже кафедру по истории в одном из немецких университетов. Когда И. познакомил меня с ними, оба одновременно воскликнули: – Как? Капитан Т.? – Нет, ответил я. – Я его брат. – Вы вскоре прочтете рассказ Левушки и будете рады принять в число своих друзей еще одного юного писателя и будущего ученого, – улыбаясь сказал им И. Каждый из новых знакомых назвал меня "коллегой", и по дороге в чайную столовую оба мои знакомые представили меня еще двум молодым и одной пожилой даме. Но не молодые и красивые дамы поразили меня, но седая старая дама. Первой мыслью, когда я ее увидал, была: "А говорят, что старуха не может быть красивой, женственной и обаятельной". На высокой, чуть полной фигуре красовалась – именно красовалась, я не подберу другого слова, – прекрасная седая голова. Загар не портил правильного лица, большие черные глаза и черные же брови подчеркивали седину. Морщин не было, лицо было моложаво. Но в глазах и улыбке было так много скорби, что у меня встали перед глазами слова Али, когда я шел в его комнату: "Если встретишь скорбный лик ученика, идущего путем печалей, возлюби его вдвое и подай всю силу своей бодрости и энергии ему в помощь. Ибо путь его самый тяжкий из всех подвигов Любви на земле". Я низко поклонился старой даме и горячо поцеловал протянутую ею мне руку. И эта рука, как рука Андреевой, была тонкая и дружеская. Но форма ее была почти совершенна. Пальцы говорили, что она художница. И здесь моя догадка оказалась верной. И. назвал се Беатой Скальради и сказал, что синьора Беата художница, итальянка, взяла уже не один приз почти на всех выставках мира. Ее картины висят во многих картинных галереях столиц. Пока меня представляли еще нескольким дамам, имена которых не удержались в моей памяти, так я был поглощен впечатлением от художницы, из боковой аллеи к нам подходил худой человек с не очень молодым, изможденным лицом аскета. Он, очевидно, спешил к И. Швед Освальд Растен шепнул мне, что это крупнейший пианист и композитор мира, русский, Сергей Аннинов. Пока обе знаменитости шли по бокам И., возглавляя нашу группу, Жером Манюле шепнул мне: – Сергей Аннинов живет не в Общине, а в одном из маленьких домиков в парке. Али предоставляет ему не первый раз отдых здесь. Он очень нервен, приходит сюда очень редко. Но когда он играет по вечерам, он разрешает всем желающим не только слушать его, но и заказывать ему любые пьесы. И как же он играет! Лучше ничего представить себе нельзя.

star: И синьора Скальради и Аннинов сели за наш стол. Я не принимал никакого участия в общем разговоре. Сидя поодаль, я вглядывался в лица новых знакомых. Художница нравилась мне все больше и больше. Ее итальянская певучая и медлительная речь напомнила мне, как однажды Флорентиец представил мне, как говорят его соотечественники. Эта речь не была похожа на быстротечную скороговорку синьор Гальдони, которых я едва понимал. У синьоры Беаты я разбирал каждое слово, что еще больше располагало меня к ней. Но Аннинов оставался для меня загадкой. Его аскетическое лицо, изрезанное морщинами, живые глаза, резкие движения, какой-то протест в лице, точно возмущение против чего-то, что его давило, – все казалось мне таким далеким от гармонии, что снова я вспомнил Али, но теперь уже слова надписи на стене загорелись в моей памяти: "Сила-Любовь рождает человека и рождается в нем тогда, когда гармония его созрела". Я рассуждал сам с собой, что если он дивный, известный всему миру музыкант, то он должен творить в гармонии. Иначе ни его произведения, ни его исполнение не покорили бы мира. А разве это лицо может быть хотя бы спокойным? Аннинов внезапно умолк, взгляд его улетел куда-то в пространство, морщины на лице разошлись. Мудрость разлилась по его лицу, он как бы вслушивался во что-то недоступное другим. Глаза его ярко загорелись, на бледных щеках заиграл румянец. Он вдруг стал совершенно неузнаваем и прекрасен. – Простите, дорогой, до завтра. Я слышу, меня зовет моя муза. Вы вдохновили меня, я бегу писать. Приходите завтра вечером и приводите своих друзей. Я сыграю Вам то, что сейчас шепнула мне моя музаГармония. И Аннинов, проговорив торопливо эти слова и отставив чашку недопитого чая, быстро вышел из столовой. Я сидел в самом глубоком состоянии "ловиворонства" и не мог оторвать глаз от двери, в которой исчез музыкант. – Ну что же, шило-граф, – раздалось подле меня, и чья-то пудовая, как мне показалось, рука легла мне на плечо. – Я ведь говорила Вам, что не надо упреждать событий. Гораздо лучше было бы собирать дыни, чем резать шилами тончайшую материю. Вот Вам дыня – первый сорт. И каждый кусок ее прибавляет пуд мудрости. Андреева продолжала держать руку на моем плече, я изнемогал под ее тяжестью, даже пот покатился у меня со лба. Еще бы минуту – и я, несомненно, упал бы в обморок. Я уже начинал чувствовать тошноту и головокружение. Но И. очутился подле меня, его нежная рука уже обнимала меня, он подносил к моим губам чашку. – Левушка еще не совсем окреп после тяжелой болезни, Наталья Владимировна. Он не может еще и не должен принимать ударов Вашей силы. Вы же не всегда умеете защитить человека от тяжести Ваших вибраций. Сегодня уже второй случай Вашей неосторожности. Леди Бердран пришлось лечь в постель. Голос И. был тих и мягок. Но мне чудилось, что Андрееву он бил тяжелее, чем давила меня ее рука минуту назад. Мне было так жалко ее, что я ухватился за руку И. и сказал ей: – Мне теперь совсем хорошо, Наталья Владимировна. Виновата вовсе не Ваша рука, а дервишская шапка, которую Али однажды напялил мне на голову. Я тогда заболел и с тех пор не могу еще поправиться. Простите меня, пожалуйста, за причиненное Вам беспокойство. Я буду рад поумнеть от Вашей дыни. – Дитя мое, прости, дружочек, – тихо и ласково сказала Андреева, и я чуть снова не впал в "ловиворонство". Я и представить себе не мог, чтобы властный, резковатый, с повелительными интонациями голос этой женщины мог быть таким ласковым, мелодичным и непередаваемо добрым. Все же довольно долго я не мог еще встать на ноги, и добраться до дому с помощью И. было задачей нелегкой. Ясса продержал меня в ванне довольно долго, растер и уложил в постель. Я выпил капель, данных И., и был огорчен, что первый день моей жизни в Общине закончился для меня довольно печально. ЧАСТЬ II ГЛАВА II. ВТОРОЙ ДЕНЬ В ОБЩИНЕ. МЫ НАВЕЩАЕМ КАРЛИКА. ПОДАРКИ АРАБА. ФРАНЦИСК Заснув с вечера с большим трудом, я проспал всю ночь так крепко, что даже ни разу не просыпался, пока Ясса не разбудил меня, сказав, что И. уже поджидает меня идти купаться. Едва открыв глаза, сразу же впившись в чудесный пейзаж, я с трудом сообразил, где нахожусь. От длительного путешествия, превратившегося в привычную манеру жить, я научился считать, что каждый день – это только своего рода поход. А в эту минуту я сразу осознал, что приехал сюда надолго, что я наконец дома. Быстро надев свой более чем несложный туалет, я ясно отдал себе отчет, что не могу и не должен терять ни минуты попусту, в бездействии. Что за весь вчерашний день, если не считать нескольких маленьких знаний по ботанике, я ничего не приобрел и ровно ничего не выполнил из своих обетов по изучению восточных языков. Что же касается надписи в комнате Али, которую я отчетливо видел перед собой, – стоило мне только сосредоточиться на ней мыслью, как всего меня наполняло чувство радости, что язык пали станет мне ключом к тому откровению, что написал Али на стенах своей комнаты. Весь под впечатлением желания скорей, скорей учиться, я ворвался бурей к И., который что-то писал, сидя за столом, и выпалил сразу: – И., дорогой, я уже весь вчерашний день потерял зря. Дайте мне скорее книги, чтобы я мог учить необходимые мне языки. Прежде всего, конечно, пали, а потом и остальные. Брат Николай говорил мне, что я способен к языкам. Я тогда, правда, не болел так много, но, может быть, мои способности не заглохли. Дайте только скорее книгу. И. спокойно положил перо на стол, посмотрел, улыбаясь, на мои волосы, которые я забыл причесать, на небрежно подвязанные сандалии и ответил: – Очень похвально твое прилежание, Левушка. Но кто же тебя освободил от самых элементарных обязанностей быта, в условностях которого ты живешь сейчас на земле? Твоя голова растрепана, на тесемки туфель ты наступаешь, и почему встречающиеся тебе люди должны страдать в своих эстетических чувствах, натыкаясь среди такой дивной красоты природы на неряшливо одетое, непричесанное существо. В твоей комнате стоит большое зеркало не для того, чтобы ты проходил мимо него, а для того, чтобы ты выходил из своей комнаты на люди, приведя в полный порядок свою внешность. Это первое из условностей, от которой тебя никто не освобождал. Не о себе ты должен думать, оправляя перед зеркалом складки своего платья, но о людях, для которых твоя внешность может быть предметом раздражения, если неряшливость бьет в глаза или ты смешон в своей одежде. Запомни, друг, что в нищету впадают чаще всего неряшливые. И даже высокоразвитым духовно их неряшливость мешает продвигаться вперед в духовном пути. Всякая неприбранная комната отвратительна высоко развитому и чистому человеку. Вторая условность: "Здравствуй", которое говорят люди друг другу, – кто же освободил тебя от этой общепринятой вежливости в Общине? Здесь ты еще глубже должен понять это слово, как привет любви, как поклон огню и Свету в человеке. Это не только простая условность внешней вежливости для тебя, но остов твоего собственного добжелательства, которым ты обливаешь всего человека в момент встречи с ним. Начинай, мой дорогой друг, через все привычные людям щели их условного общения друг с другом вносить свое высокое благородство. Становись звеном духовного канала, общаясь в тех формах, которые не отталкивают людей и не затрудняют восприятие твоего образа, а привлекают их. Мне было очень совестно за мое легкомыслие. Я взглянул на себя в зеркало и совсем переконфузился. Мои отросшие кудри торчали во все стороны и делали меня похожим в моей длинной белой одежде, надетой и подпоясанной кое-как, на юродивого. Что же касается И., к которому я ворвался, как буря, не постучавшись и даже не извинившись, что я помешал ему заниматься, – то только сейчас я понял, как эгоистические мысли о себе одном закрыли все, что меня окружало. Мне что-то понадобилось, Я сорвался в погоню за ним, а что делалось вокруг – до того и дела мало. Я готов был уже броситься вон из комнаты, совершенно расстроенный, как ласковая рука И. меня обняла. – Не спеши сейчас огорчаться, Левушка, как минуту назад спешил за книгой, забыв все на свете. Чтобы победить и добиться чего-то, надо видеть каждую минуту все вокруг себя, а не выключаться из окружающих условий, видя только один узкий сектор своих действий и рассматривая мир только с высоты своей колокольни, своего личного "Я". Все идут разными путями, но ступени духовного развития у всех одни и те же. Здесь с первых дней обрати свое внимание на неизменную вежливость. Ты и здесь встретишь немало людей, которые покажутся тебе и грубоватыми и чудаковатыми. Но на это не устремляй внимания, а помни, что твой путь сейчас – путь такта и обаяния. И чтобы его достичь, тебе надо развить вежливость и спокойствие, сделать их своей неизменной привычкой. Иди, мой дорогой, наведи красоту и приходи через десять минут. Я кончу письмо, и мы пойдем купаться. Я убежал к себе, но теперь я уже так не доверял своим эстетическим способностям, что вызвал Яссу и просил его оглядеть меня с головы до ног. – Ясса, миленький, я очень неуравновешенный человек. Не выпускайте меня из комнаты, пока не осмотрите меня хорошенько. Я никак не постигну, как завязываются эти сандалии, – молил я моего доброго слугу. Ясса подал мне другие, закрытые сандалии, говоря, что в них не проникает пыль, да и застегнуть в них надо только две пуговицы. Он обещал мне упростить завязки в другой обуви, мигом подпоясал меня красивым шнуром и уверил, что теперь я причесан и одет как самый настоящий кавалер. Я вздохнул, мысленно пожаловался кому-то, что вчера плохо закончил, а сегодня так же плохо начал мой день, – и постучал в дверь к И. Через минуту мы шли к озеру, накинув на головы мохнатые простыни. Хотя я уже вчера шел по этой дороге, пальмы, магнолии, лимоны и апельсины, бамбуки и гигантские тополя, кедры и платаны – все было уже мне знакомо, но тем не менее я никак не мог взять в толк, что передо мной сама живая жизнь, а не могучая декорация. Наше купанье совершилось без всяких помех и встреч. – Не хочешь ли, Левушка, пройти со мной к нескольким больным, которых Кастанда просил меня навестить? Это недалеко, сейчас еще рано, мы успеем вовремя вернуться к завтраку. Я, разумеется, был очень рад и счастлив быть с И. всюду, где ему угодно, и, кроме того, стремился узнать новые места. Мы перешли через мост речку повыше озера и углубились по дорожке не в парк, а в самый настоящий лес. Но как этот лес был непохож ни на что, что до сих пор я привык называть этим словом. Стволы высоченных, толстенных деревьев, где ветви равнялись хорошей русской сосне или многолетней ели по своему объему, несли здесь такие тенистые кроны, что на дорожке, по которой мы шли, было совсем темно. Местами лианы совсем сплетались такими плотными цветущими гирляндами, что образовывали непроницаемые завесы. Здесь было прохладно, как в гроте, даже сыровато. Я уже хотел сказать, что, вероятно, такие леса полны тигров и шакалов, как дорожка перед нами сразу просветлела, расширилась и превратилась в большую круглую поляну. На ней стояло несколько белых домиков, похожих на украинские мазанки, как мне показалось сначала. Но, подойдя ближе, я увидел, что они сложены из шершавого камня, пористого, с блестящими кристаллами, очень мелкими. Когда на них падал луч солнца, они напоминали вату, обсыпанную бертолетовой солью, под детскими елками. Навстречу нам вышла женщина лет сорока, крупная, довольно миловидная, в белой косынке, белом платье и таком же полотняном переднике, на котором был нашит широкий красный крест. – Здравствуйте, сестра Александра. Кастанда просил меня проведать Вашего больного, которого Вам доставили вчера. Дали ли Вы ему лекарство, которое я Вам послал? – Да, доктор И. Бедняжка успокоился и заснул после вторичного приема. Раны я ему слегка перевязала, как Вы приказали. Сестра Александра провела нас в самый отдаленный домик. В чистой просторной комнате стояло несколько белоснежных детских кроваток, но занята была только одна, и возле нее сидела тоненькая девушка небольшого роста, в такой же точно одежде, как и сестра Александра. – Это наша новенькая сестра, только что окончившая курсы сестер милосердия. – И сестра Александра представила нам очаровательное существо. – Сестра Алдаз – индуска, она умудрилась своими способностями покорить даже нашего милого старого ворчуна – директора курсов, не только всех преподавателей. Алдаз посмотрела на нас своими темными глазами, большими, светящимися, и напомнила мне икону греческой царевны Евпраксии, которую я видел в одной из древних церквей и которой долго любовался. Мы подошли к детской кроватке, на которой я ожидал увидеть ребенка, искусанного собакой, судя по предшествующему разговору. Каково же было мое удивление, когда на кроватке я увидел спящим маленького, сморщенного... лилипута. Он был такой старенький и несчастный, что я, разумеется, словиворонил, да так и застыл. Я, должно быть, представлял собой преуморительное зрелище, потому что Алдаз, случайно оглянувшись на меня, не смогла сдержать смеха, и он зазвенел на всю комнату. Сестра Александра строго взглянула на Алдаз, но, увидав меня, и сама едва удержалась от смеха. Смех Алдаз разбудил карлика. Он открыл свои маленькие глазки, и еще раз я превратился в соляной столб. Глаза карлика были красного цвета, точно два горящих уголька. И., точно не видя ничего и никого, кроме своего больного, наклонился над карликом, боязливо на него смотревшим. И. сказал ему несколько очень для меня странно звучавших слов. Вот и еще один язык, который я не понимал и который, вероятно, тоже надо было вы учить. Если здесь живет несколько родов карликов да еще несколько сект индусов, наречия которых все разные, то, пожалуй, мне не догнать И. даже в языках. Занятый этой мыслью, я отвлекся вниманием от больного, а когда я снова посмотрел на него, то еле удержал крик ужаса. На маленьком обнаженном теле зияли три раны. Одна тянулась от бедра до самого колена, вторая – от горла до живота и третья – от ключицы до локтя. Тело на ранах было вырвано, точно чьи-то когти его терзали. И. дал несчастному пилюлю и капли. Обе сестры поддерживали тело маленького страдальца, а мне И. велел поддержать его головку, которая падала от слабости. Облив какой-то шипящей жидкостью развороченные раны, И. ловко наложил повязки. Очевидно, карлик не страдал от прикосновения его прелестных рук. Он немного окреп и улыбнулся своему доктору дружески. Когда его положили в другую кроватку, у окна, чтобы он мог любоваться видом поляны, он радостно поднял здоровую руку и, показывая ею на Алдаз, что-то сказал И. на смешном щелкающем наречии. На этот раз я не обеспокоился своею невежественностью, так как обе сестры, как и я, не поняли ни слова и с удивлением смотрели на И. И. объяснил сестрам, что больной просит, чтобы веселый колокольчик, как он прозвал Алдаз, не уходила от него. И. приказал сейчас же напоить больного теплым молоком с бисквитами и обратился ко мне: – Сможешь ли ты найти дорогу, чтобы принести после завтрака этому бедняжке лекарство? Или, если думаешь, что тебя съедят в лесу тигры, мне надо поискать другой Способ доставки. – Смогу найти дорогу и уже понял, что тигров здесь нет. Я внутренне надулся: зачем И. смеется надо мной в присутствии Очаровательной Алдаз? Но Алдаз была вся поглощена тем, как развеселить больного, щебетала ему что-то, чего он не понимал, но интонация ласкового женского сострадания доходила до его сердца. – Очень хорошо, Левушка. Через два часа, сестра Александра, мой друг Левушка принесет Вам новое лекарство. Вы его смешаете с молоком и медом и будете давать через каждые полчаса по четверти маленького стакана. Кроме шоколада, бисквитов, киселя и молока – никакой пищи. К вечеру я снова зайду. Если будет обострение болезненности, дайте снова вчерашнее лекарство. Мы подошли к карлику, он протянул нам свою крошечную, горевшую от жара ручку, потом преуморительно приставил крохотный пальчик ко лбу и сказал: "Макса". Он вопросительно уставился на меня своими красными хитрыми глазками. И. перевел мне его слово и жест. Он спрашивал, как зовут меня, и объяснил, что его зовут Макса. И. велел мне приставить так же палец ко лбу и сказать ему мое имя. Когда я в точности все исполнил и карлик узнал, что меня зовут Левушкой, он по-детски засмеялся, что-то залопотал и защелкал, что И. снова перевел мне как изъявление его дружбы и удовольствия. Хотя я был уверен, что найду дорогу, все же старался очень внимательно запоминать все повороты дорожки. – Я задержался здесь дольше, чем предполагал. Я уже не успею навестить других до завтрака. Хочешь ли ты, Левушка, быстро позавтракать и сходить вместе со мной еще к двум больным? А затем ты бы мог снести лекарство Максе. Или предпочитаешь это время просидеть за книгами? У И. был совершенно серьезный вид, и никакой искорки юмора не сверкало в его глазах. – Дорогой мой, родной И.! Если только можно мне быть подле Вас, возьмите меня с собой. Я очень мало могу помогать Вам, но разрешите мне быть Вашим посыльным, Вашим носильщиком. Я хочу идти в своей жизни здесь так, как Вы видите и знаете. Если я так жажду учиться, то ведь только для того, чтобы скорее стать более достойным Вас. – Ты движешься вперед, Левушка, очень быстро, быстрее, чем возможно для твоего организма. И только поэтому я тебя придерживаю. Хотя мы с тобой только что купались, но после этого больного надо и душ взять, и одежду сменить, раньше чем входить в общую столовую. Я тебе сегодня же расскажу, в чем здесь дело и кто такой Макса. Пока И. брал душ, я стоял на балконе и издали видел, как женские фигуры, прикрытые длинными простынями, двигались под горячим солнцем к купальням. Жара мне показалась злее вчерашней, и я с удовольствием думал, как пойду тенистым, прекрасным лесом и увижу не менее прекрасную Алдаз. Наконец, приведя себя после душа особенно тщательно в порядок и подвергшись осмотру Яссы, я решил спуститься вниз, где слышал голос И. Когда мы вошли в утреннюю столовую, почти все уже садились на места. К нам подошел, торопясь, Кастанда, спросил о состоянии Максы и прибавил еще одну просьбу: посетить Аннинова. Его слуга приходил и сказал Кастанде, что ночью у его господина был сильный сердечный припадок. За соседним столом я увидел снова Андрееву и Ольденкотта, место же леди Бердран было пусто. Рядом с пленившей меня художницей Скальради я увидел новое лицо. И лицо это немедленно завладело всем моим вниманием. Человек, сидевший возле художницы, не был красавцем. Но где бы он ни был, кто бы его ни окружал – всюду он был бы заметен. Сложен он был так пропорционально, что высокий его рост даже не казался таким высоким и, только когда взгляд падал на тех, кто его окружал, можно было отдать себе отчет, как он на самом деле высок. Голова с проседью, черные брови, большие голубые глаза с длинными черными ресницами, красиво вырезанный рот и безукоризненные зубы, хорошо видные при часто мелькавшей улыбке. Во всех его движениях, в манере слушать собеседника, в красивых руках – во всем было изысканное благородство. Что-то особенно меня в нем поразило. Человек этот был прост, очевидно привык привлекать к себе внимание и нисколько этим не смущался, но я ясно видел, что он скромен, добр, умен и нисколько не горд: Несколько раз он посмотрел на И. Я понял, что он знает, кто такой И., но с ним незнаком. Сидевший рядом мною Альвер шепнул мне, что это один из знаменитейших артистов, имя которого знает весь мир, – Станислав Бронский, чех. Мне казалось, что Бронский, с такой любезностью и вежливостью разговаривавший со своими соседями, все чаще бросает взгляды на И., и к концу завтрака мне даже показалось, что на его подвижном и выразительном лице я подметил мелькавшее беспокойство. И я не ошибся. Когда мы окончили завтрак и уже выходили, за нами послышались ускоренные шаги Кастанды, который просил И. остановиться на минуту. Кастанда извинился, что так много беспокоит И. с самого вчерашнего вечера. – Вы, конечно, не могли не заметить новое для Вас лицо, доктор И. Это артист Бронский, его прислал сюда Флорентиец. У него есть письмо к Вам, и он заранее был извещен, что Вы приедете на этих днях. Он пришел сюда из дальних домов Общины, вернее, примчался на мехари с одним арабом-проводником и со своим учеником, тоже артистом. Бронский просил меня познакомить его с Вами. Я обещают сделать это тотчас же после завтрака. Но вторичный посол от Аннинова меня задержал. У Аннинова второй припадок, леди Бердран все так же плоха. Андреева ухаживает за нею очень прилежно, но дело не двигается. Вдобавок и ученик Бронского заболел, выкупавшись в нижнем озере после путешествия по жаре. Я даже не знаю, о ком просить Вас раньше. У Кастанды был утомленный вид. Я подумал, что он чем-то сильно обеспокоен и, вероятно, не спал ночь. Он с мольбой смотрел на И., очевидно, чего-то не договаривал, но старался не выказывать своего беспокойства. – Не волнуйтесь, Кастанда, прежде всего познакомьте меня с Бронским, так как его очень тревожит здоровье друга. Затем я пройду к леди Бердран, а тогда уже к Аннинову. Вы отпустите слугу пианиста, дайте, ему для больного вот эти капли, пусть Аннинов примет их на сахаре и ждет меня. Здесь как раз на один прием. При темпераменте Аннинова ему нельзя поручать самостоятельного лечения, он выпьет все сразу и будет удивляться своей полусмерти. И. подал Кастанде такой крошечный пузырек, что, сопоставив его с огромным ростом музыканта и его громаднейшей рукой, я невольно расхохотался. Мы повернули обратно и увидели у окна Бронского и Скальради, и я поразился, как печально было лицо артиста. Минуту назад полное жизни и энергии, оно было бледно и выражало страдание. Он все так же любезно слушал свою собеседницу, но взгляд его погас, точно его постигла внезапная неудача. Увидев, что мы подходим к нему, Бронский снова ожил, румянец разлился по его лицу, глаза загорелись, на губах мелькнула улыбка. Он сделал несколько шагов нам навстречу, низко поклонился И. и крепко, обеими руками, пожал протянутую ему руку И. – Вы беспредельно любезны, доктор И. Не нарушила ли моя просьба распорядок Вашего дня? Я так счастлив познакомиться с Вами, но счастье мое было бы омрачено, если бы я Вам в чем-либо помешал. Голос Бронского был довольно низкий, металлический, в произношении шипящих букв была чуть заметная какая-то подчеркнутость, что придавало его речи неподражаемое своеобразие и не мешало прелести его манеры говорить. Я смотрел и поражался, какая масса обаяния была в этом человеке! Белая индусская одежда очень ему шла, я так и представлял себе его верхом на мехари в бедуинском плаще. Вот была бы модель для художника! По обыкновению я зазевался и опомнился от голоса И., который говорил: – Это мой друг – Левушка. Он писатель. Вы его простите за рассеянность. Держу пари, что он уже нарисовал Ваш портрет в своем воображении, ввел Вас в какую-нибудь картину и забыл, где он и что с ним. Бронский протянул мне обе руки, улыбаясь и говоря, что сам страдает такой же живой фантазией, часто ставящей его в неловкое положение, потому что он теряет нить разговора. Я радостно ответил на его крепкое пожатие и сказал смеясь: – Это правда, я представил себе Вас мчащимся на мехари через пустыню в бедуинском плаще и мечтал, чтобы Вас так нарисовали. Что касается Вашей любезности, когда Вы сравниваете Вашу и мою фантазию, то тут мне сравнения не выдержать. Я бегу по моим образам бесплодно. Вы же превращаете их в жизнь и даете всему миру понимать через себя красоту и высокое благородство. Я преклоняюсь перед Вашей энергией и трудоспособностью, о которых мне сейчас рассказали. – Тот, подле которого Вы живете, не мог бы назвать Вас другом, если бы не видел в Вас творческой силы. В ваши годы я ничего еще не сделал, а Ваш рассказ я уже читал. И. отправил меня за аптечкой и просил Альвера проводить меня в тот домик, где жила леди Бердран. И когда мы с Альвером, взяв аптечку, вошли в холл домика, где жили Андреева и леди Бердран, мы увидели там И., Бронского и Кастанду, беседующими с Натальей Владимировной. – Нет, дело так не пойдет на лад, Наталья Владимировна. Леди Бердран только потому и больна, что Вы с нею и она не может противостоять Вашим вибрациям. Вы похожи на холодное озеро, и к Вам подходить близко могут только очень закаленные люди. Не только применять Ваш способ лечения к леди Бердран нельзя, но и ухаживать Вам за нею пока нельзя. И. говорил улыбаясь, но в серьезности его слов никто не мог сомневаться. Андреева казалась не то опечаленной, не то недоумевающей и недовольной. – Неужели Вы находите, И., что Ольденкотт, который считает своею обязанностью чуть ли не весь день не отходить от меня, закален против моих вибраций? Однако же он не болен? – сказала Андреева не очень спокойно, но, очевидно, сдерживая свой темперамент. – О да, мистер Ольденкотт так сильно закален в своей броне доброты и чистоты, что никакие – много сильнее Ваших – вибрации ему не страшны. Бронский молча наблюдал все происходившее вокруг. Мне было совершенно ясно, что он хотел попросить И. навестить его друга, но не решался, как вдруг И. обратился к нему: – Я попрошу Вас подождать меня здесь. Отсюда мы пройдем прямо к Вашему ученику. Вам же, Наталья Владимировна, на десять дней запрещаю посещать леди Бердран. И. сделал мне знак следовать за ним, и, провожаемые Кастандой, мы прошли в самый конец коридора, поднялись по винтовой лестнице во второй этаж и постучались в одну из крайних дверей. Дверь нам открыла молоденькая девушка-туземка в холщовом белом платье, какие я уже видел на сестрах милосердия, но без косынки на голове и с очень небольшим крестом, нашитым на переднике. Она оказалась дежурной ученицей курсов сестер милосердия.

star: Леди Бердран была очень слаба и едва могла открыть глаза, когда мы с И. вошли к ней. Кастанду И. отпустил еще в коридоре, сказав, что дальше обойдется без него. Больная лежала на диване в белом халате и была так бледна, что казалась привидением. И. осторожно приподнял ее в сидячее положение и сказал что-то сестре на туземном языке. Та сейчас же вышла из комнаты. Мне же И. велел сделать смесь из нескольких пузырьков и капнул туда еще чего-то сам из аптечки Флорентийца. Капли закипели, я приподнял голову больной, а И. влил ей в рот лекарство. Оно не понравилось леди Бердран. Она застонала, почти вскрикнула, чем так меня напугала, что я едва не уронил ее прелестную головку. – Будь осторожен, друг, мы поспели вовремя. Сейчас у нее будут судороги, но благодаря лекарству они не будут смертельны. Держи теперь крепко обе ее руки, я придержу ноги, это не продлится долго. Я едва мог удержать руки больной, которая вырывала их с такой силой, какой можно было ожидать, пожалуй, от мужчины. Пот лил с меня градом, мне казалось, что я уже не удержу рвущихся рук, как напряжение судорог ослабло, и И. велел мне оставить руки больной. Я опустился на стул, точно после долгих часов рубки дров. Теперь И. взял руку леди Бердран и спросил: – Как Вы сейчас себя чувствуете? Леди Бердран открыла глаза, с удивлением посмотрела на И. и на меня, улыбнулась и ответила: – Сейчас я чувствую себя очень хорошо. Но минуту назад мне казалось, что я умираю. Да и все эти дни у меня было такое ощущение, точно из меня уходит жизненная сила. Особенно когда добрая Наталья Владимировна бывала близко ко мне, у меня кружилась голова и мне казалось, что все мои силы тянутся к ней. Я знаю, что это моя чистейшая фантазия, но иначе я не умею описать Вам мое состояние. – Если бы я предложил Вам временно переселиться в корпус, где живем мы с Левушкой? Там есть отдельная и отличная северная комната, и мне было бы удобно наблюдать за Вами. Согласны ли Вы перебраться туда? На ее лице, и так всегда печальном, появилось выражение крайнего замешательства. Она ответила не сразу, очевидно, борясь с чем-то и не решаясь высказаться. – Я очень бы хотела исполнить Ваше желание. Но я думаю, что это очень огорчит Наталью Владимировну, которая так ко мне добра, так много для меня сделала и помогла мне приехать сюда. Я не могу решиться принести ей огорчение. Я и без того приношу всем, кто сближается со мною, одни несчастья. По ее лицу скатились две крупные слезы, и, видя ее страдания, я всей силой мысли припал к Флорентийцу, моля его помочь и послать мне силы не разрыдаться. – Предоставьте мне все уладить. Я уже до прихода к Вам объяснил Наталье Владимировне, что Вас надо очень закалить для того, чтобы общение с нею, с ее бурными силами не истощало Вас. Вы скажите только, желаете ли довериться мне и пройти короткий курс лечения под моим наблюдением? – Не только желаю, я умоляю Вас помочь мне, доктор И. Я с самой встречи с Натальей Владимировной поняла, что со мной происходит что-то неладное. Но в последнее время я стала ясно, сознавать, что умираю, – со слезами в голосе сказала леди Бердран. – Ну, до этого еще далеко, а закалить Ваш организм и двинуть Вас к систематическому знанию, как закаляться дальше самой, – необходимо. В эту минуту возвратилась сестра и доложила И., что носилки и носильщики здесь. Это я понял из ее указания нечто вроде паланкина в коридоре. И. сам поднял больную и усадил ее в полотняный паланкин, где всю ее обложили подушками. Носильщики подняли больную и перенесли в наш дом. Немедленно был отыскан Кастанда, больная водворена в комнату под нами, и И. отдал самые строгие распоряжения об ее диете и о том, чтобы к ней решительно никого не пускали. И мы помчались обратно в холл, где ждал нас Бронский, беседуя с Ольденкоттом. Домик, где сейчас жил Бронский, был довольно далеко, но зато очень близко от Аннинова. Войдя в комнату ученика и друга Бронского, мы увидели, как мне показалось, даже не очень молодого человека, брюнета, похожего на грузина, но на деле он оказался румыном. Присмотревшись внимательно, я понял, что человек этот молод, но чрезвычайно истощен. Он лежал, что-то бормоча. – Отчего Вы позволили Вашему другу, разгоряченному, опаленному зноем, броситься в холодное озеро. Ведь вы сами не только не сделали этого, но даже мылись в теплой ванне. – Я умолял Игоро не делать этого. Но румыны вообще упрямы и думают, что лучше понимают потребности своей природы. К тому же мать Игоро венгерская цыганка и приучила его с детства к постоянной смене холода и зноя. Он никогда не болел за все время нашего знакомства. Насколько я должен был всегда думать о своем здоровье, настолько мой друг мог расточать его самым легкомысленным образом безнаказанно. Поэтому-то сейчас я так и обеспокоен его болезнью. – Да, он очень, очень сильно болен. И если и выздоровеет, то не скоро. Вам придется или покинуть его здесь на меня, или же остаться самому вместе с ним на долгое время, не меньше года, – осматривая больного, говорил И. – Я понимаю, что Вам необходимо возвратиться к Вашей деятельности. У Вас, по всей вероятности, целый ряд контрактов, зовущих Вас в разные города мира. Но о здоровье друга Вы можете не беспокоиться, мы с Левушкой Вам его выходим. И через год он вернется к Вам. – Я не покину друга в беде, доктор И. Я знаю, что буду мало полезен, и не менее хорошо знаю, какое счастье для моего друга встреча с Вами. Но и для меня встреча с Вами в данную минуту жизни важнее всех дел и контрактов, важнее самого искусства, для которого я и жил до сих пор. Я уеду отсюда только в том случае, если Вы меня выгоните. Я Вас умоляю, не отправляйте меня отсюда, прочтите письмо того человека, которого я случайно встретил в Лондоне несколько месяцев тому назад. Он после долгого разговора в моей уборной в театре, когда я играл "Отелло", дал мне письмо к Вам, назвав себя Флорентийцем, хорошо Вам известным. Он же объяснил мне дорогу сюда и дал в провожатые своего слугу, когда я – ни минуты не размышляя – решил ехать к Вам сюда. Игоро не отпустил меня одного. И, когда я познакомил с ним Флорентийца, сказав ему, что друг мой желает меня сопровождать, Флорентиец долго-долго смотрел на него и сказал: "Ну, быть тому. Но помните, что я его с Вами не посылал. Вы можете его взять на свой страх и риск". Мне очень не хотелось, чтобы Игоро ехал со мной. Я всячески пытался его отговорить, но не сумел настоять, как и вообще не умею нигде и ни в чем, кроме одного искусства, проявить свою волю. Только в нем я целен и уверен до конца. Ему служу без компромиссов и в нем никто и ничто не может сбить меня с моего пути, раз понятого и принятого. Не отвергайте меня, – внезапно опускаясь на колени, с тоской и мукой в голосе закончил свои слова Бронский. И. быстро подошел к нему, поднял его, обнял и ласково сказал: – Встаньте, мой друг и брат. Я с радостью принимаю Вас в число моих учеников. Не беспокойтесь за Вашего друга. Он будет жить, и характер его, так много тиранивший Вас в жизни, очень изменится к лучшему. Но пострадать ему придется немало, так как не только все корешки нервов у него воспалены, но и вся нервная система нарушена изза недопустимой разницы температур, к которым он одинаково непривычен, несмотря на кажущееся закаливание, к которому приучала его мать. И. приготовил лекарство, с моей и Бронского помощью влил его больному, растер его тело чем-то невыносимо остро пахнувшим и снова сказал артисту: – Сейчас Ваша помощь здесь совершенно не нужна. Больной будет долго спать, а потом все равно никого узнавать не будет. У него род тифозной горячки, но на самом деле это только ужасающая встряска всего организма, которая могла бы окончиться безумием, если бы Вы не встретили здесь меня. Послав меня за дежурной медицинской сестрой, И. сказал Бронскому, чтобы он захватил войлочную шляпу и мохнатое полотенце в своей комнате и ждал нас у выхода. Я вернулся в комнату больного с братом милосердия. И. сделал Игоро укол довольно толстой иглой и, дав дежурному все указания, обещал через два часа прислать фельдшерицу. Мы собрали аптечку, тщательно вымыли руки и сошли вниз к ждавшему нас Бронскому. Жара была уже очень сильная. И. нахлобучил мне шляпу и спустил вуаль, посоветовав сделать то же самое и своему новому ученику, и мы, перейдя несколько дорожек, очутились в доме Аннинова. Все в этом доме было какое-то особенное. Сразу же меня поразило, что из небольшой передней выходила дверь прямо в большой белый зал, где посреди комнаты стоял белый рояль, а по стенам несколько диванов – жестких и тоже белых, а на тумбе из черного мрамора какая-то небольшая статуя, показавшаяся мне портретом Данте. Потом я увидел, что это было изображение Будды. Слуга провел И. в следующую комнату через большой зал, а мы с Бронским остались ждать в зале. Он стал мне рассказывать об Аннинове, об его гении, успехе у публики и о его страданиях. Он давно покинул родину, очень страдал от тоски по ней, но никогда туда не возвращался, скитаясь по всему свету. Бронский не знал, что заставило музыканта покинуть родину, так горячо любимую. Но знал наверное, что большая часть его болезни сердца лежала в постоянной тоске по ней. Довольно долго И. не возвращался. Бронский, видя мой восторг при описании его впечатлений от встречи с Флорентийцем, очевидно и сам находясь под сильным влиянием красоты и мудрости моего высокого друга, рассказал мне подробно, как он был в особняке Флорентийца в Лондоне, видел там моего брата, от него получил мой рассказ. Он видел Наль и ее подругу Алису, красотой которых был так поражен и восхищен, что до сих пор не знает, которая из них лучше. Что Алиса – это Дездемона, а Наль так юна и вместе с тем так величественна, что для нее он не находит имени в своем артистическом словаре. Что такой женщины он еще не видел и готов был бы заподозрить в преувеличении всех, кто ему рассказывал бы об обитателях особняка Флорентийца. – Я иногда и сейчас спрашиваю себя, не во сне ли я видел этих людей? Возможно ли такое количество красоты и доброты в одном месте Лондона? – Бронский задумался, точно куда-то унесся мыслями, и тихо продолжал: – Когда я увидел И. входящим в столовую, я сразу понял, что это именно он, хотя никто мне этого не говорил. Помимо его исключительной красоты, в И. есть что-то, чего я не умею определить, но что совершенно определенно напоминает мне Флорентийца. Что это такое, я еще не понимаю, но это нечто, никому, кроме этих двух фигур, не свойственное. Много я видел людей, и людей великих, но что-то божественное – до того оно высоко – бросилось мне в глаза и поразило меня в И. и во Флорентийце. У двери послышались голоса, и в зал вошли И. и Аннинов. На щеках музыканта горели пятна, очевидно, или у него был жар, или он пережил очень сильное волнение. Он приветливо поздоровался с нами, предложил нам фрукты и прохладительные воды, но И. не разрешил нам ни того, ни другого. – Итак, кончайте Ваш труд, Сергей Константинович, и отложите концерт на несколько дней. С Вашего разрешения, я приведу целую толпу народа, жаждущую послушать Вас. Вы совершенно здоровы. Мало того, что Вы сами здоровы, вам еще придется помочь мне лечить Вашей музыкой двух больных. Без музыки в данный момент их не вылечить. Мы с Вами выработаем программу и, я надеюсь, вернем им разум, – прощаясь, говорил И. Тут уж я был поражен до полного ловиворонства. Лечить музыкой? Так я и ушел, не собрав мозгов, и, если бы не жара, стоял бы, наверное, на месте. Но солнце жгло немилосердно даже сквозь вуаль, и И. набросил мне на голову толстенное мохнатое полотенце Бронского, которое смочил в фонтане, чем привел меня несколько в себя. Дома И. велел мне полежать, пока он приготовит лекарство для Максы, а Бронского просил разыскать Кастанду. Едва я лег, как мгновенно заснул. Мне показалось, что я спал Бог знает как долго. На самом же деле оказалось, что спал я не более двадцати минут, а отдохнул чудесно. И. разбудил меня, дал мне превкусное питье, сказав, что теперь пить можно. Я взял микстуру для Максы, еще какие-то лекарства для передачи сестре Александре и должен был привести с собой обратно сестру милосердия специально для Игоро. Я радовался, что сейчас пойду чудесным лесом. Питье И. делало меня малочувствительным к жаре. Мне хотелось побыть одному и подумать обо всем пережитом за эти дни. Но возвратился Бронский и, узнав, что я иду в незнакомое ему место, так моляще посмотрел на И., что тот рассмеялся и, хитро посмотрев на меня, сказал: – Там у Левушки завелась зазнобушка, Алдаз! Если он решится на самопожертвование и возьмет Вас, я буду рад. Для Вас там найдется многое, на что посмотреть. – Левушка, я буду нем, как пень, услужлив, раб, благодарен, как ребенок. Возьмите меня. Я даже подавился от смеха, такое необычайное выражение, вернее, целая гамма сменяющихся выражений промелькнула на его лице. Он выпрямился и громовым голосом, точно клятву на мече, выговорил: – Буду нем, как пень. – Потом согнулся, точно весь сузился, точь-в-точь льстивый раб, и сахарным голосом произнес: – Услужлив, как раб. И вдруг, широко улыбнувшись, распустил все складки лица, только что сморщенного и подлизывающегося, и ясным, детским голосом, наивно глядя мне в глаза, очаровательно шепелявя, сказал: – Благодарен, как ребенок. Все это было для меня так неожиданно, что я, разумеется, все забыл, бросился ему на шею и заявил, что теперь понимаю, почему он покорил мир. Все еще смеясь, мы пустились в путь, к сестре Александре. Я хорошо запомнил дорогу, и хотя Бронский был таким увлекательным собеседником, что легко можно было впасть в рассеянность, я чувствовал себя вдвойне ответственным и перед И., и перед моим новым знакомым, в котором так многое меня пленяло, был все время настороже и не перепутал ни одного поворота. Макса еще спал, а сестра Алдаз на ломаном русском языке, который едва можно было понять, с помощью жестов и мимики своего прелестного личика старалась объяснить мне, что бедный Макса очень страдает. Я обещал передать это И. и прибежать еще раз к ней, если И. даст что-либо облегчающее. Повидав сестру Александру, захватив с собой данную ею сиделку для Игоро, мы поспешили обратно. Во время его разговора с Алдаз Бронский не спускал с нее глаз и лицо его выражало полное восхищение. Взглянув на него теперь, когда мы вошли в лес, где я снова ожидал его увлекательных рассказов, я увидел печальное, углубленное в себя лицо совсем нового человека. С ним произошла полная метаморфоза. На лице лежало какое-то мудрое спокойствие, нечто похожее на то выражение, которое я часто подмечал на лице брата Николая. Но на лице Бронского эта мудрость носила сейчас печать скорби. Его высокий лоб прорезала морщина, глаза точно не видели ничего окружающего, губы были плотно сжаты, как будто бы он решал новый, внезапно вставший вопрос. Я не посмел нарушить его сосредоточенности и даже старался идти медленно и бесшумно, чтобы не мешать его мыслям. Я представил себе, что вот таким мудрецом бывает Бронский, когда обдумывает наедине свои роли. Уже почти на опушке леса он глубоко вздохнул, провел рукой по лицу и глазам и улыбнулся мне. – Я так далеко был сейчас, Левушка. Иногда моя фантазия уносит меня от действительности, я впадаю в какую-то прострацию и рисую себе прошлое тех образов или людей, которых мне надо изобразить на сцене, или же тех живых людей, которые произвели на меня глубокое впечатление. Прав я или нет в своих сценических образах, – тому судьи люди, так или иначе воспринимающие созданные мною образы. Но самое странное в игре моего воображения – это то, что в прошлом живых людей, если только они меня целиком захватили, я никогда до сих пор не ошибался. Не знаю сам, как и почему, но я читаю их прошлое совершенно ясно, как ряд мелькающих передо мной картин. Сейчас весь внешний вид и мимика этой Вашей очаровательной приятельницы Алдаз так меня пленили, что я впал в это состояние прострации и увидел много-много картин из ее прошлого. Я увидел сначала малютку индианку спящей в мешке за спиною у матери – индианки с темно-красной кожей. Рядом с ней шел отец, неся на спине мешок с тяжелым грузом. Потом я увидел ту же мать уже с девочкой-подростком, оплакивающими убитого отца. Дальше: высокий, страшно высокий красавец на коне подобрал обеих несчастных, сидевших в отчаянии ночью у костра. Потом я увидел мать и дочь с караваном верблюдов, пересекающих пустыню, потом нечто вроде школы, где я увидел Алдаз уже одну, лет тринадцати, и, наконец, больницу, где Алдаз давала лекарство какому-то старику. Меня поразила эта юная жизнь, такая безрадостная, монотонная, протекающая в лесах и дебрях, а ведь у нее крупнейший мимический талант. Судя по ее движениям, необычайно пластичной походке и пропорциональности сложения, она должна танцевать как богиня, восхищать людей и пробуждать в них самое высокое и светлое чувство восторга. А она прозябает в глуши. Даже в древности и то она вынесла бы свои талант наружу, была бы жрицей, танцовщицей в каком-нибудь храме. Вот о чем я думал, и, как всегда, судьбы людей и их неописуемая сказочность потрясли меня и на этот раз. Надо же было в глухом уголке джунглей появиться рыцарю и спасти мать и дочь, уже смиренно приготовившихся быть растерзанными дикими зверями! И для чего же он их спас? Чтобы гениальный талант девочки погиб у коек больных! Я стоял, разинув рот, у опушки леса, смотрел на Бронского и решал, кто из нас помешанный, а того не замечал, что сестра милосердия, тоже туземка, не понимающая русского языка, на котором мы с Бронским говорили, выражала все признаки нетерпения. Должно быть, потеряв его окончательно, на плохом английском языке она мне сказала: – Скоро, скоро, господин, вперед. Доктор меня ждет. Я извинился перед нею, бросился вперед с такой быстротой, что мои спутники еле поспевали за мной. Сдав Кастанде сестру и Бронского, я поспешил к И. Конечно, я сейчас снова ворвался бы к нему еще большей бурей, чем в первый раз, но, к счастью, встретил его у площадки лестницы шедшим мне навстречу. Он, очевидно, имел в виду сказать мне что-то другое, но, увидав мое лицо, спросил: – Что с тобой приключилось, друг? – Пойдемте в Вашу комнату. И., мне необходимо Вам что-то сказать. Вы знаете, что Бронский колдун? Он может читать прошлое людей. И., миленький, Вы можете знать, чем был человек до встречи с Вами? Я торопился, говорил сбивчиво, с очень серьезным видом и все же не мог не заметить, каким юмором сверкали глаза И. Он привел меня в чувства, и я рассказал все, что говорил мне Бронский и как он прочел прошлое Алдаз. – Как бы я хотел узнать, правду ли видел Бронский о жизни Алдаз. И., дорогой, можете ли Вы это узнать?! – я спрашивал, горя нетерпением, и никак не мог понять, как это И. может спокойно сидеть, когда я ему передаю такие потрясающие вести. – Я думаю, что тебе проще всего узнать самому, Лешка, правдиво ли Бронский описал тебе прошлое сестры Алдаз. – Как же это? Сколько бы я ни старался, я еще ни разу не видел никаких картин. Или Вы думаете, что я должен очень сильно думать о Флорентийце и спросить его? – выпалил я, снова впадая в азарт желания узнать истину или убедиться, что Бронский просто маньяк, одержимый определенным пунктиком. И. засмеялся и, поглаживая меня по голове, что помогло мне мгновенно прийти в себя, сказал: – Экое ты дитя малое, Левушка. Неужели я мог бы посоветовать тебе беспокоить твоего великого друга такими мелкими делами. Это все равно, что обращаться к нему с вопросами, как тебе научиться правильно завязывать сандалии или ставить на их подошвы заплаты. Я имел в виду самое простое, ничуть не превышающее твоих сил дело, – все так же ласково поглаживая мою голову и улыбаясь, говорил мне обожаемый, снисходительный друг. – Ты сам спроси Алдаз, когда вечером, после чая, мы пойдем накладывать Максе новые повязки. Кстати, возьми эту сумку, здесь все, что нам будет необходимо при вечернем обходе. А теперь пойди возьми душ и ляг в своей комнате. Ты так бежал, что необходимо тебе прийти в себя. Если, возвратясь сюда через полчаса, я найду тебя спокойным, мы пойдем в комнату Али и я дам тебе книги для первоначального знакомства с языком пали. – О, И., какой же Вы добрый! Я опять проштрафился, а Вы мне даже выговора не сделали. Можете не сомневаться, Вы найдете меня совершенно спокойным дэнди! – Смотри, вот тут-то и не проштрафься, – улыбнулся мне на прощанье И. Я не заметил, в какой пыли я был. Даже на блестящем полу я оставлял пыльные следы. С помощью Яссы я привел себя в порядок, убрал комнату и стал поджидать моего друга, который немного задерживался. Образ Бронского снова встал передо мной, и нарисованные им в лесу картины оживали в моей фантазии. Мне так и представлялся высоченный рыцарь с черной бородой, подхватывающий мать и дитя в свое седло в страшном, темнеющем лесу. Так как я никогда не видел живого рыцаря, а образ высоченного черноволосого человека жил в моей душе только один, я связал картину Бронского с личностью Али. Как хорошо все укладывалось дальше в моей поэтической фантазии! Али подобрал несчастных мать и дочь и со своим караваном переправил их в Общину, где Алдаз и поступила в школу: Образ Али завладел мною. Я уже готов был позвать его и спросить, не подбирал ли он на дороге сирот, как дверь открылась, и И. окликнул меня. – Я теперь знаю, кто был рыцарь, спасший Алдаз. Это был, конечно, Али. И дальше все складно выходит, – не дав опомниться И., бросился я к нему. – Али или не Али спас Алдаз – это не так важно. Но что ты все же не проникся достаточным вниманием к моим словам и хотел беспокоить Али по пустякам, – это нехорошо. Делать сейчас такую печальную мину и огорчаться не следует, но обрати внимание на две вещи: ни одного лишнего слова не говори, пока окончательно не продумаешь то, о чем хочешь говорить или просить. Это одно. Второе: если я дал тебе задачу, а я сказал, что пойдем в комнату Али учиться, надо было приготовить себя, привести в себе все в равновесие, чтобы твое рабочее место оказалось в гармонии со всеми твоими творческими способностями. Мы пойдем в комнату великого мудреца, милосердие которого равно его мудрости. Милосердие его к тебе огромно. А твое внимание, вообще очень ограниченное, собрано ли оно сейчас? Очистил ли ты его от мелких мыслей суеты? Проникся ли ты той великой радостью служить когда-нибудь человеку благодаря тем знаниям, что тебе решил открыть Али, посылая тебя сюда? Только тогда ты можешь встретиться с Али и Флорентийцем и стать сотрудником в общей с ними работе, когда научишься входить в полную сосредоточенность. Тогда ты разделишь их труд и будешь полезен в их работе всем тем, кто тебя окружает. Ты проникнешь в их творческий путь настолько, насколько верность твоя им будет скреплять тебя постоянно, легко и просто с ними, с их путем любви к человеку. Ты здесь не гость, чтобы обновить свой организм на несколько лет и снова уйти в труд, через который расточать перлы своего гения в утешение и помощь людям. Ты здесь гость Вечности, в Ней ты здесь встречен, с Нею уйдешь. И каждый день твоей жизни – день дежурства у черты Вечности. Не в Общине ты "погостил", и не из нее уйдешь, – здесь весь смысл твоего существования. Ты из Вечности пришел, в Ней живешь в форме временного Левушки на землей к Ней уйдешь, но уйдешь обогащенный новым опытом, с открытыми глазами, постигая путь к совершенствованию и зная, как работать над собой, чтобы добиваться освобожденности. Ты увидишь здесь многих гениев, узнаешь их особый путь жизни на земле. Ты узнаешь здесь еще больше простых людей, в которых раскрываются только некоторые черты их талантов. Их тяжкий или легкий путь становится таковым от количества предрассудков и личных слабостей, которые им удается с себя сбросить, то есть насколько они сумеют освободить от условностей заключенную в них Вечность. Все это говорил мне И., пока мы шли на островок Али, где нас снова встретили сторож и белый павлин. Поднимаясь в комнату Али, я был полон благоговения и благодарности к моему дорогому наставнику. Как-то особенно четко ложилось каждое его слово сегодня мне на сердце. И в первый раз без всяких сомнений и сожалений о собственной малости и неспособности я дерзал, легко и просто подходя к книжным шкафам. И. тронул какую-то пружину, и стенка раздвинулась, открывая за собою еще ряд белых полок, полных книгами. И каких только книг здесь не было! И. вынул три небольшие книги, очень старинного вида, снова нажал невидимую мне кнопку, стенка сдвинулась, и я даже не мог различить, где она раскрывалась только что. Подойдя к письменному столу Али, И. раскрыл его куполообразную крышку из пальмового дерева, изображавшую два больших листа латании. Он усадил меня за стол и стал объяснять мне шрифт и произношение языка пали. Мне все казалось очень трудным, так как я вообще не знал ни одного восточного языка, и потому корни и приставки, такие чуждые мне, озадачивали меня. Но преподавательский талант моего мудрого Учителя был на такой высоте, что, когда ударил первый гонг к обеду, я уже мог свободно разбирать печатные слова. И. показал мне, как закрывать и открывать стол, задал мне урок к следующему дню, и мы спустились в парк, в обеденную столовую. Первое, на что я обратил внимание, когда мы вошли в столовую, была Андреева, беседовавшая с каким-то стариком на непонятном мне языке. судя по интонациям, я понял, что она на чем-то настаивает, а старик не поддается и в свою очередь пытается ее убедить. Сидевший рядом Ольденкотт, очевидно, тоже не понимал языка и беспомощно смотрел на И., когда мы вошли, как бы прося его вмешаться в их дело. Но И., взяв меня под руку, поклонился им и прошел прямо к нашим местам. Постепенно столовая наполнилась, заняли свои места и Бронский с художницей. Снова я заметил несколько замечательных лиц, но никак не мог охватить взглядом всех, кто сидел за столами. – Не спеши узнать всех сразу, Левушка, постепенно ты познакомишься со всеми. Многих будешь иметь случай увидеть ближе у Аннинова завтра. А сейчас, – я вижу, как тебя это интересует, – я тебе разъясню, о чем спорит Наталья Владимировна. Ей хочется посмотреть на развалины одного очень и очень древнего города. Со свойственным ей темпераментом ей хочется немедленно двинуться в путь, а старик-проводник отказывается ехать сейчас, уверяя, что это в данную минуту опасно. Пути туда почти восемь суток по знойной, безводной пустыне или же через глухие топкие джунгли, где много диких зверей и змей. Надо выжидать. Недели через три туда пойдет караван и можно будет, присоединившись к нему, проехать безопасно.

star: Лицо Андреевой показалось мне сейчас бурным ураганом. Ольденкотт несколько раз вздохнул и что-то тихо сказал своей соседке. Та рассмеялась, посмотрела на меня и сказала довольно громко мне через стол: – Я собираю компанию бесстрашных людей, любящих путешествовать в пустыне. Не хотите ли проехать с нами осмотреть один интереснейший древний город, вернее, его развалины? Говорят, днем они мертвы, но с закатом солнца на развалинах появляются в такой массе тигры, львы, шакалы и обезьяны, что все здания кишат ими. Я пришел было в ужас, но потом решил, что надо мной смеются, и ответил в тон ее насмешке: – Мне не особенно хочется превратиться в уголь, пока я буду ехать по пустыне, и еще меньше мне хочется провести ночь в приятном обществе тигров и львов. Я еще не успел завести себе заклинателя, а без него, пожалуй, не обойтись в таком почтенном обществе. Андреева рассмеялась и сказала что-то старику-проводнику. Тот послал мне восточное приветствие. Я вспомнил пир у Али. Приподнявшись, я отдал ему восточный поклон. Проводник, с лицом, до черноты сожженным солнцем, в белом тюрбане и бурнусе, был своеобразно красив. Седая борода делала его похожим на пророка. Посмотрев на меня пронзительными черными глазами, он быстро что-то сказал И. Тот улыбнулся, кивнул головой и перевел мне по-английски слова араба: – Зейхед-оглы просит тебя принять его сердечный привет и говорит, что видит твой далекий путь. Но путь этот будет еще не скоро и вовсе не в пустыню, а к людям. Он просит тебя принять от него в подарок маленького белого павлина, которого он подобрал по дороге заблудившимся в лесу. Я был в полном восторге. Иметь собственного белого павлина! Но что мне ответить, я не знал, так как отлично помнил, что за подарок, по восточному обычаю, надо было отблагодарить подарком, у меня же ничего не было. – Поблагодари и согласись, – шепнул мне И. Я с большим удовольствием исполнил совет И. и чувствовал себя счастливым обладателем сокровищ. Но Андреева решила не давать мне спокойно наслаждаться моим инстинктом собственника. – На груди у Вас сквозь полотно сверкает камень. И цены ему нет, и красоты он сказочной, и значимость его даже непонятна Вам, – бросала она мне, точно дрова рубила, говоря на этот раз по-русски. – Носите сокровище, за которое отданы сотни жизней; и еще сотни были бы отданы, лишь бы его достать. И ему Вы не радуетесь, а радуетесь глупой птице. Глаза ее сверкали. Блеск их, мне казалось, достигал самого камня на моей груди. Он был мне очень тягостен. Я закрыл плотнее свою одежду, прикрыл камень рукой и прижал его к сердцу, благоговейно моля Флорентийца научить меня лучше защищать его сокровище и суметь сохранить его до той самой минуты, когда мы с ним свидимся и я возвращу ему камень, который когда-то у него украли. И вдруг я услыхал дивный голос моего великого друга: – Будь уверен и спокоен. Всюду, где ты идешь в чистоте, иду и я с тобою. Осязай в своем пульсе биение моего сердца. Есть много путей знания, но верность у всех одна. Распознавай во встречных их скрытое величие и не суди их по видимым несовершенным качествам. Оберегай мой камень, ибо он не одному тебе защита. Мгновенно спокойствие сошло в мою душу, я радостно взглянул на Андрееву, с которой произошло что-то мне непонятное. Она побледнела, вздрогнула, склонила голову на грудь и точно замерла в позе кающегося. Я посмотрел на И. Он был серьезен, даже строг, и пристально смотрел на Андрееву. Когда та подняла, наконец, голову, он сказал ей очень тихо, но я уверен, что она слышала все до слова: – Стремясь пробудить в другом энергию и силу, надо уметь держать в повиновении собственные силы. Даже в шутку нельзя касаться того, о чем сам не знаешь всего до конца. Обратный удар может быть смертелен. И если он не был таким для Вас сейчас, то только потому, что я его принял на себя. Вокруг нас, где шел общий и часто перекрестный разговор, никто не заметил этой маленькой сценки. Да и вообще все так привыкли эксцентричной манере Натальи Владимировны говорить и шутить, что ее словам никто не придал особого значения. Я, хотя и не понимал всего до конца, все же сознавал, что в словах И. таилось нечто очень значительное для Андреевой. Ее несколько презрительный тон, когда она возмутитесь моею ребяческой радостью из-за подаренного белого павлина, огорчил меня. Я подумал, что совершенно невольно ввел ее в раздражение. И в то же время я вспомнил слова сэра Уоми, что каждый вступающий на путь Знания должен стараться говорить так, чтобы ни одно его слово не язвило и не жалило. Я еще раз прижал к груди камень, подумал о словах письма Али: "Все, чего должен достичь человек, – это начать и кончить каждую встречу в мире, доброте "и милосердии", – и решил очень строго следить за собою сейчас, чтобы сказанное мне другими, – каким бы тоном оно ни было сказано, – не вызывало во мне горести или раздражения. Во время обеда седой проводник несколько раз взглядывал на меня, и я читал в его глазах огромное дружелюбие к себе. Андреева сидела, опустив глаза вниз, была бледна и молча слушала, что говорили ее соседи, изредка кивая головой. Мне казалось, что в ней происходит что-то особенное, для нее очень тяжелое, что она пытается скрыть. Бронский снова был обаятельным собеседником, но все же я подмечал в его лице тревогу. Только спокойный взгляд И., казалось, вливал в него уверенность каждый раз, когда взгляд его скрещивался со взглядом артиста. После обеда И. предложил мне пройти в комнату Али и приготовить заданный на завтра урок, что я с восторгом принял. Бронскому И. разрешил до чая провести время у постели больного друга, а Альвера Черджистона позвал в свою комнату, отчего лицо юноши засияло. Старый араб-проводник подошел к И. и, глядя на меня, что-то быстро говорил, чему И. смеялся. Еще раз я пообещал себе с наивысшим прилежанием изучать языки Востока. Мне И. сказал только, что после чая араб принесет обещанного молодого павлина и объяснит, как за ним ходить и чем кормить. В самом счастливом настроении я отправился учиться. Как обычно, и сторож, и его павлин встретили меня гостеприимными поклонами. Мне хотелось спросить сторожа, как зовут его и его чудесного павлина, но я был похож на того слугу, что вытирает пыль с драгоценных книг, не понимая их языка. Книги для слуги мертвы, а здесь передо мною были живые существа, а я не мог произнести ни одного понятного им слова. Я стоял перед слугою с довольно растерянным видом. На лице его мелькнула улыбка, он похлопал меня по плечу, показал на свои уши и рот, и я понял, что он глухонемой. Теперь мне стало ясно, почему он пристально смотрит на рот говорящего с ним человека. Слуга еще шире улыбнулся, погладил павлина по его прелестной шейке, затем постучал по своему лбу, показал на лоб павлина, важно покачал головой, развел руками, и я понял, что он объясняет мне, как необыкновенно умен и понятлив его павлин. Пока я разбирался в заданном мне уроке, все мне казалось необыкновенно трудным. Но как только я усвоил его – мне захотелось учиться все больше и больше. Язык становился приятным и понятным, меня охватывала все большая радость, чем дольше я над ним сидел. Забыв обо всем, я пропустил гонг, не слыша даже, как вошел в комнату И., и очнулся только от его руки, коснувшейся моего плеча. – Я так и знал, братишка, что за тобой надо зайти, иначе ты обо всем забудешь. – Мой наставник безжалостно захлопнул книгу, закрыл стол и вывел меня из комнаты. – Как бы ни спешил ты выполнить данную тебе или взятую тобою на себя задачу, окружающее тебя и все то, чем ты с ним связан, должно быть тобою уважаемо. Пища ждать тебя не может. И человек, обещавший принести тебе подарок, должен найти тебя ожидающим его. Говорят: "Точность – вежливость королей". Для ученика его самодисциплина – высшая точность в поступках и словах, высшая вежливость по отношению к тем, с кем он встретился. Живой человек – твоя первая задача всюду. Он для тебя самое важное в дне, ибо в нем – цель действий твоих Учителей. Запомни, Левушка, и охраняй всю свою внешнюю аккуратность не менее внутренней. Мы быстро пошли парком, где стоял сильный зной, совсем незаметный в комнате Али. Когда мы кончили пить чай в гроте, на пороге его появился мой новый ДРУГ, Араб, закутанный с ног до головы в белый бурнус, под складками которого он нес прелестную корзинку из пальмовых листьев, в которой было устроено гнездо. В гнезде сидел маленький и очень несчастный на вид белый павлин. Но я никогда бы не признал в этом длинношеем, почти неоперившемся птенце, жалком и безобразном с виду, будущего царя птичьей красоты. Араб поклонился мне и подал корзинку. Я залюбовался необычайно сложным искусством плетения и, должно быть, немного резко повернул корзинку. Птенец жалобно пискнул, и этот слабенький звук сжал мое сердце какой-то неожиданной для меня самого скорбью. Я пожалел бедняжку-птенчика, которого потревожил так неосторожно. Я не знал, как его приласкать и чем загладить свою вину перед ним. Я был так же беспомощен перед ним в его воспитании, как он передо мной в своей беззащитности. Я уже готов был возвратить хозяину его подарок, как он сказал мне на отвратительном, но совершенно понятном французском языке. – Вы не смущайтесь, ага, всякое дело сложно, пока не поймешь, как им овладеть. Я Вам и корм для него приготовил, и расскажу все: как его поить и как водить гулять, и как ему спать. Он, видите ли, уже привык ко мне и жалуется, зачем я отдаю его Вам. Эти птицы так понятливы, что и не каждому человеку чета. Вот я ему сейчас объясню, что Вы его настоящий хозяин, а Вы дайте ему покушать вот этой кашицы с Вашей ладони, и он будет определенно знать Вас как своего единственного хозяина. Араб осторожно вынул птенца из корзинки, поставил его на широчайшую ладонь своей левой руки, а пальцами правой с нежностью матери поглаживал почти голую головку птенчика и так передал его мне, посадив его на мою левую ладонь, где он едва поместился. Преуморительно, с какой-то важностью посмотрел на араба птенчик, потом клюнул мою ладонь, где уже лежала положенная арабом кашица, потом поднял голову, посмотрел на меня, еще поклевал и пискнул. Но писк этот был уже Жалобный, а веселый, точно он совсем примирился с новым хозяином. Араб посоветовал мне положить птенца снова в корзинку и прикрыть пуховым платочком, который он вынул из своего бурнуса, так как, несмотря на жару, птенцу было холодно и он дрожал. Я сердечно поблагодарил араба за его подарок и высказал ему мое сожаление, что не знаю, чем его отблагодарить. – Это не уйдет. Вот на будущий год Вы поедете осматривать пустыню, возьмите меня в проводники и заезжайте в мой дом передохнуть. Мой дом в оазисе, пути два дня пустыней. Я еще раз поблагодарил его, пожал ему руку и в обществе Альвера, Бронского и художницы Скальради, восхищавшихся моей птицей не меньше меня, я понес ее в мою комнату. Через некоторое время пришли И. и араб, и старик дал мне полное наставление, как ухаживать за птицей. – Вы знаете, друг, – сказал арабу Бронский, – Ваши наставления, конечно, очень замечательны и доказывают Вашу любовь к птицам, но они не менее сложны, чем если бы дело касалось человеческого, а не птичьего детеныша. Мне думается, что Левушке одному не справиться, пока птенец так мал. Нельзя ли мне принять участие в уходе за птенчиком? Мне бы это было так приятно, а Левушку бы немного раскрепостило. На лице араба мелькнула улыбка. – Через несколько коротких минут и Вы, и Левушка узнаете кое-что о некоторых из этих птиц. Тогда вы оба поймете, почему они так по-человечески сообразительны и почему за ними должен быть особенно тщательный уход. Я думаю, если доктор И. разрешит, Вам будет очень полезно понаблюдать жизнь птенца. Вы добры и чисты, птенцу Вы будете милы. При таком друге он скорее разовьет свои таланты. Араб еще раз улыбнулся, протянул Бронскому руку и подал ему небольшой темный камень, вынув его из маленького кожаного мешочка. – Это змеиный камень. Это амулет от укуса змей. Он останавливает кровоточивость ран, залечивает их быстро и спасает от смерти при укусе кобры. Но если его прикладывать к ранам от укуса змей, то силы его хватит только на четыре раза. После этого он теряет всякую силу и не годен больше ни для каких целей. Возьмите его в память обо мне. Он Вам вскоре пригодится. Бронский своею беспомощной растерянностью напомнил мне моего беспомощного птенца. Я залился смехом, так комично показалось мне это сопоставление. – Берите, Станислав Николаевич. Будем вместе обязаны аге Зейхедоглы. Авось надумаем, как его отблагодарить. Тут Бронский выкинул такое антраша, что я чуть выронил мою корзину из рук. Я еще не успел договорить фразу, как Бронский обеими руками обнял могучую шею араба, целовал его темное лицо и говорил что-то так быстро, точно читал псалтырь, как плохой дьячок, торопящийся поскорее отбарабанить надоевшую ему службу. Но, несомненно, в скороговорке Бронского был какой-то большой смысл, который араб отлично понимал, потому что весело смеялся и отвечал кивком головы на упрашивания Бронского. Артист вдруг вылетел пулей из комнаты, оставив даже дверь нараспашку. Ну, как же тут было не словиворонить. Я был так озадачен, что счел за лучшее сесть и поставить птенца на пол. Глаза араба смотрели на меня с нескрываемым юмором. И. тоже поблескивал глазами и хранил могильное молчание. И только один Альвер мог служить мне утешением, ибо был мне под пару. Разинув рот, он стоял точь-в-точь в том же виде, как на горе, когда наблюдал наш с И. полет валькирий. Общее молчание, как мне показалось, длилось очень долго и пауза становилась мне тягостной. Араб подошел ко мне, поднял с пола корзинку с птицей и поставил ее на кожаный табурет у изголовья моего дивана. Он приподнял пуховый платочек и показал мне, как птенчик зарылся в пух гнезда, воображая себя под защитой крыльев и пуха матери. – Вы не поняли ничего из слов Вашего приятеля. Не мудрено. Я и сам едва понял, хотя он говорил по-тюркски, а этот язык я хорошо знаю. Должно быть, я очень метко попал и подарил ему именно то, что ему хотелось иметь. Он просил меня принять от него кольцо в обмен на камень и побрататься с ним за ту ласку, что он нашел в моих словах. По обычаям моей страны, я не могу взять подарок за подарок. Но в данном случае я не могу и обидеть этого человека, в котором так много детской наивности. Я вижу по его лицу, что он очень-очень много страдал и страдает еще и сейчас. Если я унесу в его кольце часть его горя, я буду счастлив.

star: Последние слова Зейхед-оглы выговорил тише и медленнее, и лицо его стало так серьезно, что я с удивлением взглянул на него. Лицо И. тоже было очень серьезно, даже как будто немного печально. Наконец внизу послышались торопливые шаги, кто-то быстро взбегал по лестнице и через миг перед нами стоял Бронский. Он, очевидно, бежал туда и обратно, пот лил с него градом, одежда промокла. – Вот, прошу Вас, возьмите в память о нашей встрече. Вы первый человек, проявивший ко мне полное доверие, увидев меня впервые в жизни. Обычно люди ждут от меня сильнейших впечатлений и встречают недоверчиво и холодно. В моем нестерпимом одиночестве я счастлив сейчас, найдя человека, так нежно, братски меня встретившего. Бронский говорил теперь по-французски, говорил медленно. Было видно, как под тонкой тканью его одежды колотилось сердце. Араб взял футляр, что подавал ему Бронский, раскрыл его и покачал головой. Он рассматривал кольцо с большой черной жемчужиной, вделанной в круг сверкающих бриллиантов. Точно в блестящей чаше воды лежал черный камень, переливавший всеми цветами радуги. Араб переводят взгляд с жемчужины на измученное лицо артиста, покачивал головой и, держа кольцо у сердца, сделал глубокий восточный поклон. Затем он так же глубоко поклонился И., точно спрашивал у него благословения на важный шаг, надел кольцо на мизинец левой руки, куда оно едва налезло, хотя было сделано для указательного пальца артиста по тогдашней моде. – Я беру все твои скорби в свое сердце, все слезы и бедствия разделяю с тобою с этой минуты, дорогой брат. Да прольются они ручьем в мой путь. Быть может, моя верность дружбе и нежная любовь к тебе помогут тебе перейти в путь тех, кто вносит во все встречи розовые жемчужины. Хвала Аллаху, поклон Твоему Богу и тебе. Храни в сердце память об этом дне, как о счастливом дне моей жизни. Зейхед-оглы еще раз поклонился И., поклонился нам и тихо вышел из комнаты. Я видел, что Бронский ничего не понял из того, что говорил араб. Сам же я понял, что несчастье артиста было в том, что он являлся вестником горя встречным и люди боялись его. Снова в моей памяти загорелись слова Али, услышанные у его двери: "Встретив ученика, идущего путем печалей, возлюби его вдвое". И как же я любил в эту минуту не только Бронского, но и того великого мудреца, который стоял только что здесь в виде простого жителя пустыни! Какое необъятное сердце носил он в груди, если радовался счастью принять на себя скорби другого! И. обнял Бронского, подал ему конфету и предложил взять у нас душ, сказав, что через пятнадцать минут он пойдет в дальний домик к сестре Александре и возьмет всех нас с собой. Мне хотелось взять и моего птенчика, но И. не разрешил, сказав, что по дороге я пойму, почему этого не следует делать. Альвер робко спросил И., можно ли ему идти с нами, на что И. улыбнулся и ответил: – Конечно, друг, ведь я не сделал исключения, а сказал, что беру вас всех. Вообще с этого дня ты можешь, как и Левушка, считать себя в числе моих учеников. Завтра я укажу тебе твой новый распорядок дня. Оба вы должны знать, что здесь, в этих домах, живут люди, по тем или иным причинам проходящие первоначальные стадии ученичества. Вы видите здесь многих, уже не впервые посещающих Общину. И все же они живут в этих домах неофитов. И, наоборот. Вы не видите живущими здесь тех, кого встретили в первый день как, например, Освальда Растена и Жерома Манюле. В комнату вернулся Бронский, освеженный, в чистой одежде, которую ему дал всемогущий Ясса, и мы двинулись в путь, взяв с собой аптечки. Зной все еще был сильный, я его ощущал очень остро, но спутники мои шли так, как будто бы было наше северное лето. И., заметив, что я иду тяжело, взял меня под руку и перебросил на себя мою аптечку, не внемля никаким моим мольбам. – Я обещал тебе, Левушка, рассказать кое-что о карлике Максе. Думаю, что всем вам, друзья мои, будет полезно узнать о судьбе этого маленького человечка, так сильно сейчас страдающего. Если бы каждый человек владел всеми силами, что в нем заложены, не было бы в мире ни страданий, ни ошибок, результатами которых и являются все скорби людей. Страсти, которыми окружен человек, загромождают собою весь его земной путь. Они лишают его возможности ясно видеть и распознавать истинно реальное среди того моря временных, иллюзорных красот, которые манят его и влекут в кажущийся прекрасным мир личной жизни, личной любви и личного счастья. Человек не свободен. Он живет в своих условных привязанностях, и, когда спадают с его глаз эти давящие телесные покровы любви, они спадают в великом страдании. Вся жизнь земли, по мере того как в человеке просыпается мудрость, есть не что иное, как великий путь освобождения. Если бы человек мог быть так воспитан с детства, чтобы весь его организм строился в гармонии, он, созревая, легко становился бы свободным, так как на его сознании, на его нервных сплетениях и сердце не нарастали бы бугры и глыбы всевозможных страстных извержений, которые зовутся в обиходе людей болезнями. И слух, и зрение развивались бы у человека не только физически, но и психически, рождаясь в полной гармонии организма. Сейчас мы увидим жертву борьбы страстей, борьбы добра и зла, опять-таки называя их этими словами бытовой лексики. Перед Истиной нет ни зла, ни добра. Есть только степень знания, степень освобождения, мгновение чистой любви и мира в сердце человека или мгновение бунта его страстей и невежественности. Среди глухих лесов, непроходимых, окруженных болотами, где безопасны только узенькие тропочки, живут люди, домогающиеся у природы ее тайн. Они стараются путем знаний достичь уменья владеть стихиями природы. Цель этих людей – владычество над миром. Их желания – обладать всеми благами для эгоистических целей, для порабощения людей, а не для труда на общее благо. Это темные оккультисты, нередко составляющие страшные секты со всевозможными сексуальными извращениями и нередко с человеческими жертвами. Завлекая людей через своих прислужников всюду, где люди одержимы страстями ревности, зависти, ненависти и алчности, где неуравновешенные легко поддаются раздражению, эти темные силы опутывают их сетями иллюзорных удач с тем, чтобы, предоставив им в пустяках несколько побед, уже не выпустить их из кольца змей, которое совьет себе каждый из поймавшихся на эти крючки людей, поддавшись очарованию предложенных ему призрачных благ. Пользуясь своими относительно большими знаниями – "большими" до тех пор, пока они орудуют среди закрепощений греха, и ничтожными, когда встречают истинно свободных людей, они создали целое племя людей карликовой породы. Эти внешне исковерканные существа очень злы, воспитаны в вероломстве, обучены многим фокусам гипноза и магнетизма. Но злым преследователям личных целей путем оккультных знаний все же не всегда удается до конца извратить всех несчастных, которыми им удалось завладеть. Нередко среди карликов живут страдальцы, которым мерзко зло, ненависть и лицемерие. Они пытаются бежать после неистовых страданий и наказаний за отсутствие любви ко злу и отказ совершать преступления. Великие труженики Светлого человечества часто выискивают таких несчастных, спасают их и доставляют в Общину белых братьев. Одного из таких страдальцев вы увидите сейчас. Мы были уже на половине пути. В лесу было темно, сыро, и я представил себе, как должны страдать несчастные карлики, которых заставляют жить во тьме непроходимых лесов всю жизнь в обществе бесчестных людей. – Если великим труженикам Светлого человечества удается спасти такого схваченного злыми карлика, то его помещают в особо для него благоприятные условия, окружают самыми чистыми и ласковыми людьми, учат грамоте, всячески развивают и стараются поднять их забитый дух. Но все же, проведя детство и юность в рабстве, побоях и полной невежественности, эти несчастные создания в своей духовной форме похожи на сморщенные, засохшие грибы. Они не владеют ни одной нитью духовных сил настолько, чтобы иметь возможность выбросить из себя искру огня и поджечь те наросты грубых тканей, что вплетены в их организм жестокими хозяевами через страх и боль. Для них невозможно более человеческое воплощение, где надо сразу достичь возможности поправить все очаги сил – и физических, и духовных. И милосердная Жизнь, видя их немощь, помогает им переждать одно воплощение в птицах. Они перевоплощаются в белых павлинов. Вот почему эти птицы так понятливы, часто понимают даже речь, если человек прилагает к этому усердие. Крик изумления вырвался у каждого из нас. – Но не думайте, что все без исключения белые павлины – непременно перевоплощенные добрые карлики. Тех, что пройдут такой путь, Жизнь вводит всегда в Общины светлых братьев, – продолжал И., как бы не замечая нашего потрясения. – А мой птенчик, И., он тоже бывший карлик или это просто дикий павлин, которого Зейхед-оглы подобрал в лесу? – Я спрашивал, замирая от волнения, что моя птица простая, дикая и мне не дано оберегать драгоценную человеческую жизнь. – Твой павлин доставлен к Зейхеду совершенно особым путем. Араб знал, что он должен передать тебе птенца, и для этого приехал специально в Общину. Ты узнаешь, как, чем и когда ты связан кармой великой благодарности с тем несчастным карликом, что теперь пришел к тебе за нею в образе белой птицы и что в одной из жизней был твоим злейшим врагом и убийцей. Ты получаешь сейчас случай возвратить ему, в свою очередь, и уходом, и любовью благодарность за спасение твоей жизни, в далеком прошлом. Мы вышли на поляну, где снова было жарко. К нам навстречу шла сестра Алдаз с очень обеспокоенным лицом. – Чудеса, чудеса и чудеса, – прошептал Бронский. – Нет чудес, есть знание, знание и знание, – ответил ему И. Сестра Алдаз, без всякого приветствия, сразу стала что-то говорить И. очень встревоженным голосом. Лицо ее, на которое я теперь особенно внимательно смотрел после слов о ней Бронского, менялось точно в сказке. И вся она казалась иною, в зависимости от мимики лица. Вся ее фигура то вдруг как-то тяжелела, то казалась воздушной в связи со словами, которые она произносила. Все в ней было так гармонично, что содействовало выразительности, и мне было понятно, что карлик с чем-то или кем-то боролся, хотя слов ее я не понимал. Он кого-то боялся и пытался убежать. Когда мы вошли в комнату, где лежал карлик, сестра Александра держала руки метавшегося больного, очевидно бредившего. Долго возился с ним И., я получал приказания подавать то одно, то другое, пока наконец больной затих и стал дышать спокойно. Дав ему немного отдохнуть и подремать, И. приступил к перевязке. Видев утром страшные зияющие раны, я приготовился сейчас к ужасному зрелищу. Но каково же было мое удивление, когда я увидел, что раны больше не кровоточат, а покрылись каким-то серовато-белым налетом. И. развел кипящей жидкости, смочил ею заготовленный дома пластырь и покрыл им раны. Больной вздрогнул, но не открыл глаз, продолжая дремать. Только когда уж он был совсем перевязан и И. погладил его по голове, он открыл глаза, удивился, увидев вокруг себя так много людей, остановил взгляд на И. и улыбнулся. И. взял его здоровую ручку и стал ласково с ним о чем-то говорить. Тот сначала словно не хотел отвечать, но затем заговорил быстро, жалобно, о чем-то умоляя и чего-то боясь. И. успокоил больного, отправил обеих сестер ужинать и велел им привести с собой брата милосердия, который остался бы ночевать с больным и мог бы уйти от него только тогда, когда больной убедится, что его в обиду никому не дадут. Через некоторое время пришел брат милосердия. Лицо его меня поразило. Много добрых и светлых лиц видал я за это время, но такого потока любви, какой лился от всей фигуры этого человека, я еще не видел. Карлик едва на него взглянул, как заулыбался, что-то замурлыкал, протянул ему здоровую ручонку и старался привстать, что ему тут же строго запретил И. Брата этого звали Франциск. На наше приветствие он каждому из нас посмотрел в глаза и подал руку. Но как взгляд, так и жест, каким он здоровался с каждым из нас, – все было так разно, что я немедленно стал Левушкой "лови ворон". На Альвера он взглянул пристально, высоко поднял правую руку, улыбнулся и сказал на прекрасном французском языке, громко, четко: – Вы большой молодец. Идите, как начали, далеко пойдете! На Бронского он смотрел долго, качал головой, поклонился ему низко-низко и тихо сказал: – Довольно одиночества и скитаний. У Вас теперь много друзей. Вы здесь оставите все слезы и скорби и уедете в розовом плаще. А Ваш, черный, ляжет мне на плечи. – И он снова низко поклонился ему. Бронский превратился в соляной столб, не в силах, очевидно, воспринять всего происшедшего. Ко мне последнему подошел Франциск, я стоял поодаль у стола и собирал аптечки, пока не словиворонил. – Мир тебе, брат мой милый, неси людям радость. Так мало, так редко идет ученик, имея счастье рассыпать радость и свет своим ближним. Не стой на месте, живи всюду. Но где бы ты ни был – неси мир. Твой талант может одухотворять сердца. Научись здесь выдержке – и ты войдешь в гармонию. И ею будешь крепить людей. Франциск подал мне обе свои руки, и точно волна тепла и мира пролилась в меня через его руки. Он сел у постели карлика, склонился к нему и стал его кормить. Красные глазки страдальца выражали полное удовольствие. Он забыл обо всем и радостно смеялся между глотками пищи. И. помог мне собрать вещи, так как я положительно был никуда не годен, как, впрочем, и мои товарищи. И. пришлось всех нас приводить в себя и напомнить об элементарных правилах вежливости, ибо мы собирались уйти, даже не простившись. В последнем приветствии Франциск снова сказал мне: – Ухаживай усердно за своим павлином, милый брат. Это много страдавшая душа. Чем больше внимания ты ей отдашь сейчас, тем выше он пройдет потом. Мне будет приятно, если ты будешь меня навещать. Я научу тебя, как видеть "сквозь землю", – чуть улыбнувшись, прибавил он. Теперь уж я готов был превратиться в соляной столб, но И., смеясь, простился с Франциском и увел меня из комнаты, как и всех остальных. На обратном пути каждый из нас был погружен в свои мысли. Бронский, несмотря на прохладу леса, отирал платком лившийся градом пот. Англичанин шел, – точно полк за собой вел. А я плелся шаг за шагом, поддерживаемый И., и не мог постичь, как неисчислимо разнообразие путей человеческих. То я вспоминал, что путей миллионы, а ступени у всех одни и те же. То я думал, что жизней человеческих неисчислимое множество, и Жизнь – одна. И я не мог понять, как же входят в ту гармонию, о которой сказал мне Франциск, такие маленькие люди, как я. Положительно все путалось в моей голове. – Ты, Левушка, думай о своем "сегодня". Придем, покорми свою птичку, она, наверное, без тебя уже соскучилась. Собери внимание к текущим делам и вливай в них бесстрашие и благородство. А о завтра ты не думай, ты о нем будешь думать завтра, – ласково убеждал меня мой наставник. – Ах, И., миленький, если бы я мог хоть в сотую долю быть таким заботливым другом для моей птицы, каким Вы являетесь для меня, я был бы счастлив, что хоть в чем-нибудь выполнил мой урок. Как я хотел бы стать достойным Ваших забот, – ответил я, вбирая себя, по обыкновению, спокойствие, уверенность и мир от моего друга. Дойдя до Общины, И. простился с нашими спутниками, напомнив им, что к ужину опаздывать нельзя. Не успели мы войти в мою комнату, как мой новый сожитель встретил нас радостным писком. Я бросился к нему, осторожно вынул его из пуха и покормил на ладони. И. помогал мне напоить птенца, что составляло целую проблему. Окончив процедуру кормления, я приласкал мое белое сокровище и снова уложил его в гнездо. Раздался звук гонга, и мы спустились в вечернюю столовую. Здесь было светло, веера создавали прохладу. К И. подходило много новых людей. Художница, расставшаяся с нами после чая, спрашивала меня, где я был, что я видел за это время. Я ответил ей, что видел так много, что даже и вместить не могу. Наш разговор перебил Бронский и сообщил, что его другу как будто чуть-чуть получше, но что к больному его не допустили. Я не вслушивался в разговоры вокруг. Есть мне положительно не хотелось. Я даже не замечал, что мне давали, но повиновался приказанию И., не освобождавшему меня от еды. Как это ни казалось мне самому странным, но меня так клонило ко сну, что после ужина я прошел прямо к себе. Приняв ванну, я закончил мой второй день в Общине, не заметив и сам, как заснул подле своего нового друга, белого павлина.

star: ДВЕ ЖИЗНИ. ЧАСТЬ III ГЛАВА III. ПРОСТОЙ ДЕНЬ ФРАНЦИСКА И МОЕ СБЛИЖЕНИЕ С НИМ. ЗЛЫЕ КАРЛИКИ, БОРЬБА С НИМИ И ИХ РАСКРЕПОЩЕНИЕ Много времени, должно быть, недели три-четыре прошло, пока я окончательно познакомился с огромным парком и прудами Общины. Теперь внезапно открывавшиеся виды или выраставшие за поворотом дороги домики стали мне хорошо знакомы. Мой друг, белый павлин, которого я сначала все носил на руках, стал теперь преуморительно бегать за мной всюду, требуя писком и комическим похлопыванием маленьких, едва растущих крыльев, чтобы я брал его на руки, когда он уставал. Я каждый день навещал Максу, один или с И., иногда – правда, редко – с Альвером, которому И. поручил часть ухода за Игоро. Бронский чаще всего проводил со мною время между чаем и ужином, а весь день он был занят каким-то сложным трудом по своей специальности, в котором хотел передать своим ученикам все, что открывал ему его гений артиста-творца. Мои занятия в комнате Али шли успешно, настолько успешно, что И. дал мне изучать и арабский язык, так как мне очень хотелось понимать моего нового друга Зейхед-оглы и не страдать, иногда надрываясь от смеха, от его французской речи. Каждый раз, когда я приходил в больницу к сестрам Алдаз и Александре, я неизменно встречался с братом Франциском. Он или гулял со мною по лесу, если был свободен, или звал с собой в аптеку, где готовил лекарства, и я ему помогал, или вводил меня в свою комнату, комнату, которая поразила меня своим видом, когда я ее увидел впервые. Из его балконного окна во втором этаже домика на опушке леса, где были срублены верхушки деревьев, открывался вид на дальние селения, была видна горная цепь, как и из комнаты Али. Три ряда идущих параллельно друг другу горных цепей, так называемые зеленые, самые низкие горы, покрытые травой и прекрасными деревьями, начинались сразу у долины. На них паслись стада, виднелись работавшие люди. За ними тянулся хребет бесплодных, так называемых черных гор, до которых можно было добраться, уже пересекши часть пустыни, и, наконец, снежный хребет, поражающий и ослепляющий, виден был во всей мощи и прелести из окна Франциска. Горы в этом месте делали полукольцо, точно углубление амфитеатра, и на этот-то амфитеатр выходил балкон Франциска. Комната? Разве можно подобрать слова, чтобы описать комнату Франциска? Или его самого? В комнате было несколько шкафов с книгами, небольшой стол странной формы, довольно узкий, высокий, из белого мрамора с очаровательными красными прожилками, такими многочисленными, что самый мрамор казался алым. Над столом висел большой крест из выпуклых красных камней. Когда луч солнца падал на него, он горел горячим теплым светом, точно смесь огня и крови, и часто привлекал мое внимание. Я часто думал, как прост и благороден этот крест, как пропорционален этот столик, но не мог решить, что же можно за ним делать. Писать? Высок. Есть? Малоудобен. Но сам хозяин так поглощал мое внимание, что у меня никак не было времени спросить Франциска, что он делает за своим высоким столом. В комнате стояли еще три креслица, если можно этим словом назвать три сиденья, какие, пожалуй, могли быть только у пещерных людей. Сложенные из стволов пальм и кож, грубые – и все же по-своему красивые, они были удобны для сиденья. Вместо кровати у стены стояли козлы с натянутой на них парусиной. В любую минуту они могли быть превращены в постель, но удобно ли спать на подобной постели, этого я никак решить не мог. Простой рукомойник, с висевшей над ним стеклянной полочкой для умывальных принадлежностей и полотенец, письменный стол, камин – вот и все убранство комнаты. А между тем, как только я вошел в нее, меня захватило очарование, почти такое же чувство счастья, какое я испытывал, входя к И., Ананде или сэру Уоми. Я видел глазами простые вещи, а ощущал всем сердцем не их, а того, кто здесь жил, кто наполнил всю эту комнату атмосферой мира и гармонии. Куда бы ни падал мой взгляд, я точно видел слова любви, вырезанные на всем сердцем Франциска. От самого первого впечатления и до сегодняшнего дня обаяние этой личности для меня все возрастало. Он не говорил мне никаких особенных слов, а я ясно понимал, что такое раскрепощенный человек, глядя на его поступки обычного, серого дня. Каждый день, когда я его не видел, казался мне лишенным чего-то, какого-то луча, без которого я уже не мог считать свой день полноценным. И я видел, что и другие – от мала до велика – так же искали и чтили Франциска, дорожили каждой минутой его общества. Где бы он ни проходил, все расцветало улыбками, ну точь-в-точь будто он шел и цветочки сеял. Сначала он озадачивал меня, читая насквозь чувства и мысли буквально каждого человека. Но очень скоро удивление мое перешло в экстаз благоговения. На его примере я впервые ясно понял, что такое любовь в человеке, любовь, льющаяся потоком, не спрашивая взамен ничего для себя лично. Любовь Франциска лилась в его дела дня не потому, что он умом понял, как раскрепостить себя от личных чувств, но потому, что для него слово "жить" было синонимом "любить". Моя радость от свиданий с ним была не просто радостью. Во мне замирало все эгоистическое, когда я бывал с ним. Я не думал, как мне себя приготовить, чтобы, войдя к нему, быть достойным его своей чистотой. Но увидев его еще издали, я заражался его атмосферой. Я всегда ясно чувствовал, как будто переступал какую-то грань, что Франциск Близко, что струи его любви бегут ко мне. Постепенно я постиг, почему Франциск мог так понимать каждого человека, точно знал его с детства. Ему ничто не мешало в нем самом. Он не знал перегородок между сщбою и человеком, перегородок, которые мешали бы ему принять человека таким, каков он есть, всего, без всякой личной к нему требовательности. Его сердце было настежь открыто такой мощью любви, что весь подходивший к нему человек, со всеми своими скорбями, слезами и сомнениями, вливался в эту мощь и оставлял в ней свои страсти, получая мгновенное успокоение и облегчение. Человек оставлял ему свои горести и уходил утешенным и обрадованным. Все то мудрое и великое, что мне говорил И. и что я принимал всем умом и сердцем, но что считал для себя идеалом далекого-далекого будущего, я видел в простой доброте человека, в его повседневной жизни. Мало того, что Франциск жил любя. Он своим примером обращения с людьми умел каждого так удержать в силе своей любви, что всякий смягчался, переставая раздражаться и неистовствовать. Однажды я был свидетелем потрясающей сцены. Отец, похожий более на разъяренного буйвола, чем на человека, гнался за своим сыном с огромнейшей дубиной. Он уже настигал несчастного, уже дубина была поднята вверх, чтобы опуститься на голову сына, как Франциск в два прыжка очутился перед разъяренным отцом и закрыл собою юношу. Я в ужасе закричал, бросился ему на помощь, но убегавший юноша, очевидно, совершенно потерял рассудок и подумал, что я хочу его задержать. Со всей силой ужаса от надвигавшейся на него смерти, он толкнул меня в грудь. Не ожидая с его стороны нападения, я упал навзничь; к счастью, я попал на завесу из лиан, запутался в них, но не особенно сильно ушибся. Но все же я почувствовал резкую боль в позвоночнике и, вероятно, на несколько минут потерял сознание. Когда я очнулся, Франциск стоял на одном колене и нежно держал мою голову руками. Рядом, закрыв лицо руками, рыдал, сидя на земле, юноша. Отец сидел поодаль на упавшем бревне и тяжело дышал, опустив голову. – Мой бедный мальчик, вот опять тебе потрясение, а твоему организму так необходимо полное спокойствие. Не знаю, сможешь ли ты встать. Во всяком случае, вернуться в Общину к И. ты сейчас не сможешь. Я донесу тебя до своей комнаты. Не знаю, как будто бы ничего особенного не говорил Франциск. Но тон его голоса, выражение лица, глаза, которые излучали бездонную любовь, мир, такой мир и спокойствие, такую ласку и благословение, точно никакой драмы не произошло только что, точно он созерцал рост цветов и трав, а не спасал от смерти человека, рискуя собственной жизнью. Еще никогда я не ощущал такого блаженства любви и радости. В меня как бы вливалась от Франциска струя теплой крови. Я забыл о боли, о рыданиях юноши, которые не утихали, а стал весь легким, радостным, тихим. Франциск положил меня удобно на землю, свернул свою и мою шляпы наподобие подушечки, подошел к юноше и положил ему руку на голову. Юноша затих, отер рукавами глаза, посмотрел на Франциска и сказал: – Кто ты? Я тебя никогда раньше не видел. Почему ты побежал за меня на смерть? О, ты святой! Я видел у миссионера портрет такого Бога, точь-в-точь, как ты. Это он, значит, тебя мне показывал? Что же теперь я должен делать? Ты, наверное, потребуешь, чтобы я стал монахом? Очень и очень мне этого не хочется. Но я знаю, что все равно моя жизнь теперь принадлежит тебе и я должен жить дальше так, как ты прикажешь. Я повинуюсь, святой брат, приказывай. Юноша стоял на коленях, сложив на груди руки точно для молитвы. Но где же мне найти слива, чтобы описать лицо Франциска? Он глядел на юношу, как могла бы смотреть нежнейшая мать, лаская крошку сына. Он улыбнулся, и улыбка, как благословение, как луч света, озарила всех нас. Для меня эта улыбка звучала. Звучала так же, как звучал до сих пор смех Ананды, который я называл звоном мечей, как смех сэра Уоми, который напоминал мне переливы очаровательных колокольчиков и шум весенних ручьев. Эта улыбка в молчании сказочного леса звучала как неотделимая часть всей природы, как сила жить в счастье любви. Я так погрузился в мои мысли, что опомнился, услышав Франциска, говорившего: – Святым на земле нечего делать, мой друг. Они могут Трудиться выше нас, где мы с тобой еще не поместимся. Я так же грешен, как и ты. И жизнь твоя нужна не мне, а тебе самому, всем твоим родным, всей земле, по которой ты ходишь, всем людям, с которыми ты трудишься, и всем тем детям, что от тебя родятся. Жизнь каждого человека нужна и ценна тогда, когда сердце его потеряло способность бояться и раздражать людей вокруг себя. Ты не хотел жениться на той, что отец тебе выбрал. Ты мог просить его об отсрочке, и все было бы благополучно. Ведь та, что выбрал тебе отец, плоха здоровьем. Она недолго проживет. Ты же вместо мирного разговора, стал бросать отцу слова упрека. Ты старался задеть его побольнее. Ты играл со страстями отца, силы которых ты не знал, и ввел его в безумие. Если бы случилось сыноубийство – твой отец был бы менее тебя виноват. Вся твоя жизнь с этой минуты и до смерти должна быть одним уроком любви. Ни одного человека ты не смеешь раздражать, но каждого, с кем бы ты ни встретился, ты должен суметь успокоить. Вот и весь тебе мой завет, в нем вся твоя святыня. Иди, друг, подумай над тем, что я тебе сказал, и, если тебе будет плохо, приходи ко мне в больницу. Ты меня всегда найдешь или тебе скажут, где я. Франциск снял свою руку с головы юноши, но тот ухватился за его одежду и умоляюще сказал: – Святой брат, положи еще твою руку мне на голову, не прогоняй меня, возьми меня в слуги, я буду так счастлив жить подле тебя. Снова, еще шире прежнего, точно целая симфония любви, зазвучала улыбка Франциска, и он ласково сказал: – Порыв твой прекрасен, как прекрасен этот цветок. Цветок отцветает через неделю, а порыв твоей красоты засохнет через пять дней, если ты останешься здесь. Твоя жизнь – земля в цвету тела. А дух твой еще только зарождается, как почки на дереве. Живи, как живут твои отцы и братья, люби девушку, как любишь мать и сестру, и строй семью, как я тебе сказал, чтобы никто и никогда не слыхал твоего строгого или раздраженного голоса. Иди, трудись и будь добр ко всем. Юноша поднялся с колен, поклонился Франциску и повернулся, чтобы уйти. Он шел медленно, как бы нехотя, а Франциск смотрел ему вслед все с той же улыбкой любви, которая заливала, казалось мне, все пространство вокруг. Внезапно юноша повернул обратно, подошел к отцу и с огромным усилием, побеждая себя, сказал: – Отец, прости меня. Он велит мне жить в мире со всеми. Если не примирюсь с тобой, как же я буду жить в мире с другими, если все ссорюсь с тобой? Тогда мне придется умирать, потому что он владеет теперь моей жизнью, а я не смогу выполнить его завета. Грузная, приземистая фигура отца, его огромная бычья шея, опущенная вниз голова, ничто не шевельнулось. Франциск подошел к нему, тронул его за плечо, и глаза, полные ярости, бешенства и злобы, поднялись к глазам Франциска, а вместе с ними поднялась и его громадная ручища. Я снова готов был вскочить на помощь, мне казалось, что неизбежно сейчас случится катастрофа, как голова отца опять опустилась, рука упала на колени. Франциск подошел к нему совсем близко, погладил его по голове. – Разве ты безгрешно прожил юность? Чему ты удивляешься сейчас? Разве ты подавал пример доброты или ласки детям? Если ты действительно считаешь себя безгрешным, брось камень сына. Если же знаешь, что много на сердце твоем тяжести, обними сына, он понесет часть твоих тяжестей и снимет с тебя много страданий. Сейчас он просит у тебя прощенья. Не ты ли должен трижды просить его у сына, ибо ты уже трижды обманул его? Голос Франциска был ласков и радостен. Точно тигр вскочил человек с пня, схватил нежную руку Франциска в свои огромные лапы и дико закричал: – Кто тебе сказал? Один я про это знаю. Где ты был? Ты за мной подсматривал? Ты подслушивал? – Тише, отец. Разве ты не видишь, какие у святого тоненькие ручки? Ты сломаешь ему руку. Силач выпустил руки Франциска, на которых остались сине-багровые полосы и отпечатки могучих пальцев. Я застонал при виде этих точно кровоточивших знаков. Сам силач, очевидно, не ожидавший такого эффекта от своего прикосновения, казался очень смущенным и прошептал: – Прости, святой брат. Взгляд его теперь смягчился, в глазах появилось человеческое выражение. – Обними сына и отпусти его жить, как он хочет. – Да ведь ты не знаешь, что он выдумал! Ему, видишь ли, учиться надо. Грамоту захотел знать. Сказочников на базаре наслушался да с арабом одним дружбу свел, читать желает, – снова и все больше раздражаясь, кричал, точно рычал, как дикий зверь, отец. – А ты, в твоем детстве, разве не просил отца пустить тебя в школу? Разве ты не плакал, когда он отказал тебе? Но ведь он не бил тебя за твое желание учиться. Почему же ты гнался за сыном, желая его убить? Вдумайся и сознайся: зависть и ревность к судьбе сына лучшей, чем была твоя собственная, – вот что разъярило тебя. – Может, это и так, – скорее простонал, чем сказал человек. – Но ведь я не хотел убить его, я хотел только постращать. Все последнее время я сам не свой и не пойму, что со мной творится. Вьются подле меня, шныряют два каких-то карлика, да такие отвратительные! И как только они появляются, ну точно бес в меня вселяется. Я на все раздражаюсь, всех ругаю, становлюсь сам не свой. Вот и теперь. Шел я с сыном, спокойно разговаривал, откуда ни возьмись – выскочили эти бесенята, да давай что-то лопотать, тыкать пальцами и показывать на дорогу в больницу. Я понял, что им нужно туда идти, да боятся беспокоить доктора. Взял одного за руку, чтобы его провести, а он как кольнет меня какой-то остренькой палочкой – точно каленым железом в сердце мне стукнул. Я выпустил его ручонку, оба бросились бежать в глубь леса. Тут сын что-то сказал мне, я даже сейчас и не помню что. Но сразу я озлился и замахнулся на него дубиной. – Он помолчал, отогнул рукав своей одежды и показал на руке, около локтя, большое синее пятно, в центре которого зияла маленькая ранка, в булавочную головку. Франциск склонился к его руке, с неожиданной силой поднял старика с дерева и быстро скомандовал: – Сейчас же иди за мной. Смерть или кое-что еще похуже грозит тебе. Он подхватил меня на руки, юноша помог ему нести меня, и почти бегом Франциск бросился к больнице, приказав крестьянину идти впереди. Тот сначала шел очень быстро, но уже у входа в комнату должен был опереться на сына и, едва войдя, почти без сил опустился в кресло. Франциск положил меня на свою кровать – я все ощущал резкую боль в позвоночнике – и стал быстро приготовлять какое-то лекарство. Дав его выпить больному, он слегка приподнял крышку мраморного стола, достал какую-то палочку – как мне показалось, стеклянную, игравшую всеми цветами радуги. Что меня особенно поразило; на конце палочки точно огонь горел. Этим-то огнем Франциск, что-то протяжно напевая, коснулся раны больного. Тот вздрогнул, но, вероятно, не от боли, так как лицо его осталось спокойным. Еще и еще касался Франциск ранки своим огнем, как бы высасывая своим огнем яд из ранки. Через несколько минут из ранки брызнула кровь. Но что это была за кровь?! Темная, запекшаяся, она не лилась, а выскакивала сгустками, напоминая черноватые пробки, Франциск все так же продолжал напевать свой протяжный гимн, и наконец из ранки полилась струйка алой крови. На губах больного появилась пена, он кашлянул и изо рта его показалась кровь, которую Франциск быстро вытер полотенцем. Он положил палочку на место, с такой же осторожностью, с какой ее вынимал, приподняв крышку мраморного стола, и велел юноше пройти в большой дом, разыскать старшую сестру и немедленно просить ее прийти сюда. Тем временем он дал больному какое-то полосканье, подождал, пока кровотечение остановилось, и тогда дал еще капель. С необычайной ловкостью Франциск наложил повязку на ранку, подвязал руку больному на бинте к шее и сказал вошедшей сестре Александре по-французски: – Больной нуждается в полном спокойствии. Кроме того, к нему, как и к Вашему малютке-пациенту, никого впускать нельзя. Особенно строго оградите домик, где лежит малютка, и передайте брату Кастанде, что я прошу прислать двух сторожей с белыми павлинами в больницу. Он все поймет. Пошлите кого-либо к И., скажите, я прошу его немедленно сюда прийти. Он тоже сам будет знать, что ему захватить. И сейчас же, даже сию минуту, прикажите сестре Алдаз принести сюда ее больного. Ктонибудь, да хоть ты, мой друг, – обратился он к молодому крестьянину, настолько одуревшему от ряда неожиданных событий, что он стоял разинув рот. Перейдя на туземный язык, Франциск продолжал: – Пойди вместе с начальницей и принеси сюда детскую кроватку, которую тебе укажут. Отцу помоги дойти сюда. Говоря, Франциск отодвинул в сторону нечто вроде ширмы, что я вначале принимал за стенку. Там оказалась ниша, в которой стояла кровать с чистейшим бельем. Туда уложили больного, и Франциск сказал сестре Александре снова по-французски: – Спешите, в лесу бродят два карлика, они злы и опасны. Ни маленький больной, ни этот силач не должны подвергаться их нападениям. Даже встреча с ними сейчас может быть опасна. Я буду стеречь моих больных и сестру Алдаз. Вы же спешите выполнить все, что я сказал. Когда сестра и юноша вышли, Франциск, сияя своим лицом, точно пучком лучей, переставил кое-какие вещи в комнате, и я понял, что он приготовлял место для кровати карлика. Глядя на него, все более и более изумлялся. Бог мой! Что это были за глава, что это были за движения! Я ощущал всем существом, что Франциск не стул отставлял, а молился. Он не действовал на земле, делая какие-то самые простые дела, а прославлял Бога каждым движением. Улыбка не сходила с его лица, улыбка счастья жить. Он посмотрел на лежащего на кровати угрюмого и грубого силача, увидел, как по его огромным щекам вдруг покатились слезы, подошел, к нему и таким ласковым голосом сказал ему несколько непонятных мне слов, что у меня в сердце точно сладость разлилась. Погладив его лохматую голову, он помог ему повернуться на другой бок и через минуту ровное и тихое дыхание сказало мне, что человек спит. На руках Франциска все еще оставались багровые следы от тисков силача. Мне казалось, что они даже стали еще страшнее на вид, вот-вот из них брызнет кровь. Я хотел сказать, что пора ему заняться самим собой, как сестра Алдаз внесла на руках прикрытого простыней Максу. Юноша, на лице которого читалось теперь только восхищение красотой девушки, нес кровать малютки. Он так и стоял посреди комнаты, приковавшись глазами к очаровательному личику Алдаз, держа в руках легонькую бамбуковую кроватку и окончательно потеряв соображение. Гамма стольких разноречивых переживаний за полчаса, очевидно, не могла уложиться в его мозгу. Он был так комичен, что я не мог удержать хохота, видя в юноше свой собственный портрет Левушки "лови ворон". Моему смеху вторил Макса, не выдержала испытания на серьезность Алдаз, а Франциск, взяв кроватку, поставил ее на приготовленное место, сам положил в нее карлика и, точно про себя, сказал: – Самое время, самое время. Я этих слов не понял. Но, взглянув на юношу, увидел внезапную перемену в его лице. Он побледнел до серости, потом на лице отразилась ярость, он протянул руку, показывая Франциску на что-то в окне, и, быстро бормоча проклятия, хотел бежать из комнаты туда, но Франциск его удержал, спокойно объясняя ему что-то на его наречии. Лицо Алдаз, поглядевшей в окно, тоже изменилось, ода казалась испуганной и с тоской смотрела на Франциска. Он же, не переставая улыбаться, посадил ее у постели Максы, которому сказал: – Спи, дитя, надо спать, пока не придет доктор И. Макса закрыл глаза, и я был поражен, как безмятежно и мгновенно он заснул, даже смех его оборвался сразу. Франциск велел юноше сесть у постели отца и объяснил, что надо сидеть там, не сходя с места до тех пор, пока не придет доктор И. Сколько я ни старался увидеть из окна, что так пугало Алдаз, что сердило юношу, я ровно ничего не видел, кроме чудесного лесного ландшафта.

star: – Твои глаза еще не могут видеть "сквозь землю", – усмехнулся Франциск, сев подле меня. – но вот, посмотри туда, на кусты жасмина. Видишь ты, как чуть-чуть шевелятся несколько ветвей, тогда как все остальные стоят совершенно спокойно. Воздух неподвижен. Что может колебать некоторые ветви? Что-то может колебать их только снизу. Заметь направление, в котором идет движение ветвей. Оно идет прямо к окнам домика, откуда только что вынесли Максу. Теперь я слышу, как сюда быстро идут сторожа со многими белыми павлинами и еще быстрее идет И. Знаю, что ты не умеешь еще сосредоточивать свое внимание, и потому говорю Тебе: не отрывайся взглядом от клумбы с жасминами и цветами, и ты вынесешь сегодня большой урок жизни, гораздо больший, чем если бы я рассказывал тебе три часа подряд, что такое злая воля и злая сила в человеке. Франциск еще раз приказал всем нам не двигаться с места ни при каких условиях, даже если бы стрела влетела в окно, не менять положения и не прикасаться ни к чему, что может быть брошено к нам в окно. Он вышел из комнаты и стал в дверях сеней домика. Я следил за кустами и цветочной клумбой, видел, что цветы и ветви продолжают нежно колебаться, и стал вглядываться ближе к земле, стараясь понять, что могло вызывать такое равномерное колебание. Раза два мне показалось, что я заметил какого-то ребенка среди цветов. Но, сколько ни вглядывался дальше, ничего не видел. Вдруг в комнате, где лежал Макса, что-то с сильным звоном упало и разбилось. Среди царившей тишины этот сравнительно небольшой шум показался мне грохотом пушки. Я боялся, что больные проснутся, но звук не произвел на них никакого впечатления. Я приподнялся и увидел, что Франциск теперь стоит на середине поляны лицом к кустам, спиной к бывшей; комнате Максы. На его лице было все то же выражение, точно он прославлял свое счастье жить. Он внезапно вытянул руку, и я вздрогнул так, что всю мою спину снова заломило: у самых его ног в земле торчала стрела. Я всем усилием воли смотрел на кусты и теперь увидел, как оттуда вылетела вторая стрела и впилась в землю рядом с первой. Я совершенно оторопел. Я не понимал, зачем Франциск стоит у кустов, где ему грозит смерть. И как может человек с такой безмятежной любовью на лице стоять у черты зла и смерти? Мои мысли прервал несшийся издали шум. Я никак не мог определить, что это за шум, мне казалось, что бегут несколько человек. Внезапно, точно снежным облаком, вся поляна покрылась белыми павлинами. Несколько мужских фигур, сообразно указаниям Франциска, разместили птиц в три кольца. Одно кольцо охватило клумбу жасминов, второе – по обе стороны стоявшего в центре Франциска – защищало все входы в дома больницы, а третье защищало все выходы в лес. Люди держали в руках нечто вроде блестящих металлических сеток и разделяли собой каждый десяток павлинов. Присмотревшись к мужской фигуре, стоявшей на лесной дорожке прямо напротив Франциска, я узнал в ней И. Зрелище было так захватывающе прекрасно и интересно, что мне надо было собрать все усилия, чтобы не оторваться вниманием от кустов и не словиворонить. Павлины сужали свой первый круг возле кустов жасмина и клумбы. Соответственно им и второй круг, где стояли друг против друга Франциск и И., также подвигался ближе к кустам. Одновременно и И., и Франциск подняли руки вверх, и тут же я остолбенел. Лицо И. было грозно и повелительно, так повелительно, каким я и представить себе его не мог. Он был похож на Бога силы, которому ничто противостоять не может. А Франциск был похож на Бога любви, и такой любви-силы, которой тоже ничто противостоять не может. В кустах раздался дикий вой. Это был вой ярости, бешенства, протеста. Оттуда выскочил карлик и бросился бежать. Но павлины сомкнулись горой, распустили свои хвосты и встали друг другу на спины, образовав белую стену, преградившую ему путь. Тогда карлик бросился в образовавшееся с другой стороны павлиньего кольца отверстие и понесся во всю прыть своих маленькие ножек прямо на И., который схватил сетку, переброшенную ему ближайшим соседом, и опустил ее на карлика, несшегося вперед со всей яростью и доступной ему скоростью. Не ожидав преграды сверху, карлик упал на землю и дико взвыл – и как только могло так ужасающе громко и злобно выть такое маленькое существо! – и стал кататься по земле, все больше запутываясь в сетке, которую он старался разорвать руками и ногами, грыз зубами и резал ножом, который появился в руках, я не заметил, каким образом. И. протянул руку к катавшемуся у его ног клубку сказал что-то очень повелительным тоном. Карлик, застывший было на миг, принялся снова еще ужаснее выть, плеваться и, очевидно, проклинать. И. подошел ближе и опять что-то сказал. На этот раз в его тоне звучало предостережение. Карлик замолк и вдруг лицо его озарилось буквально дьявольской улыбкой. Он весь собрался в комочек, быстрее молнии натянул тетиву лука и пустил стрелу прямо в грудь И. Сестра Алдаз, юноша и я вскрикнули от ужаса. Алдаз закрыла лицо руками, я же попытался бежать на помощь, но не имел сил не только бежать, но даже не мог приподняться выше того, как сел в самом начале. Стрела взвилась вверх, и я ожидал увидеть ее в темени И. Вместо этого она упала на поляну, как раз между И. и Франциском. Снова раздался голос И., но на этот раз я не узнал дорогого мне чудесного и мягкого голоса. Это было нечто вроде громовых раскатов. Как будто бы эхо присоединялось к каждому слову, усиливало его стократно и сливалось со всей природой. Карлик задрожал. Я увидел, что сеть, в которой он запутался, начинает краснеть, точно накаляться. Увидев этот ужас, поняв, что он сгорит заживо, если не исполнит какого-то приказания И., карлик принялся выбрасывать из своей одежды какие-то корешки, стрелы, порошки, сбросил лук, потом какие-то мешочки и посмотрел на И. Сеть продолжала накаляться. И. еще раз предупредил о чем-то карлика. Но тот отрицательно покачал головой. Тогда лицо И. стало бледно, милосердно, но... я понял по жесту его руки, что смерть карлика, не желавшего подчиниться требованию И. и отречься от зла, неизбежна. И карлик понял, что обмануть И. ему не удастся, что на него идет смерть. Он встал на колени – лицо его, серое от страха, ужасное, было омерзительно – и выбросил несколько черных камешков. Пламя сетки, уже подходившее к несчастному, погасло. И. подошел вплотную к карлику, поднял сетку палочкой, которую вынул из-за пояса, отбросил ее в сторону и накинул на карлика другую, которую ему снова подал его сосед. В ней карлик остался лежать у ног И. Теперь раздался вой из кустов, точно кого-то оплакивающий. В этом вое было столько страданья, что я весь внутренне сжался. Франциск, стоявший до сих пор неподвижно, сделал несколько шагов к кустам, и птицы целой стаей двинулись за ним. Он остановился почти у самой клумбы и кому-то, мне невидимому, стал говорить. Я не понимал ни языка, ни смысла того, что он говорил. Но интонация голоса, бездонная ласка, мир и доброта, которые слышались в нем, говорили моему сердцу, что его любовь в своей помощи не знает ни предела, ни отказа. Но что буквально разорвало мне сердце – это лицо Франциска. Ах, сколько раз в трудные и опасные минуты жизни, в минуты разлада и смертной тоски вставало передо мной это бледное лицо в экстазе любви и доброты. Бледный, с огромными синими глазами, испускавшими лучи, с улыбкой радости он протянул вперед руку. Всей своей позой Франциск говорил: "Приди ко мне, и я утешу тебя". Я увидел, как из кустов стал выползать на четвереньках второй карлик. Этот был еще уродливее первого. Совершенно непропорционально сложенный, с огромной сравнительно головой, с длинной талией и коротышками-ножками, он поднялся на ноги с трудом и шел прямо на Франциска, воя, точно собака по покойнику. Длинные руки его висели ниже колен, челюсть с обнаженными деснами выдавалась вперед, а была почти от уха до уха. Это страшное, невообразимое человеческое чудовище, задыхаясь, не дошло до Франциска шагов трех. Я ожидал, что тот сейчас же возьмет его, поднимет и приласкает. Но случилось иначе. Первый карлик во всю мощь своей глотки стал что-то орать своему сподвижнику, показывая ему на стрелу, торчавшую посреди тропинки на поляне, и на те черные камешки, что он выбросил из своих бездонных карманов. Второй карлик сначала слушал внимательно, прикрыв уродливыми толстыми губами свою ужасающую челюсть, потом взглянул на Франциска, отпрянул назад и завыл, закрывая глаза руками. Первый карлик заорал еще настойчивее. Франциск махнул на него слегка рукой, и он замолк. И снова раздался голос, который я опять истолковал себе так: "Приди ко мне, и я утешу тебя". Карлик, так же молниеносно, как это проделал несколько времени назад его товарищ, выпустил стрелу, и она упала на землю, вонзившись рядом с первой. Тут оба карлика точно с ума сошли. Они стали так выть и кататься по земле, кусать даже землю вокруг, что Франциск взял сетку из рук своего соседа и нежно, точно ватой, прикрыл ею урода. Так же как и первый, второй карлик запутался в сети. Голос Франциска, точно арфа, звучал нежно и кротко, когда он подошел к бесновавшемуся уроду и говорил ему что-то. Затих второй карлик. Вынул спокойно все, что хранили его карманы, аккуратно сложил все в кучу и сверху положил такие же черные камешки, какие выбросил первый. Потом он встал с колен, пристально посмотрел в глаза Франциску своими красными глазами, и нечто вроде довольной улыбки раздвинуло его губы. Он моляще протянул руки к Франциску, показал на кучу своего аккуратно сложенного добра, притронулся к сердцу и горлу, провел рукой по своей шее, как бы показывая, что ему отрубят голову его хозяева. Снова сказал что-то Франциск, и снова его голос и глаза проникли в мое сердце так: "Приди ко мне, и я утешу тебя". Теперь, казалось, карлик понял, что нашел верную защиту, которая не предаст его. Он снова опустился на колени, завыл что-то миролюбивое и коснулся лбом земли. – Левушка, собери все свои силы и выйди сюда, – услышал я голос И. Я с трудом, но все же без особого напряжения, поднялся, сам поражаясь, как же это я не мог встать некоторое время назад. Я вышел из дома, и И. указал мне, как пройти между двумя рядами павлинов, со всех сторон бежавших мне навстречу. Павлины сдвинулись в две плотные шеренги и образовали нечто вроде тропочки между мною и И., так, что я мог идти только по этой узкой тропе. Когда я подошел к И., он обнял меня одной рукой за плечи и сказал: – Ни я, ни Франциск не можем коснуться этих несчастных, Потому что от нашего прикосновения они умрут мгновенно, как это случилось бы с теми, кого ты должен был коснуться в Константинополе по просьбе сэра Уоми. Там у тебя был верный помощник храбрый капитан. Здесь ты один. Хочешь ли ты помочь мне и Франциску? Те люди, что стоят здесь, не могут нам помочь, каждый по своей причине. Помни, чтобы нам помочь сейчас, нужно не только полное бесстрашие, но и все милосердие, вся радость, вся любовь к Богу в человеке. Надо забыть все внешнее безобразие и проникнуть в заложенные в человеке Свет и Мир. Хочешь ли, друг, спасти этих несчастных? – О, И., как можете Вы спрашивать, хочу ли я. Вопрос в том, как смогу я быть Вам полезным? И страха у меня быть не может, раз Вы подле меня, и всем сердцем я хотел бы помочь этим бедным страдальцам, чтобы хоть на йоту отблагодарить Вас за все то, что Вы для меня сделали и делаете. Призывая имя дорогого Флорентийца, я постараюсь собрать все свое внимание. Я готов, я слушаю Вас. И. подал мне палочку, которую держал в руках: – Держи палочку прямо против сердца бедного создания. Люби его так, как только может твое сердце понимать это чувство. Радуйся, как радуется сейчас Флорентиец, видя твое полное самоотвержение и желание спасти эти жалкие, злые создания. Когда я притронусь к твоей руке, что бы ни проделывал карлик, коснись немедленно его лба. Постарайся сделать это молниеносно и снова держи палочку на уровне сердца карлика. Я взял палочку. Волшебное чувство счастья, радости охватило меня. Необычайно спокойным я себя почувствовал. Ноги мои, так слабо переступавшие, когда я шел, точно приросли к земле, во всем теле я почувствовал такую силу, точно и конца ей не было. И. стал говорить что-то протяжное на языке пали, какой-то гимн. Я теперь знал язык уже настолько, чтобы понять, что это язык пали. Иногда я понимал отдельные слова, но содержание всего от меня ускользало. Вдруг интонация И. резко изменилась. В голосе его послышались снова раскаты грома. Я крепче сжал пальцы вокруг палочки, посмотрел на карлика и едва не выронил палочку из рук. Он пытался, пронизывая меня своими страшными глазами, которые сейчас не влияли на меня никак, коснуться моей палочки, для чего встал во весь рост и тянулся что было мочи ко мне. Но никакие его усилия не помогали. Он, точно приклеенный, не мог теперь двинуться с места. Я почувствовал прикосновение руки И. выше кисти, и в тот же момент я приложил палочку ко лбу карлика, который вскрикнул, хотел ее схватить, пошатнулся и упал. Я подумал, что он убит. И. продолжал свой гимн и снова прикоснулся к моей руке. Я опять приложил палочку ко лбу карлика, тот вздрогнул, вытянулся и застонал. Мое зрение, должно быть, утомилось от напряжения ярком солнце, но мне буквально казалось, что изо рта карлика шел какой-то черноватый пар. Голос И. поднялся выше, в нем послышались такие повелительные интонации, что даже все павлины опустили головы к самой земле. И. в третий раз коснулся моей руки. Я немедленно снова приложил палочку ко лбу карлика. Он сел, посмотрел с удивлением вокруг, встал на ноги, посмотрел на меня, на И. и вдруг, сморщив по-детски лицо, заплакал горькими слезами. Сердце мое надрывалось. Я готов был обнять его, успокоить, но уже две другие руки сбросили сеть с бедняги и нежно гладили мохнатую голову. И. поднял карлика на руки и держал его, горько плакавшего, у своей груди. Франциск сделал знак руками, что-то громко сказал птицам, и они все перебежали ко второму карлику, окружив его плотным кольцом. И. велел мне вложить палочку в чехол у его пояса и спрятать ее в специальный узенький карман, совершенно не замеченный мною раньше в его одежде. Теперь Франциск позвал меня к себе. – Этот карлик добровольно оставляет свое грязное ремесло зла, Левушка. Пока я буду читать мою мантру, переноси всякий раз по моему указанию палочку с предмета на предмет во всей этой куче тряпья, что он сложил. Вот, возьми палочку. Когда вся куча распадется в золу, подними сетку палочкой, возьми карлика за руку и выведи его сюда, совсем близко ко мне. И когда я тебе укажу, коснись палочкой его темени. Я сделал все, как приказал мне Франциск, и эффект от вещей, превращавшихся в золу, был почти тот же, что в Константинополе. Но только здесь все еще склеивалось, точно ком смолы. Как только я коснулся темени карлика, он также хотел схватить руками палочку, пытался даже подпрыгнуть, но, как и первый, не достиг никаких результатов. Но этот карлик не злобился, не плакал – он смеялся как ребенок и выказывал все признаки удовольствия. По указанию Франциска, я поднял палочкой сеть и подвел к нему карлика, который бросился к его ногам, обнимая их и пытался выказать все признаки любви. Франциск поднял карлика на руки, как это сделал И., и велел увести всех птиц за исключением трех, которых сам выбрал. Он велел также позвать сестру Александру. Когда я передал Франциску его палочку и подошел к И. – карлик мирно спал на его руках. Когда пришла сестра Александра, оба карлика уже спали и были унесены в ту комнату, где жил Макса. Теперь поляна приняла свой обычный вид, все следы происходившей на ней борьбы Света и тьмы исчезли, и мы вошли в комнату Франциска. Меня тревожили багровые пятна на руках его, но он сам их точно не замечал. Только я приготовился было сказать о них И., как услышал его голос: – Сядь, Франциск, я перевяжу твои раны. Иначе ты снова сляжешь. Франциск и раны? Где же раны? Я недоумевал, не представляя себе, чтобы безмятежный, сияющий, правда бледный, но такой сильный и спокойный Франциск мог страдать от ран. Не возразив ни слова, Франциск сел на стул и И. отвернул его рукава. Выше тех мест, где были багровые пятна от рук крестьянина, на обеих руках Франциска были раны, точно обожженные места, и на них уже выступай капли крови. Никогда, ни до этого, ни потом, не приходилось мне переживать такого страданья. Франциск молчал, спокойно перенося муку, когда И. накладывал повязки на кровоточившие руки. Лицо его сохраняло такое выражение, точно он пел славословие всей вселенной, но я едва сдерживал рыданья. Мне, как и крестьянам, которых он спас сегодня, Франциск казался святым. Почему же, зачем страдать святому? Мне хотелось подставить свои руки, только бы избавить его от страданий, только бы видеть это чудесное лицо в экстазе любви и доброты. – Святым, Левушка, нечего делать на земле, я уже тебе это говорил. Могут быть на земле божественные посланники, но я не из их числа. Я – грешный человек. И все, чем я могу помогать людям, это только, в буквальном смысле слова, меняться с ними кровь за кровь. Но выше счастья и нет для человека на земле. Я не водитель человечества. Я простой человек. Мой путь доброты ведет меня так, как во мне живущая Гармония меня допускает. Не страдать ты должен, глядя на меня, но понять, что каждый путь есть вековая карма, от которой отказаться нельзя. Вот у тебя тоже карма: ты носишь дивный камень Учителя, который у него украли, он был опозорен и снова очищен. Знаешь ты или не знаешь – велика твоя помощь тому, кому ты его возвратишь. И все мы, тебе помогающие развить в себе психические силы носить его и вернуть его владельцу, все мы связаны огромной кармой благодарности и спасения с тем, кому ты должен возвратить камень. Слова Франциска, как и все виденное сегодня, не до конца были мне понятны. Но я ни о чем не спрашивал, я уже теперь знал, что И. скажет мне все, что и когда я буду в силах понять. Попрощавшись с Франциском, мы с И. покинули территорию больницы и возвратились домой. Я шел с трудом, И. поддерживал меня и уложил в постель, как только мы вернулись в наш дом. Через час Ясса повел меня в ванну. Сам И. давал ему указания, как применить массаж. Но и после ванны и массажа мне было не по себе. Пришлось снова лечь в постель. Я даже не мог во всем происшедшем дать себе точный отчет. Не мог сообразить, который сейчас час, меня все больше охватывала слабость, озноб, и я забылся в беспокойном сне.

star: ГЛАВА IV. Я ЗНАКОМЛЮСЬ ЕЩЕ СО МНОГИМИ ДОМАМИ ОБЩИНЫ. ОРАНЖЕВЫЙ ДОМИК. КОГО Я В НЕМ ВИДЕЛ И ЧТО БЫЛО В НЕМ Я проснулся, как мне показалось, от какой-то тяжести на плече и легких толчков по руке. Не сразу сообразив, где я и что со мной, я открыл глаза и тут же вовсю расхохотался. Мой маленький друг павлин, который теперь стал уже не таким крошкой, забрался на мое плечо и преуморительно будил меня. Привыкнув ходить с нами купаться в определенный час, он давал мне знать, что пора вставать. Мало того, умилительная птичка не удовольствовалась тем, что разбудила меня. Она соскочила с постели, подбежала к настежь открытой балконной двери, посмотрела вдаль и, выказывая признаки беспокойства, махая крыльями и издавая резкие звуки, как бы о чем-то молящие, вернулась к моей постели. Подергав клювом мое одеяло, павлин снова подбежал к балкону и снова вернулся ко мне, издавая еще более резкие звуки. Он старался дать мне понять, чтобы я посмотрел, что именно его беспокоит. Весело смеясь, я поднялся и подошел к балкону. Каково же было мое удивление, когда я увидел вдали, по пороге к озеру И., уже подходившего к скале, за которой Он должен был сейчас скрыться. Я расцеловал моего заботливого друга, который радостно замурлыкал, чем еще больше меня насмешил. Мигом одевшись и не забыв на этот раз красиво расчесать свои кудри, чему меня обучил Ясса, схватив в охапку простыню и павлина, я помчался догонять И. Я чувствовал себя совершенно здоровым и в эти первые утренние минуты забыл, или, вернее, не вспомнил о том, что было вчера. Я уже настолько привык к жаре, что палящее солнце не составляло больше для меня мученья, как это было в Константинополе или у моего брата в К. Я теперь мог идти очень быстро. Я почти постиг искусство ходить по пыльной дороге не пыля и не уставая. Когда я домчался до нижнего озера, я увидел И, стоявшего возле одной из купален с каким-то высоким человеком. Стройная фигура незнакомца и его лицо были примечательны. Он не походил на туземца, хотя был брюнетом. Орлиный нос с очень красиво выгнутой горбинкой – все говорило мне, что это грузин, а по его походке, легкой, как бы танцующей, плавной, я угадал в нем горца. – Левушка, – радостно обернулся И. на громкое приветствие моей птички. – Как это ты, соня, проснулся? Это надо отнести к разряду чудес, что нам с Яссой не пришлось тебя сегодня расталкивать, – смеялся И. Он взял моего павлина на руки, а тот бесцеремонно взгромоздился ему на плечо и терся головкой о его щеку. Поглаживающий птичку по ее чудесной спинке, рядом с горцем-орлом, на фоне синего озера, под ярким солнцем, И. был так прекрасен, что я не смог удержать порыва моего восторга, обнял моего друга и молил его: – И., миленький, не откажите мне! Я хочу иметь Ваш портрет именно таким, здесь, у озера, с моим павлином на плече, утром. Мне кажется, что Ваша поза, вся ласковость и энергия точно благословляют весь день, всех людей, посылая им силы творить и любить. О, И., не откажите мне! Я попрошу Бронского, чтобы его приятельница нарисовала мне Вас таким. Только согласитесь позировать синьоре Беате. – Ненасытный Левушка, мало тебе моего постоянного присутствия днем? Еще и ночью я должен висеть над тобой! И снова, мой друг, ты проштрафился, выражаясь по твоей манере. Приведи себя в равновесие, освободись от чрезмерного восхищения моей персоной и познакомься с одним из моих и Али друзей. И. говорил так ласково, глаза его лили такие потоки любви и радости, каких, как мне казалось, я еще не замечал в нем. – Это мой старинный друг, Левушка, мой сподвижник во многих делах, которого я давно не видел. Зовут его, для тебя, Никито, а фамилия его Давшчвили. А это – Левушка, граф Т., – представил нас друг другу И. На лице незнакомца изобразилось удивленье, он оглядел меня с головы до ног, посмотрел на И. и вдруг, точно что-то вспомнив и сообразив, закивал мне головой, очаровательно улыбнулся и протянул мне обе руки. Его молчаливое приветствие, глубокое радушие которого я ощущал всем сердцем, меня, в свою очередь, удивило. Что-то было в этом человеке особенное, мне даже подумалось, что он глухонемой, так пристален был его взгляд. Протянув ему так же обе руки, я посмотрел в его глаза, зная, что глухие и немые смотрят в рот человеку. Но Давшчвили смотрел мне прямо в глаза. Взгляд его был добрый, прямой, честный. Но был ли он глухим, я не решил и услышал смех и слова И.: – Ведь ты больше не немой слуга в горах Кавказа, Никито. Твоя привычка многолетнего молчания поразила Левушку, ждавшего от тебя словесного привета. Он, наверное, решил, что ты немой. – Простите, – сказал мне Никито, – я так привык долго молчать в одиночестве, что теперь не сразу могу пользоваться речью, чем сбиваю с толку людей. Но на этот раз я знаю, что не только моя молчаливость смутила Вас. Я не сумел скрыть своего удивления, когда услышал Вашу фамилию. А удивился я ей потому, что много лет назад свирепая буря в горах загнала под мой кров неожиданного гостя. Буря справляла пир чуть ли не целую неделю, дороги замело так, что путнику пришлось прожить в моей сакле всю эту неделю. Гость мой был офицер и фамилия его была такая же, как Ваша. В первый момент нашей встречи я не нашел сходства между моим гостем и Вами. Но несколько минут спустя я отчетливо вспомнил лицо моего гостя и могу поручиться, что он был Вашим братом. Овал лица, разрез глаз и губ – все одинаковое. Но кудри Вашего брата светлые, как и глаза. Вы же брюнет. У меня память на лица исключительная. Если бы И. и не назвал мне Вашей фамилии, я все равно сам спросил бы Вас о ней. Давшчвили говорил по-английски с сильным акцентом. Я подумал, что он и по-русски должен говорить так же нечисто. Мысль, что он был гостеприимным хозяином брата, быть может, спас ему жизнь, сразу сделала мне Никито близким и дорогим. Все еще держа его руки в своих, я горячо сказал: – Как я хотел бы слышать от Вас, Никито, подробное описание тех дней жизни брата, которые он провел с Вами. Я так давно его не видел, так долго еще не увижу, что был бы счастлив поговорить с Вами о нем. – Что же тебе нужнее в первую очередь, Левушка? – передавая мне павлина, спросил И. Мой ли портрет или описание жизни брата Николая у Никито? -Конечно, И., Ваш портрет мне нужнее, потому что в нем для меня символ всей жизни, которую я понял через Вас. Владея Вашим портретом, я надеюсь навеки запечатлеть его в сердце, как путь счастья и силы, которые Вы научили меня понимать. Если бы я теперь услышал, как прожил мой брат неделю в глуши гор, почти заживо схороненный в буране снегов, я понял бы, вероятно, многое иначе, чем до моей встречи с Вами. Символ белого павлина, который я видел на коробках Али, Флорентийца и моего брата... Я не договорил моей фразы. Живой павлин, которого я держал на руках, взяв его от И., вдруг точно прорезал какой-то туманный занавес в моей памяти. Я вспомнил вчерашнее. Вся картина поляны, и на ней две фигуры – И. и Франциска, окруженные снежными кольцами павлинов с сияющими золотыми хвостами, до того ясно и четко вырисовалась в моей памяти, что я мгновенно забыл все остальное и стоял оглушенный потоком новых мыслей, новым озарением. Вчера я не мог осилить всего величия труда, в котором участвовали птицы-братья, помогавшие вырваться своим карликам-братьям из цепей и мук зла. Не знаю и сейчас, сколько, как и где я стоял. Я точно читал слова письма Али: "И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей." Резкая боль в пояснице – должно быть, я неловко повернулся – заставила меня прийти в себя. Опомнился я окончательно только в купальне, на берегу нижнего холодного озера. Мой птенчик сидел у моего изголовья, а И. и Никито стояли возле меня. В руках И. был флакон Флорентийца, я его узнал и понял, что, очевидно, дело не обошлось без моего обморока. Как это ни странно, но когда я теперь смотрел на Никито, какие-то смутные воспоминания, что-то из далекого детства, вставало в моей памяти. Мне казалось, что его лицо, такое сейчас заботливо-нежное, связывалось в обрывках моей памяти с горами Кавказа, с лошадью, с каким-то путешествием, но ничего определенного я вспомнить не мог и, махнув рукой, решил, что это снова штучки моей "дервишской шапки". Все же, когда Никито прикоснулся ко мне, помогая встать, это прикосновение показалось мне знакомым. – Ну, Левушка, попробуем искупать тебя в холодном озере, как рекомендовала Наталья Владимировна, – сказал мне И. – Так она, дорогая моя приятельница, снова здесь? – Никито был очень удивлен, когда узнал, что Андреева не только снова здесь, но и живет в доме первой ступени, как он выразился о нашем домике. На мой вопрос, что значит "первая ступень", он ответил мне, что первых ступеней много, в смысле жизни Общины и в бытовом, и в духовном отношениях. Первая ступень, как ее надо понимать в смысле дома, – это РОД распределителя, где каждый человек не выбирает себе нравящегося ему места в жизни, а живет именно там и так, как его духовные силы дают ему возможность. И именно эти силы определяют его место в Общине, не давая ему возможности жить иначе, в каком-либо другом доме Общины. О себе он сказал, что живет сейчас в доме пятой ступени, а жил много лет назад, уезжая отсюда, в третьей. Но, возвратившись, теперь нашел дом пятой, которого даже не видел, когда жил в третьей. И. сказал мне, что, если я выдержу мое купанье благополучно, он проведет меня к тем домам Общины, где мои силы дадут мне возможность жить и дышать. Он прибавил, что можно обладать очень высоко развитыми психическими силами, даже быть источником больших откровений для людей и все же, по недостатку гармонии в своем собственном организме, не иметь сил выносить вибрации тех ступеней, где атмосфера требует именно гармонии как начальной, исходной точки существования. Человек, не справляющийся с рвущимися из него токами сил, задыхается в более высокой атмосфере гармонии, останавливается перед нею, как перед самой плотной стеной, хотя внешних препятствий перед ним никаких не существует. Стена эта создается его собственными, бурно рвущимися из него со всех сторон токами, закрывающими пеленой его собственное духовное и физическое зрение. И человек даже не видит входа или дороги в те места, где живут более развитые и сложившиеся в высокую гармонию существа. Мое купанье, к счастью, обошлось без всяких эксцессов, если не считать, что температура воды по сравнению с воздухом была чрезвычайно низка. Возможно, что на самом деле она и не была уж так низка, но мне вода показалась ледяной. Когда я погружался в воду, она шипела, точно газированная, и покрывала все тело слоем серебристых пузырьков. Даже когда я вышел из воды, я весь был в них, как в серебряной броне, и красен как рак. Но зато до самого дома, всю дорогу по зною, я ощущал прохладу, и жара оставляла меня нечувствительным к ее каверзам. Когда я вошел в столовую, первой меня приветствовала Андреева. – Ах, мистер шило-граф, до чего же Вы изменились и похорошели за то время, что я Вас не видела. Уж не купаетесь ли Вы в нижнем озере? – Вы очень точно угадали, Наталья Владимировна. Я выкупан сегодня в холодном озере, и переживания мои напоминают, по всей вероятности, чувства лохматого пуделя, брошенного с печки в замерзающий пруд. Хорошеют ли от этого, я не знаю, еще не имел случая наблюдать. – Ох, уж эти мне писатели, – вздохнула она, притворно делая несчастную гримасу. И вдруг как-то наморщила брови, распустила губы, придала доброе-предоброе выражение всему своему резковатому лицу – дать ни взять Ольденкотт. Я так и покатился от смеха. Тут же вспомнил, как Флорентиец изображал в парке в К. английского лорда молодым поручикам, – и смеху моему не было удержу. Сама же Андреева мгновенно переменила игру лица на обычное свое выражение и наивно спрашивала И., не знает ли он причины моего необычайного веселья. И. ответил, что лично он не знает, но не сомневается, что мистер Ольденкотт знает наверное. – О да, я знаю и не удивляюсь, что Вашему другу смешно, – сказал входивший Ольденкотт. – Это так невообразимо – найти сходство со мной в лице Натальи Владимировны, что я и сам бы смеялся, если бы не боялся рассердить мою приятельницу. Почему-то сегодня все окружающие меня вызывали во мне особенно острый интерес. До сих пор я был близок только с Бронским, помогавшим мне воспитывать моего птенца, и дружба наша все возрастала. Благодаря его огромному знанию всего света и людей, которых он покорял своим талантом, благодаря его дару наблюдательности, внимания и умению вовремя вспомнить нечто характерное из своих наблюдений, он был интереснейшим рассказчиком и педагогом. Он говорил всегда образно, красочно, по существу, и от общения с ним росло и мое понимание искусства и людей. Альвера Черджистона я встречал только за столом, как и некоторых других, с кем я познакомился вначале. До сих пор мое внимание останавливалось только на том, о чем говорили мне И. или Франциск. Но сегодня, после купанья и пережитого на лесной поляне вчера, я стал пытливо всматриваться в галерею лиц сидевших со всех сторон людей. Впервые я совершенно четко осознал, что все здесь собравшиеся люди живут также своей внутренней, тайной для других жизнью и что их переживания здесь, вероятно, полны такими же чудесами и делами, каким я был свидетеем и даже действующим лицом вчера. Я слышал, что Андреева пишет труд огромного значения, что у нее есть своя особая миссия, к которой она здесь готовилась уже не раз, и теперь снова готовится вынести в широкий мир целый поток новых знаний для людей. Услышанные же сегодня слова о ней Никито и И. еще больше пробудили мой интерес. На ней остановились мои глаза, и я встретился с ее взглядом, пристальным и... печальным. Удивительно менялось это лицо! Точно вода на поверхности озера, оно отражало все колебания ее духа. Только так недавно лицо это носило следы мальчишеской шаловливости, юмора, и черты его, грубые и нескладные, били в глаза своей непропорциональностью. А сейчас оно было тихо, спокойно, печально и – к моему изумлению – прекрасно. Я не могу подобрать иного слова. Оно было истинно прекрасно! Черты смягчились, точно их покрыла волшебная вуаль доброты, и взгляд ее не сверлил и не жег, а точно любил, благословлял, преклонялся. Мудрость озаряла ее лицо, и, если бы я в самом начале увидел эту Наталью Владимировну, я не узнал бы ее в бурной и шумной подруге Ольденкотта. Ее обаяние и очарование заворожили меня, а когда я услыхал вместо резковатого мягкий, бархатный голос, я даже в первый момент не сообразил, что это говорит она. – Не каждому дано войти в комнату Али. Не каждому дано принять участие в наивысшей помощи человечеству. Путь радости – это путь вовсе не совершенных, но непременно примиренных. А примиренные – это не внешне спокойные, а внутри, в сердце носящие мир. Можно быть верным до конца, нести задачу большого значения, выполнять ее успешно, и все же не уметь подняться выше в своей гармонии. Не шипами Вашими Вы будете смотреть и видеть сегодня, но знанием, что открыло Вам живое, мирное сердце. Но печалиться о тех, чьи лица Вам кажутся печальными, нет смысла. Чем печальнее Ваш встречный, – тем крепче должна быть Ваша радость, потому что только тогда он может сбросить на Вас часть своей скорби. Скорбь и страх умирают в присутствии Мудрости. Не обо мне и моих тайнах думайте, но о тех минутах счастья, где можете пройти мимо любого человека в полном самообладании. Только тогда Вы будете помощью всем нуждающимся в гармонии, когда научитесь радоваться, встречая печальных. Андреева говорила тихо, голос ее тонул в общем шуме, но я слышал каждое ее слово так четко, как будто бы она говорила мне прямо в ухо. Завтрак кончался, когда я увидел подходившего к нам Никито. И снова смутное чувство, что я вижу этого человека не впервые, охватило меня. Пока он здоровался с Кастандой и Андреевой, я все присматривался к нему, но никак не мог решить, где бы я мог его видеть. Среди встреч последних месяцев я такого лица не помнил. А между тем чувство близости к нему сейчас было во мне еще живее, чем у озера. Простившись с Андреевой, которую я сердечно поблагодарил за ее слова, я поспешил за И. и Никито, уже вышедшими в аллею стройных и высоченных пальм. Мои друзья шли по аллее до самого конца парка и повернули влево, в узкую тропу среди бамбуков, которые я до сих пор считал непроходимыми. – Вот так чудо, как здесь тенисто, прохладно! Вот где надо прятаться от жары. И как это мне не приходило в голову, что я могу найти проход в этих джунглях? – Много раз еще ты будешь так думать, Левушка, пока будешь жить в Общине. Так же ты будешь открывать Америки там, где раньше видел один лес или горы. Мало того, ты будешь знать прекрасно местоположение того или иного дома здесь, но в зависимости от твоего внутреннего подъема или падения ты будешь точно находить их или абсолютно терять к ним путь. Не исключена возможность, что в один прекрасный день ты не найдешь дороги к островку Али и не сможешь пройти в его комнату. Чистота и бесстрашие – первые условия духовного зрения. Таким путем, чем шире идет раскрепощение в человеке, тем скорее все его качества переходят в аспекты Единого, пока по восходящим ступеням освобождения весь Единый в человеке не загорится огнем. И вот по этим-то ступеням и построены дома в Общине. Здесь вообще уже нельзя встретить человека, колеблющегося между злом и добром. Здесь живут только те, в ком все аспекты Единого вскрыты и движутся. Но так как нет ни одного человека, в котором его освобождение шло бы так, как оно идет у другого, то путь Света, теми, кто пришел к совершенству раньше, приспособлен к самым разнообразным возможностям для всех тех, кто идет за ними или ищет самостоятельно освобождения. Сейчас мы входим в дома второй ступени. Их здесь семь. Почему их семь и почему каждый из них разного цвета, об этом Вам скажет И., Левушка, когда для этого настанет пора. При последних словах Никито мы вышли из бамбуковых зарослей и попали на чудесную поляну, где среди зеленого луга цвели самые разнообразные цветы. Многие из них были таких форм и красок, каких я еще никогда не видел. Поляну пересекали в нескольких местах дорожки, лучеобразно расходившиеся в разных направлениях. И., шедший впереди, выбрал центральную, прямую дорожку, ведшую к холмам, поросшим пальмами и эвкалиптами. Когда мы поднялись на холм, я остановился в восхищении. За рядом холмов, на вершине одного из которых мы стояли, расстилалась широкая поляна, с рядом очень красивых, больших, средних и совсем маленьких белых домов и домиков. По другую сторону долины также возвышались холмы, несколько выше тех, на которых мы стояли. Весь их скат был покрыт густым, роскошным лесом всевозможных лиственных пород, но кое-где темнели и могучие кедры. Там и сям, как вкрапленные цветные камни, в зеленой оправе пальм и леса, стояли изящные домики самых разнообразных форм и цветов, причудливых и простых стилей. Особенно пленил меня фиолетовый дом в стиле старинного средневекового замка с башенками, лестницами и балконами. Среди яркой зелени, под блеском луней, проникавших между деревьями, с широкой белой лестницей посредине и спускавшимися вниз причудливыми, винтообразными, тоже белыми лесенками от боковых башенок, домик казался аметистовым. Слева, также среди леса, выделялся дом красного цвета. Направо я увидел желтый, за ним синий, зеленый и оранжевый домики. Эта причудливость окраски в гуще листвы делала их похожими на цветы. – Не правда ли, красиво? – спросил меня Никито. – Да, очень, изумительно красиво. Но, признаться, это как-то нечеловечески красиво. Здесь это гармонично и художественно и так просто, что принимаешь эту причудливость, будто так и быть должно. Но можно ли себе вообразить нечто подобное в условиях обычной жизни? Если бы кому-либо вздумалось соорудить себе в своей деревне этакий домикфиалку или вон тот рубинового цвета, наверное, человека сочли бы выскочкой с дикими фантазиями или человеком плохого вкуса. Здесь же это совершенно очаровательно, и я готов был бы здесь век прожить. – Многое в жизни, Левушка, кажется людям непонятным и даже невозможным только потому, что в своем опыте дня они не проходили и не видели тех вещей, которые отрицают. Точнее сказать, они проходили мимо очень многих великих вещей; но ни видеть, ни ощущать их не могли и – по невежеству своему – их отрицали. Разумеется, если бы человек, не сливая в гармонию с цветом своего дома всего того, что его окружает, выстроил себе причудливый зеленый дом, прилепил бы к нему белые окна, желтые заборы и красную крышу, он выказал бы только убогое понимание архитектуры и жалкий вкус. Здесь же ты видишь не только гармоничную гамму однотонного цвета в каждом доме. Ты еще и не замечаешь, чтобы дом рвался из своей рамы зелени, так как и купы деревьев, и окружающие дома, разнясь по цвету друг от друга, дополняют гармонию каждого строения. Кроме того, все, что ты видишь здесь перед собой, все это не порождение той или иной фантазии, тех или иных условностей. Это органические свойства человеческих жизней и человеческих путей окрасили эти дома в тот или иной цвет. Вот, посмотри на этот красный дом. Он окружен розами, геранями, ползучими лилиями, красный цвет которых так ярок, что они кажутся горящими. ЭТОТ дом сам по себе бел, как и все те дома, которые ты видишь в долине, где сам живешь. Но люди, живущие в этом доме, покрыли все его стены эманациями любви своих аур, – и дом горит, как кровь, и таким воспринимается тобой. Но, если бы в тебе самом не было раскрыто духовное зрение, именно тобой в этот тон окрашенное, то есть, если бы ты не носил в себе живой любви, ты не мог бы увидеть той окраски, которой горят ауры людей, идущих путем любви, то есть луча красного цвета. Ты видел бы просто белый дом или, еще вероятнее, не видел бы ровно ничего. Постигни же и первое правило каждого из учеников, входящих в Общину второй ступени: ничего не рассказывать о том, что видишь и слышишь, кого встречаешь и кого оставляешь, без разрешения своего Учителя. Научись молчать, научись держать в тайне то, что Учитель не велел рассказывать. В данное время Учителем твоим являюсь я. Хочешь ли ты двигаться дальше за мной, до тех пор, пока сюда не приедет Флорентиец, и ты пойдешь, уже подготовленный, за ним? Я был глубоко тронут всем тем, что сказал мне И. – Если только Вашей любви и терпения хватит на такого рассеянного ученика, я буду счастлив, потому что всем сердцем люблю Вас и давно в нем назвал Вас моим Учителем. Я обещаю приложить все мое усердие, все внимание, чтобы облегчить Ваш труд, мой дорогой наставник, мой верный друг и Учитель. – Я рад служить тебе, Левушка, всеми моими знаниями и всею моей верностью любви и дружбы. Не пойми превратно моих слов о тайне ученического пути. Мы с тобой уже не раз говорили, что тайн в мире духовных сил нет. Есть та или иная степень знания, то есть та или иная степень освобождения. Поэтому убеждения людей, их моральные требования, их радостность или уныние в единении друг с другом, доброжелательство или равнодушие и т.д. – все зависит степени их закрепощенности в личных страстях или от их освобожденности. Субъективизм человека и отрицание им своей современности, под тем или иным предлогом, всегда служат явным и верным признаком его невежественности. Поэтому думать, что ты можешь кого-либо поднять к более высокому миросозерцанию, если приобщишь его к своей той или иной истине, раскрывшейся тебе благодаря твоему собственному труду любви, – это составляет такое же заблуждение, как пытаться объяснить немузыкальному человеку прелесть песни. Отдавая другому самую драгоценную и неоспоримую для тебя истину, ты не достигнешь никаких положительных результатов, если друг твой не готов к ее восприятию. А профанировать свою святыню ты всегда рискуешь. И не потому, что человек, которому ты ее открыл, зол или бесчестен. Но только потому, что он еще не готов. Об этом говорится: "Не мечите бисера...". С другой стороны, тот, кто прошел все ступени освобождения, тот понял до конца любовь, творящую в той части вселенной, где он живет. Когда он начинает понимать это творчество Любви, его взору открываются все плотные покровы человека. И он в состоянии читать в другом не только движение его мыслей в данное сейчас, но и всю его кармическую судьбу. Раскрывая тебе то или иное, я не могу не видеть, что ты можешь понять сейчас легко и просто, что причинит тебе большое напряжение и чего ты не сможешь принять, так как не раскрылись в тебе еще те начала, по которым могут и должны пронестись все твои индивидуальные силы, чтобы слиться с силами природы. Есть целый ряд знаний, войти в которые может только сам человек. Ввести в них ничья посторонняя помощь не может. Развиваясь, освобожденный человек сам ставит – свои, по-своему – вопросы матери-природе, и она ему отвечает. Это не значит, что каждый, еще ничего не понимающий в пути ученичества человек, способен ставить природе те вопросы, до которых он своим умничаньем додумался. Прочел человек десяток-другой умных книжек, побыл членом, секретарем или председателем каких-либо философских или теософических или иных обществ, загрузил себя еще большие числом условных пониманий и решил, что теперь он готов, что он водитель тех или иных людей, что знания его – вершина мудрости. Здесь начало всех печальных отклонений. Здесь начало разъединения, упрямства, самомнения, споров том, кто прав, кто виноват. Вместо доброжелательства друг к другу и мира, что несут с собою всюду освобожденные, человек, ухвативший мираж знаний, несет людям раздражение и оставляет их в неудовлетворенности и безрадостности. Проверь и присмотрись. Тот, кто легче всех прощает людям их греховность, – всегда несет людям в каждой встрече доброту, милосердие и мир. В них он каждую встречу начнет, в них ее и кончит. Тот же, кто вошел в дом и принес раздражение, тот всегда не прав, хотя бы свой приход он объяснял самыми важными причинами.

star: Мы стояли на вершине холма и смотрели на долину, когда из-за огромных кустов цветущих азалий показались два человека. Я тотчас узнал высокие фигуры Освальда Растена и Жерома Манюле. И. познакомил меня с ними в первый день приезда в Общину и с тех пор я их не видел. Теперь я понял, что они жили здесь и поэтому я их не видел в парке возле наших домов. У меня мелькнула мысль, как было, вероятно, трудно И., такому мудрому, жить все время в обществе неуравновешенных людей да еще иметь в самом близком общении такого болезненного, рассеянного ученика. Вновь подошедшие радостно приветствовали И., которому сейчас совсем иначе поклонились – глубоким поклоном, напомнившим мне поясной поклон монахов, тогда как в столовой парка они приветствовали его общепринятой формой рукопожатия. И., отвечая на их приветствие, положил каждому из них руку на голову, точно благословляя их или призывая на их головы чье-то благословение. Он указал им на Никито. – Это тот брат с Кавказа, о котором я говорил Вам и которому я поручаю Вас как ближайшему наставнику. Завтра он придет к Вам, и вы выработаете все вместе программу своих занятий. Кроме того, недели через две-три мы поедем в дальние части Общины, и если брат Никито найдет возможным, он возьмет вас с собой. Теперь же пройдемте в ваш дом, чтобы Левушка мог увидеть вашу жизнь. Ему вскоре придется перебраться сюда. Мы стали спускаться с холма, пересекли долину и поднялись к оранжевому домику. Он особенно чудесно выделялся среди синих и белых цветов, темных кленов, дивных огромных кедров и совсем меня сразивших белых акаций. Точно колоссальные снежные шапки стояли эти красавицы, разливая вокруг упоительный аромат. Как только мы вошли в калитку сада через прелестную изгородь, утопавшую в цветах, нам навстречу побежали два белых павлина, сидевших на возвышениях лестницы, среди живых цветов. Птицы были большие, красивые и показались мне очень спокойными, точно кто-нибудь специально занимался их воспитанием. Оба павлина бежали прямо к И., который поднес каждому из них по ломтю сладкого хлеба, ласкал их, улыбаясь, и говорил им какие-то слова. Неся хлеб в клювах, птицы вспрыгнули снова на свои места и только там начали есть свой хлеб. Очаровательный домик, куда мы вошли, имел большой холл, из которого поднималась наверх лестница, очень красивая, темного дерева, вся уставленная цветами вроде лилий и мимоз желтого, почти оранжевого цвета. Мне вспомнилась лестница с желтыми цветами и бирюзовыми вазами в доме сэра Уоми в Б. Вспомнилась Хава, о которой я давно не имел вестей, и... вспомнилась Анна, на плечах которой я видел однажды хитон такого же цвета, как эти цветы. Мысли об Анне вообще не раз посещали меня, а сейчас я как-то особенно резко ощутил ее в моем сердце, думая о ее несчастье и о своем счастье. Ведь она могла бы быть здесь, рядом с нами, вместе с Анандой и жить этой волшебной жизнью, в которой купаюсь я. – Уж не ждешь ли ты, Левушка, чтобы наверху открылась дверь и сюда спустилась Хава? – оторвал меня от моего ловиворонства голос И. – Вы не ошиблись, И. Комната и лестница действительно вызвали во мне воспоминания о Б., доме сэра Уоми и, конечно, Хаве. Но не о ней я задумался сейчас так глубоко, а об Анне. О милой, дорогой Анне, о ее музыке, которой здесь так не хватает, и об ее жизни в эту минуту. Мне кажется, я согласился бы прожить отшельником и молчальником года два, лишь бы Анна стояла в эту минуту здесь, рядом с Вами. Этот домик производит на меня не менее сильное впечатление, чем дом сэра Уоми. Что-то в нем очаровывает, пленяет меня, и я чувствую на сердце такое же спокойствие, такую же радость, как при входе в комнату Али. Почему это? – Скоро ты узнаешь этот домик ближе и, быть может, сам решишь этот вопрос. Налево от холла была большая библиотека. Здесь было довольно много людей. Кое-кто перебирал каталоги, иные сидели за столиками и просматривали стопки книг, очевидно отбирая то, что им нужно. Иные расставляли книги по полкам, а некоторые читали, углубясь и не обращая внимания ни на что. Особенно меня поразили две совсем молоденькие девушки, выдававшие книги за красивыми конторками, украшенными цветами. И эта комната-библиотека была прекрасна. В ней было три окна, больших венецианских окна, и вид из них на противоположную сторону и горную цепь был не менее прекрасен, чем из окон моей комнаты. Девушки за конторками, получив требование на книги, бесшумно, точно скользя, проходили к полкам. Одна из них была совсем светловолосая, другая была шатенка, обе черноглазые, стройные и удивительно похожие. "Сестры", – подумал я и только хотел спросить об этом И., как та, что посветлее, увидела Никито и с криком: "Дядя!" – бросилась ему на шею. Жизнь всей комнаты, такой оживленной за минуту, замерла, точно по движению волшебной палочки. Все остановились в тех позах, как стояли или сидели. У меня тоже ноги пристыли к месту, а глазами я, как все, не мог оторваться от девушки, обнимавшей Никито и рыдавшей на его груди. Что было в этом крике, так поразившем всех? Радость? Мольба? Нет, это был скорее вопль о прощении, счастье оттого, что беда миновала. И. подошел к девушке, притронулся к ее плечу и ласково-ласково сказал: – Лалия, о чем же ты плачешь? Ведь теперь уже нет препятствий, что стояли перед тобой, раз дядя Никито вернулся. Если ты столько лет страдала от своей оплошности, то теперь видишь его живым и здоровым, выполнившим за тебя урок. Не создавай новой драмы, а постарайся забыть все скорби прошлого. – О, Учитель, если бы не Ваше милосердие, если бы Вы не подобрали меня, этой минуты свидания никогда бы не было. Простите мои слезы, я снова показала, что недостойна того, что Вы и дядя для меня сделали. Теперь Лалия стояла близко подле меня, и я мог отчетливо видеть, что ей не могло быть более шестнадцати-семнадцати лет, а волосы ее были... седые, совершенно, по-настоящему седые! Какую же драму должно было пережить это существо, чтобы волосы стали белыми! За Лалией стояла вторая девушка и, тихо улыбаясь, смотрела на Никито, ожидая возможности приблизиться к нему. В ее черных глазах светилась не только любовь. Я почувствовал, что преданности ее нет границ. Отстранив слегка Лалию, Никито протянул руку девушке. – Ты, Нина, все такая же скала, какою была в восемь лет, когда я оставлял тебя на твою старшую сестру. Если я ни разу не пал духом за эти семь лет, что пробыл в разлуке с вами, в моем суровом горном ущелье, – то образ девочки, ребенка с горячим сердцем, был мне не последним прибежищем, где я черпал силы. Спасибо тебе. Возьми Лалию, я приду к вам обеим через несколько часов. Никито передал Нине ее сестру, которую та нежно обняла и старалась утешить все еще тихо плакавшую Лалию. На предложение И. отпустить ее домой и вызвать на работу кого-либо другого, Лалия быстро отерла глаза, низко, в пояс поклонилась И. и ответила: – Простите еще раз, Учитель, теперь я уже никогда не заплачу. Это были мои последние слезы, слезы вечно лежавшие камнем на сердце от скорби, что мое непослушание сломало всю линию жизни дяди Никито, спасшего нас с сестрой от смерти. Теперь я дышу легко, мое сердце освободилось от вечной печали о дяде. Я буду продолжать работать. – Если бы все эти годы ты могла носить на сердце не камень скорби и раскаяния, а несла бы легко в мыслях образ дяди, посылая ему радость, бодрость и веселый смех, дитя, ты бы сократила срок его жизни в горах, в разлуке с вами наполовину. Запомни это. И если находишь силы работать сейчас – работай. Весь под впечатлением неведомой мне драмы я вышел из комнаты под руку с И. Мое радужное счастье, мир и спокойствие, испытанные мною при входе в этот дом, были потрясены точно грозой или грохотом снарядов. "Неужели же нигде в мире нет безмятежного спокойствия, нет гармонии, которые бы не потрясались драмами человеческих сердец?" – думал я и услышал слова моего друга, как всегда, заглянувшего под мою черепную коробку. – Жизнь, Левушка, борьба и вечное движение в ней. Никакие стены не могут защитить от бунта страстей в себе. Раскрыть новую страницу жизни – это не значит дать обет и вступить в тот или иной орден, ранг или чин. Мир, безмятежный и незыблемый, приходит в сердце человека тогда, когда Любовь его раскрылась и он увидел, как в нем самом и в окружающих его людях, цветах, деревьях, животных мчится волна Единой Жизни. Тогда пропадает и временное, условное в понимании человека. И сердце его уже не может умолкать для Вечного ни на одну секунду, и воспринимает он встречного без этой оболочки на глазах. До этих пор все люди подвержены драмам и трагедиям колебаниям между иллюзиями личного и радостью Реального. И всюду они вносят с собой свои взбудораженные аурические кольца. Совершенствование человека – это постепенное изменение его ауры. И аура изменяется только в труде серого дня. Вообразить себе, что обычный серый день земли – это серия тех или иных отношений людей к человеку; удач или неудач, зависящих от расположения к нему или предубеждения окружающих, имеющих власть помочь или помешать своей протекцией, – это самая низшая ступень, где еще не вошло в движение по делам и людям творчество духа человека. Такой человек еще только мастер, делающий свой труд в тех или иных масштабах по сноровке и знанию элементарных требований одной земной науки; но он не тот вдохновенный артист, вносящий сам свое творчество в день, для которого вся вселенная звучит. Звучит не радостью временного и преходящего, но любовью Вечного, где развязаны предрассудки жизни и смерти земли. А существует одна вечная Жизнь. Проходи день, видя в нем всегда этап к этому пониманию Радости, звучащей во всей жизни. И никакие тревоги и страданья людей не будут нарушать для тебя Гармонии, потому что твоя, в тебе живущая гармония будет прочней всех колеблющихся, неустойчивых сил, окружающих тебя. Храни об этом память. Этот дом – начало целого ряда домов такого же оранжевого цвета. Ты их увидишь разбросанными по парку, который ты издали принимал до сих пор за лес. Все это время мы стояли в большой комнате, направо от холла, назначения которой я не понимал. В быту я назвал бы ее диванной или назначенной для куренья. По всем ее стенам тянулись диваны, обтянутые красивой оранжевой материей. У внутренней стены был вделан большой камин и стояло кресло, напоминавшее формой кресло в комнате Али. Пол был устлан циновками, очень красивыми по гамме оранжевых тонов и очень изящного плетения. Я хотел спросить у И. о назначении этой комнаты, но он взял меня под руку, и повел по лестнице наверх. – Какая чудесная лестница! – не удержался я от восклицания лишь только мы вошли на первую площадку. Запах от дерева и цветов был такой приятный, свежий, точно в нововыстроенном доме, где дерево издает аромат чистейших эманаций солнца и воздуха. – Здесь дерево кедров, эвкалиптов и камфарных деревьев. Все они вместе издают этот прекрасный запах. Сейчас ты войдешь в мою комнату, Левушка, в такую же для всех закрытую комнату, как белая комната Али. Теперь ты настолько знаешь язык пали, что сможешь прочесть все надписи в ней. Я был поражен. Я представлял себе, что Али имеет в Общине свою комнату, так как он был хозяином имения и мог располагать в нем всем, чем хотел. И вдруг у И. есть здесь тоже своя особая комната, куда запрещен вход! Мы поднялись на самый верх, пройдя мимо второго этажа, где было много дверей по коридору направо. Мы же свернули налево и по узкой, такой же ароматной и украшенной цветами лестнице попали в нечто вроде мезонина, вернее сказать, башни. Комната была круглая, окна овальные, с выпуклыми стеклами, точно фонари. Балконная дверь была настежь открыта, когда я подошел к ней и взглянул вниз, я так и остановился, прикованный на месте. Аллея высоченных, развесистых, густых елей, такая длинная, что ей, казалось, и конца нет, делила с этой стороны парк на две половины. И сколько хватало глаз, были видны маленькие домики, несколько озер, а за ними снова лес, до самых голых скал. Пейзаж заканчивался сурово. В нем не было той радостности и мягкости, которыми я любовался каждое утро. Но очарования в нем было не меньше. Я, разумеется, обо всем забыл, вышел на балкон и еще больше поразился, рассмотрев, как был устроен балкон и построен сам дом. Балкон состоял из двух переплетенных стволами деревьев, близко росших к стене дома. А стена дома, как и весь он, оказывалась скалой, в которой были выдолблены и обшиты деревом комнаты. Чем-то вековым веяло от этого балкона. Я впервые видел такие деревья, которые служили комнате балконом. Огромные, мощные, корявые, они буквально были осыпаны цветущими ветвями. Большие душистые кисти напоминали сирень, но были много больше и цвет их был апельсиновый. – Ты так поражен, Левушка, что даже не прочел надпись над входной дверью. А между тем она не менее замечательна, чем дом-скала. – Простите, И. Я так перехожу от одной неожиданности к другой, что упустил самое главное, хотя Вы и говорили мне о надписях. Я стал искать надпись, но, кроме художественных орнаментов, ничего не находил. Я уже хотел перенести внимание на другую часть стены, как мне показалось, что я начинаю различать два тона орнамента. Присмотревшись еще внимательнее, я нашел и третий тон оранжевой краски, и увидел ясно начертания букв пали. Но как связывались эти буквы, я никак сообразить не мог. Наконец я различил, что шли три надписи, одна над другой, и даже вскрикнул от радости, когда понял первые слова: Не ищи понять глубину смысла там, где не находишь помощи в собственном самообладании прочел я медленно, но без запинки первую надпись, в самом низу, наиболее густого тона. Глядя на человека, не меряй его дух и высоту, но открывай ему твоих святынь дары и радость читал я вторую надпись. Обмирая от страха, не входи в знание. Только бесстрашный находит вход в храм истины закончил я чтение третьей надписи над входной дверью. Я уже отвернулся от входной стены, а слова все еще горели в моем сердце. Точно так же, как в первый день, когда я вошел в комнату Али, я все сохранял слова его надписи, как огненные знаки, в своем сердце. – Прочти теперь надпись над балконной дверью. Я думаю, ты сможешь прочесть ее не менее легко, – сказал И., положив мне на плечо руку. Как странно я себя почувствовал сейчас! Впервые какое-то новое ощущение проникло в меня. Я ясно ощущал, что в меня от И. вливалась сила, точно раскрывались мои духовные глаза. В первые минуты я ровно ничего не видел над балконной дверью. Обшитая желтым деревом стена казалась совсем однотонной. Даже намека на орнамент не было, и никакого различия в тонах я не замечал. Внезапно что-то слегка, как электрическая искра, мелькнуло у меня в глазах. Я подумал, что, очевидно, яркое солнце повлияло на мое зрение. Я хотел уже прикрыть глаза рукой и пожаловаться И. на прилив к глазам, как заметил, что искра на стене разгорелась, вытянулась в палочку и через миг вскрылась большая пылавшая буква, за ней другая, третья – и я прочел целое слово. Вся моя душа наполнилась счастьем. Я не мог двинуться с места. Каждая вновь зажигавшаяся буква приводила меня в такой восторг, к ощущению такой чистой радости, какие я испытывал только в детстве на руках брата Николая. Я прочел фразу: Мщение, лесть, зависть и лицемерие кончены в сердцах тех, кто вошел сюда. Тот, кто читает знаки огня, пробудил в себе огонь. Раз прочтя слово огня, ученик не может больше отдавать времени безделью. И язык его теряет жало осуждения и язвительности. Надпись погасла. И. повернул меня влево, и я сразу увидел целый ряд горящих слов. Путь – сам человек. Его труд – его жизнь веков. В каждое мгновение протекает его мир в сердца окружающих. Не разрывая огня в себе, ученик передает свой свет каждому встречному, если овладел, любя, своим огнем. И гармония каждого устанавливается крепче, и растет бесстрашие встречного. И росло мое счастье, мое благоговение, по мере того, как я читал. И эта надпись погасла. И. повернул меня вправо, и я увидел целый ряд слов, горевших не тем ровным желтым огнем, которым горели только что прочтенные мною надписи, а здесь я увидел целую феерию красок. Слова горели, как волшебный фейерверк, белым, синим, зеленым, желтым, оранжевым, красным и фиолетовым огнями. Зрелище было так захватывающе прекрасно, огоньки дрожали и переливались, мерцая красками, точно проникавшими одна в другую. У меня не было сил оторваться от этого видения и, если бы не легкое прикосновение И. к моему лбу, которым он, вероятно, хотел мне напомнить, что я пришел сюда не любоваться, а читать, я бы так и стоял Левушкой "лови ворон". Я перевел свое восхищение на полное внимание и легко прочел: Нет людей – перлов чистой воды. Путь освобождения проходит по всем лучам, коих семь. В каждом сознании живут зачатки всех семи, но преобладает какой-нибудь один. Тот, кто имел силу пройти в дом света, носит в себе всякого луча оживший аспект и потому может видеть в каждом его свет и мир. Перед каждым открыта дверь всех семи лучей. И никто не оставлен без внимания. Готов человек – готов ему и учитель. Дивные лучи погасли. Я показался себе вдруг таким бедняком, все вокруг точно померкло, казалось серым и бледным, и само сияющее солнце стало менее ярко. И. вывел меня на балкон. – Ты прочел, Левушка, руководящие слова, предназначенные для входящих во вторую ступень ученичества. Понял ли ты из этих надписей, что основные оси держат на себе все другие качества человека этой ступени: первая – бесстрашие и вторая – полное самообладание. Какие бы таланты ни развились в человеке, какими бы великими качествами духа и сердца он ни обладал, если его бесстрашие не цельно, если его самообладание не довело его до полного спокойствия во все минуты жизни, он не войдет во вторую ступень ученичества. Мгновение встречи с другим человеком для ученика второй ступени – это самое значительное и огромное действие его собственного духа. Не то важно, с чем, с каким делом ты встретился или какой человек к тебе пришел. Важно, как ты сумел пронести в его ауру свой свет и проникнуть к его свету. Важно, как влились в него твои любовь и мир, твое ему утешение. Для ученика второй ступени уже нет морального кодекса законов людей, законов одной земли. Для него есть закон Любви, закон всей Жизни. И поступки его честны, высоки и прекрасны не потому, что закон морали требует его этики в поведении. Но потому, что дух его слит с огнем Вечного и поступки его могут быть только единением в красоте, ибо они являются движением его собственной Вечности, его оживших аспектов Единого, в себе носимого. Я не спрашиваю тебя, готов ли ты ко входу в то святая святых, что зовется "вторая ступень". Если бы ты не был готов, ты не мог бы прочесть горящей надписи в комнате. Но не думай однобоко. Не предполагай, что здесь ты встретишь только тех, кто способен сам читать огненное письмо. Это далеко не так. Во второй ступени не может быть иных людей, кроме тех, что достигли бесстрашия и полного самообладания. Это истина непреложная. Но как они их достигли, чем оказался их путь освобождения, какие силы в них развились, – кроме этих двух непреложных осей, – это путь у каждого особый, индивидуально неповторимый. Редко человек – ученик второй ступени – читает и пишет сам слово Огня. Чаще всего, вернее всегда, он имеет возможность получать весть наставника через какой-нибудь провод, путь которого начат с развития психических сил. Твой путь начат с них. Ты -счастливый слуга и друг твоих наставников, можешь помогать им облегчать жизнь тех, кто идет рядом с тобой, в их духовном росте на трудном пути земного воплощения. Перед тобой лежит один из счастливейших путей земли, – путь радости. Ты никогда не принесешь человеку вести скорбной, но всегда войдешь в его жилище вестником мира и помощи. Разжигая костер твоих талантов, великое Милосердие вводит тебя в новые понимания смысла и труда земли. Сегодня ты прочел: "Глядя на человека, не меряй его дух и высоту; но открывай ему своих святынь дары и радость". Прими, мой дорогой и любимый друг и брат, к великому руководству в простом сером дне труда эти великие слова. В каждой встрече помни о своем счастье: ты живешь, держа руку Учителя в своей руке, ты живешь в постоянном кольце верных защитников и помощников. И их верность тебе всегда лежит на твоей верности им. Дивные лучи погасли. Я показался себе вдруг таким бедняком, все вокруг точно померкло, казалось серым и бледным, и само сияющее солнце стало менее ярко. И. вывел меня на балкон. – Ты прочел, Левушка, руководящие слова, предназначенные для входящих во вторую ступень ученичества. Понял ли ты из этих надписей, что основные оси держат на себе все другие качества человека этой ступени: первая – бесстрашие и вторая – полное самообладание. Какие бы таланты ни развились в человеке, какими бы великими качествами духа и сердца он ни обладал, если его бесстрашие не цельно, если его самообладание не довело его до полного спокойствия во все минуты жизни, он не войдет во вторую ступень ученичества. Мгновение встречи с другим человеком для ученика второй ступени – это самое значительное и огромное действие его собственного духа. Не то важно, с чем, с каким делом ты встретился или какой человек к тебе пришел. Важно, как ты сумел пронести в его ауру свой свет и проникнуть к его свету. Важно, как влились в него твои любовь и мир, твое ему утешение. Для ученика второй ступени уже нет морального кодекса законов людей, законов одной земли. Для него есть закон Любви, закон всей Жизни. И поступки его честны, высоки и прекрасны не потому, что закон морали требует его этики в поведении. Но потому, что дух его слит с огнем Вечного и поступки его могут быть только единением в красоте, ибо они являются движением его собственной Вечности, его оживших аспектов Единого, в себе носимого. Я не спрашиваю тебя, готов ли ты ко входу в то святая святых, что зовется "вторая ступень". Если бы ты не был готов, ты не мог бы прочесть горящей надписи в комнате. Но не думай однобоко. Не предполагай, что здесь ты встретишь только тех, кто способен сам читать огненное письмо. Это далеко не так. Во второй ступени не может быть иных людей, кроме тех, что достигли бесстрашия и полного самообладания. Это истина непреложная. Но как они их достигли, чем оказался их путь освобождения, какие силы в них развились, – кроме этих двух непреложных осей, – это путь у каждого особый, индивидуально неповторимый. Редко человек – ученик второй ступени – читает и пишет сам слово Огня. Чаще всего, вернее всегда, он имеет возможность получать весть наставника через какой-нибудь провод, путь которого начат с развития психических сил. Твой путь начат с них. Ты -счастливый слуга и друг твоих наставников, можешь помогать им облегчать жизнь тех, кто идет рядом с тобой, в их духовном росте на трудном пути земного воплощения. Перед тобой лежит один из счастливейших путей земли, – путь радости. Ты никогда не принесешь человеку вести скорбной, но всегда войдешь в его жилище вестником мира и помощи. Разжигая костер твоих талантов, великое Милосердие вводит тебя в новые понимания смысла и труда земли. Сегодня ты прочел: "Глядя на человека, не меряй его дух и высоту; но открывай ему своих святынь дары и радость". Прими, мой дорогой и любимый друг и брат, к великому руководству в простом сером дне труда эти великие слова. В каждой встрече помни о своем счастье: ты живешь, держа руку Учителя в своей руке, ты живешь в постоянном кольце верных защитников и помощников. И их верность тебе всегда лежит на твоей верности им. Голос И., его лицо и вся фигура сияли так, что мне даже комната казалась ярче. Мы вышли из дома, спустившись снова по ароматной лестнице в аллею, которую я видел с балкона и принял за аллею елей. Теперь я увидел, что то были кедры, наполнявшие своим смолистым запахом все пространство вокруг. – Как прекрасна Жизнь! – воскликнул я, совершенно забыв о себе, о личностях людей, об их качествах. – Для меня звучал один Гимн Вселенной: Гимн Торжествующей Любви. Мы долго шли по аллее, изредка встречая кланявшихся И. людей, но никто не прерывал нашего молчания. Мне невозможно было бы сейчас слушать человеческие слова, так я был слит со всей природой. Мне казалось, что я вижу, как растут цветы и травы, как льется сок в стволах и иглах деревьев. Так, молча, мы дошли до конца аллеи, и впереди уже виднелось озеро. Но И. свернул налево, мы прошли через длинный грот и вышли к совершенно неожиданному пейзажу. Я увидел точно такой же островок, как в нашей части Общины, где была белая комната Али. Островок был также соединен мостиком с аллеей, по которой мы теперь шли, из могучих широколистных пальм. Когда мы вошли на мостик, сквозь заросли цветущих желтых деревьев, точно таких же, на какие опирался балкон комнаты И., где я только что читал надписи, – я увидел точную копию домика Али, только густого оранжевого цвета. Я ни о чем не спрашивал И. Мы пересекли узенькую тропку между густыми зарослями желтых деревьев и вышли к прекрасному лужку, пестревшему разнообразными цветочками и окружавшему домик со всех сторон. Как только мы подошли к лужку, навстречу нам побежал белый павлин, а от стены дома поднялся пожилой человек в оранжевой чалме и восточной одежде. И. приветливо с ним поздоровался, поговорил на языке, которого я не понимал, и я еще раз поставил себе на вид свою невежественность. И. остановился перед домом и сказал мне: – Здесь ты увидишь тот живой Огонь, слова Которого ты читал в моей тайной комнате. Та комната -. комната моего труда, моих встреч со всеми учениками, идущими путем моего луча. Но не каждый, кто имеет силу войти туда, имеет силу и чистоту сердца, чтобы войти в этот дом и быть подведенным к огню Вечности. Силой Огня – неугасимого Огня любви – зажигаются буквы в моей комнате, где ты их читал. В этом же доме, на жертвеннике, горит этот священный Огонь. Войти в ту комнату, где Он горит, может только тот, кто сам дошел до чистоты и верности, которые не могут быть ничем поколеблены. Ничье милосердие, ничье сострадание, ничья помощь не могут помочь человеку войти туда. Только сам человек, своей силой духа, может туда войти. Читай, друг, чем приветствует тебя первая надпись над входом в дом. Эта надпись меняется и дается человеку так и такою, как его собственный труд в веках соткал ее. Читай же теперь, что ты сам создал для себя. Я поднял голову кверху и первое, что увидел, был белый павлин с чудесно распущенным хвостом, сверкавшим золотом на солнце. Я удивился, как мог я не заметить птицы в ее очаровательном уборе минуту назад, хотя смотрел на входную дверь и видел над нею круглое, выпуклое окно, которое теперь закрывал павлин. Над его сияющим опереньем желтым светом горело: "Входи, храня вечную память о труде своем в веках. Тебя приветствуют здесь благодарность тех, кого ты когда-то очень давно спас, и их благословение. Их сердца сейчас ждут отдать тебе свой долг благодарности и, в свою очередь, стать тебе, странник, защитой и помощью". Я был глубоко тронут словами привета, я никак не ожидал, что они будут обращены лично ко мне. Я их не понимал, но, взглянув на И., понял по его лицу, что все вопросы разрешатся дальше. Но как я это понял, я и сам не знаю. И. уже не был тем И., которого я так хорошо знал, которого я видел сияющим в его комнате в скале. Это было существо неземного мира. Что-то божественное, превосходившее все обычные земные понимания красоты и любви, шло от него. Он был весь куском Любви, в которой я уже не мог существовать как сознание. Но я понимал его, потому что перешел в мир сверхсознательного вдохновения, где слова сами по себе, слова обихода уже не имели смысла. И. взял меня за руку и повел вверх по лестнице из яшмы, как мне показалось. Ступени, стены – все говорило о большой древности. Я не шел, а точно летел, до того легким я ощущал свое тело. Когда мы поднялись на верхнюю площадку, две белые фигуры в длинной льняной одежде, подпоясанные золотыми шнурами, подошли к нам, низко кланяясь И. Я не узнал их, и только когда один из них взял меня за руку, я узнал в нем Никито. Бог мой! Как мог он так перемениться? Его волосы вились и падали седеющими локонами на прекрасный лоб и длинную обнаженную шею. Лицо, темное от загара, выходило точно из белой рамы. Я взглянул на второго человека, также взявшего меня за руку, и поразился еще больше. Это был Зейхед-оглы, араб-проводник, подаривший мне птенчика и выказывавший мне все время столько незаслуженного внимания. Оба они провели меня в комнату, где был бассейн с проточной водой. Они указали мне на него, и. Никито сказал: – Позволь мне, как бывало в детстве, на Кавказе, раздеть тебя и помочь тебе совершить омовение в этой воде, раньше чем ты наденешь священную одежду и войдешь в зал алтарей. Ты забыл меня, вернее, не узнал при нашей встрече у озера. Я же счастлив возвратить тебе вековой долг моей благодарности. Чтобы войти в число учеников второй ступени, тебе нужны два поручителя. Войти в ступень можно только своими личными усилиями. Но помощь любящих могут оказывать человеку все его друзья. Разреши мне заплатить тебе мой кармический долг в эту счастливую минуту твоей жизни и стать тебе слугой и другом. Я беру на себя поручительство за тебя в твоем новом пути и буду служить тебе век громоотводом и охраной твоему раздражению. Я буду заранее принимать в свою ауру все удары твоего гнева и вспыльчивости, чтобы рост твоего самообладания не нарушался ни на минуту.

star: – Я, со своей стороны, – сказал араб, – принимаю на себя счастье поручительства, платя тебе только старый долг спасения жизни от темных сил. Я был когда-то карликом, и ты, ребенок, укрыл меня среди своих игрушек и защитил своим телом от смерти. Теперь я буду облегчать тебе каждую встречу с печальными, беря на себя часть их скорбей, чтобы твоя радость могла свободно проникать в их сердца. Когда я вышел из бассейна, вода которого оказалась почти горячей, оба мои друга одели меня в такую же льняную одежду, в какой были сами, подпоясали меня золотым шнуром и расчесали гребнем мои кудри. На ноги я надел желтые сандалии, тоже точно такие, в каких были мои друзья. Взяв меня за руки, они подвели меня к двери, в которой стоял И. Он был тоже в белой одежде, но сделана она была из такой материи, какую Али подарил моему брату в день пира в К. Одежда была расшита вся – внизу и по бокам, на рукавах и на вороте – золотом. На голове его был венок из желтых цветов, а в руках та палочка, которую я видел на поляне, во время раскрепощения карликов. Когда я подошел к порогу настежь открытой двери, я увидел у своих ног на полу горящие буквы: Мой дом – всюду. Сердце человека – мой дом. Здесь дом мира и света. И входящий сюда найдет дверь только тогда, когда создал в себе мой дом. Бесстрашно вступай в море моего огня, если сердце твое чисто. И пламя мое не сожжет тебя, но закалится речь твоя в ясности и силе. Я шагнул прямо на горевшие слова, ожидая, что огонь букв обожжет меня. Но, к моему удивлению, он мгновенно потух, едва я ступил на него. Теперь И. взял меня из рук моих поручителей и подвел к одному из узких высоких столов из оранжевого мрамора, такой же формы, как я видел в комнате Франциска, только у последнего этот стол был почти красным, так много было в мраморе розовых и алых прожилок. И. поднял крышку стола, и я увидел под нею низкий Жертвенник, на котором горел огонь и перед которым стояла высокая топазовая чаша, в ней клубилась жидкость, похожая по своему цвету на огонь. И. погрузил палочку в чашу с жидким огнем и поднес ее к настоящему огню, который ярко вспыхнул, затем, точно что-то напевая, чего я не разбирал, он коснулся моего темени. Это был не удар, конечно. Но прикосновение это причинило такое содрогание всему моему организму, что я не устоял и упал на колени. Оба мои поручителя положили свои руки на то место, где меня коснулась палочка И. Я почувствовал точно из меня в их руки тянется струя энергии. Они подняли меня и повернули спиной к И. Теперь И. коснулся меня два раза под обеими лопатками. На этот раз действие палочки было таким же сильным, но я не только устоял на ногах, но почувствовал очень странное ощущение, точно у меня за плечами выросли крылья. Новая сила вошла в меня, и снова я почувствовал, как связываюсь с моими поручителями невидимыми, но крепчайшими нитями. И. сам повернул меня лицом к жертвеннику. Теперь огненная жидкость в чаше не кипела, а из нее вился спиралью огонь зеленого цвета, а огонь за чашей разделился на три языка: в середине – оранжевый, слева – белый и справа – зеленый. Опустив снова палочку в чашу, горевшую зелеными спиралями, И. поднес ее к зеленому языку огня. Тот ярко вспыхнул, вся палочка точно запылала зеленым цветом, затем И. поднес ее к белому огненному языку, и белый язык огня загорелся на палочке рядом с зеленым. И. поднес палочку к желтому языку огня – и на палочке образовался трезубец огней, – с зеленым в центре, с белым и желтым огнями по бокам. И. взял с жертвенника нечто вроде золотой булавы и, держа ее в одной руке и палочку в другой, поднял вверх обе руки, продолжая напевать что-то, чего я все так же не мог понимать. Вдруг я отчетливо услышал: "Флорентиец, Флорентиец, Флорентиец", – трижды повторенное дорогое мне имя моего любимого и далекого друга. И в то же мгновение я увидел Флорентийца стоящим за жертвенником в белой одежде. "Али, Али, Али", – снова разобрал я в напеве И. И через мгновение увидел Али, стоящим рядом с Флорентийцем. Я уже приготовился, что сейчас устами И. будут вызваны и Али молодой и мой брат Николай, как от образа Флорентийца, от его лба, горла, пупка, заплечий и сердца протянулись огненные с зеленым оттенком нити и соединились с зеленым огнем палочки. От образа Али, из тех же мест, потянулись нити белого огня и прилипли к белому языку палочки. И. поднес булаву к огням палочки, раздался сильный сухой треск, и все огни с палочки перешли на шар булавы, а потухшую палочку И. положил на жертвенник. От самого И. – все из тех же мест, как от Али и Флорентийца, пошли оранжевые нити к булаве. И. поднял булаву высоко над головой и пропел какую-то мантру, которую сопровождала дивная музыка. Закончив пение, И. повернулся ко мне, я и мои поручители опустились на колени, и булава легла на мою голову. Точно удар грома опустился на меня, я весь содрогнулся. Но это продолжалось одно мгновение. Мои поручители подняли меня с колен. Теперь я чувствовал себя сильным, обновленным, точно сразу выросшим – как будто все мои сухожилия вытянулись, все нервы и связки освободились от какой-то тяжести. Мое ощущение было такое необычное, точно до этого момента я жил, весь покрытый узлами и корками, а сейчас все очистилось, вскрылись поры и я дышу, ощущая, как атмосфера комнаты сливается с каждой клеткой моего тела. Я взглянул на И. и увидел, что в его руках потухла булава, а все три огненных языка горят на его темени среди венка из оранжевых, цветов. Огненные нити, что соединяли меня с Флорентийцем, Али и И. и были вначале тоненькими, дрожащими, теперь были плотными огненными струями. Я четко ощущал, как они проникают в мое тело, освежая, облегчая мою новую жизнь, устанавливая во мне гармонию. И. обнял меня, подвел вплотную к жертвеннику, взял мои руки в свои и сказал: – Храни чистоту этих рук, им дана сила радости передавать слово огня рядом идущим. Он положил свои руки на мои глаза и снова сказал: – Храни чистоту глаз своих. Живи легко, понимая скорбь земли как неизбежный этап освобождения. Ни одна слеза печали да не прольется из глаз твоих, ибо каждая слеза – упадок духа, эгоистический порыв, хотя бы казалось человеку, что не о себе плачет, но сострадает другому. Сострадая до конца, человек льет мужество из сердца, и только такое сострадание помогает восстановиться шаткой гармонии встречного. Очам духа твоего дано видеть внутреннее, духовное царство человека. Храни в чистоте очи телесные, чтобы покровы условной любви не затемняли зрения твоих духовных очей. Иди в чистоте духовной связи с Теми самоотверженными тружениками светлого человечества, которые сейчас отдают тебе свою помощь, защиту и любовь перед Огнем Вечного. Носи искры их огня в своем духе и сердце и передавай их встречным не в идеях и словах высоких, но в простом труде серого дня носи доброту, мир и отдых трудящимся рядом. У тебя уже нет возможности воспринимать лично дела и людей. Каждая встреча – все путь Отцов твоих, взявших тебя сейчас в сыновство, – к Единому во встречных твоих. Для тебя нет иного пути по земле, как через мост бесстрашия и мужества вводить встречных в то кольцо огня, в каком стоишь сейчас. Голос И. умолк. Я посмотрел вниз и увидел, что вокруг всех нас на полу горело кольцо трехцветных огней, охватывая все наши фигуры и жертвенник как бы высоким забором. И. взял мои руки и погрузил их в огонь на жертвеннике. Я снова на миг вздрогнул, но тотчас же блаженное состояние тишины, счастья и высочайшей любви охватило меня. И. наклонил мою голову, точно купая ее трижды в огне, – и еще больше содрогался телом и успокаивался – точно рос и подымался духом. И. обнял меня, прижал к себе – и я взлетел вместе с ним в какието высоты, где я не различал более, что был я и что было не я, и слов для передачи моих ощущений блаженного счастья я не нахожу. Когда я очнулся, у меня было такое чувство, точно я снова влез в футляр человеческого тела. До того легким, радостным и блаженным было мое состояние за миг до этого, что теперь я опять почувствовал себя весомым и тяжелым. Оглядевшись, я увидел, что жертвенник был закрыт мраморной крышкой, в комнате были только И., мои дорогие поручители, Никито и Зейхед. Я нигде больше не видел моих высоких милостивцев и друзей – Флорентийца и Али. Почему-то я вспомнил, как видел Флорентийца в бурю на корабле таким же светящимся белым облаком, каким я видел его здесь несколько минут назад. – В эту минуту, Левушка, ты осознал, как стираются границы между землей и небом. Для тебя открылась Единая, вся жизнь. Ты понял, что нет условных границ, обозначаемых условными терминами: "смерть", "рождение", "жизнь", принятыми в общежитии на земле как термины условных, отдельных этапов, дающих разлуку, с ее горем, или счастье с его заманчивыми иллюзиями. Твой опыт сегодня вынес тебя за все условные грани, и ты постиг величайшее счастье: знание вечной жизни. Тебе стало понятно, что твоя жизнь этого воплощения- это то "сейчас", в котором тебе надо пройти часть вечного пути раскрепощения от страстей. Пойдем, чтобы найти среди многочисленных лежащих на столах книг свою, единственную, неповторимую для других книгу жизни. Каждый ищет и находит ее в этой комнате только сам. Я двинулся среди множества высокие столиков оранжевого мрамора, похожих на церковные аналои. Сначала я видел на них только книги всех оттенков оранжевого цвета. Все они были одинаковы, и ни от одной из них не шел ко мне ни единый признак жизни. Молчание комнаты и молчание Мудрости в лежавших передо мною книгах наполнили мое сознание величием спокойной святости, точно я ходил среди трепещущих сердец, закрытых в этих больших, тяжелых на вид книгах. Но все они оставались для меня рядом чудесных тайн, где моему сердцу не было места. Я шел все дальше. И. и мои поручители следовали за мною в некотором отдалении. Теперь я стал различать книги разного цвета: красного, синего, фиолетового. Вдруг мой взгляд упал на большую зеленую книгу, закованную в нефритовый переплет, отделанный чудесно малахитом. Точно теплом повеяло на меня от этой книги. Я буквально бросился к ней, наклонился над переплетом и увидел на нем прелестно сложенного белого павлина из мелких-мелких белых и зеленых камней. Глаза павлина были красные, а хвост – из самых разнообразных камней желтого цвета: от светло-желтых бриллиантов до самых темных топазов. Рисунок напоминал записную книжку моего брата, которую я нашел с Флорентийцем в комнате Николая в К. и которую я свято хранил в саквояже Флорентийца до сих пор. Тепло, шедшее ко мне от книги, которое я почувствовал еще издали, теперь окутывало меня всего. Я положил обе руки на зеленый переплет, прильнул головой к белой птице, изображенной на нем, и мне казалось, что сердце Флорентийца обливает меня своей любовью. Я был счастлив. Счастлив в полном смысле этого слова. Я ощущал себя совершенно свободным от всех условных скреп личного, так сильно державших меня в своем кольце до сих пор на земле. – Раскрой книгу, друг, и прочти, какие обязательства ты уже брал на себя до этих пор в веках. Те, которые ты выполнил, те сошли со страниц твоей книги жизни, оставив листы чистыми. Те же, что ты когдато взял и не выполнил, горят на страницах, как огненное письмо. Те что ты давал в этом воплощении, ждут сейчас подтверждения твоею любовью и верностью. И, если ты их подтвердишь, они тоже загорятся огненным светом, хотя в эту минуту их еле можно прочесть вроде следов старинных чернил. В этот огромный момент твоей жизни ты можешь просить за своих друзей и врагов. Ты можешь вписать здесь сейчас те обязательства, что диктует тебе твоя бурно живущая в тебе в этот миг Любовь. И. умолк. Я раскрыл книгу и заметил, что много чистых листов ее переворачивались, вместе, как бы склеенные. Я понял, что то следы моих вековых трудов и карм, давно оконченных в прошлых моих жизнях. Еще несколько листов перевернулись так же, и наконец я увидел отпавший лист, на котором среди чистого белого ноля горела фраза: "Я найду полное самообладание, чтобы служить Учителю моему долго, долго, долго". – О, И., как же я виноват перед Флорентийцем и перед Вами! Я даже забыл, что давал уже это обещание, и остаюсь все тем же невыдержанным человеком! Я трижды подтверждаю сейчас мою верность этому обещанию, идти мой путь в любви и такте. Как только произнес мои слова, надпись погасла, листы сами перевернулись, и на новом месте загорелась ярким огнем та же надпись, а ниже засияло слово, как бы скрепляющая мое обещание подпись: "Флорентиец". Через мгновение листы книги вернулись несколько назад, и я увидел на одном из них точно плавающие знаки от старых чернил, размазанных слезами. Я прочел: "Буйное, бездонное горе, когда сердце и мозг тонут в море слез и печали, да не придет больше в мое сознание. Я понял всю бездну человеческого горя. Понял ее как путь, ведущий к освобождению. Понял, принял, благословил. Будь благословен, мой страшный враг, отнявший у меня все, что я любил и имел, Будь благословен! Да не лягут слезы мои скорбями на твоем пути. Но пусть они вырастут цветами и украсят путь твой радостью. Иди по пути радости и пройди в путь Света. Я же обещаю не лить больше слез горя и скорби. Если же слабость моя будет так велика, что я не смогу удержать слез, – пусть то льются слезы радости, Господне вино! Благословляю день и час смерти всего мною любимого. Да останусь один на земле, свободным от всех првязанностей личного. Буду лишь слугою всему встречному; слугой моему Учителю да пройдут мои дни земли". Я был так глубоко растроган словами, которые читал, как бы выступавшими из моря крови и слез, что опустился на колени и сказал: – Если я не выполнил моего обета до сих пор, то да будет эта моя жизнь посвящена полной любви к моему врагу, заботам о нем и его семье, если она у него есть. Я хочу принести ему мир. Хочу сделать цветущий сад из его сердца, если в нем еще бесплодная пустыня. Я поднялся с колен и прочел на чистом листе засиявшее мне слово: "Твой враг при тебе. Ты встретил его в образе белого птенчика, переданного тебе на хранение, воспитание и заботы. С семьей врага твоего ты уже встретился: это те два карлика, что ты помогал вырвать из сетей зла. Мужайся, двигайся вперед, любя побеждай. Когда открыта человеку его карма с его ближними, час его действий настал. И если он не подобрал указанное ему кольцо кармы, то возможность подобрать это кольцо передвинулась – кольцо отошло, как облако. И снова надо ждать, пока цельность верности человека, его любовь и беспрекословное послушание Учителю не вырастут и не пододвинутся обстоятельства для новой вековой встречи. Имеющий уши – услышит зов. И озарение поможет ему выполнить указанную задачу. Закрыты очи и уши у имеющих мало любви и верности. Лишь до конца верящий – побеждает. Не видны человеку законы целесообразности встреч. Но лишь по этому закону – закону великой необходимости – идет жизнь каждого. В слепоте идут до тех пор, пока образ Единого в сердце не засветится. Но, чтобы Он засиял, надо уметь пройти в полной верности и преданности Учителю своему, ибо путь смирения проходит каждый только в свое мгновение Вечности. Человеку же в слепоте его не видно то мгновение пути праведника. Он видит иное, которое судит и принимает к сердцу, стараясь следовать подражанием. В подражании же нет творчества. Сердце человека не живет, и потому не сходит к нему озарение, потому же и отрицает в невежестве своем. Оставь все мечты, неофит. Действуй, ежеминутно действуй, творя доброту. И если бесстрашно сердце твое – раскроются очи духа твоего, увидишь и услышишь". Книга захлопнулась, еще раз пахнуло на меня теплом и светом – и все исчезло, я перестал видеть не только свой аналой, но даже и ряды тех, мимо которых я шел до сих пор. Пораженный этим, я повернулся к И. – Иди дальше, друг. Я не могу тебе ни в чем здесь помочь. Я уже сказал тебе: здесь каждый сам отыскивает все то, что ему дано понять. Я двинулся вперед; случайно мой взгляд упал на белый пол, и мне показалось, что ряд цветочков, мелких, оранжевых, как дорожка, стелется передо мной. Я пошел по ней, так забавно и радостно было видеть, как цветочки, точно в сказке, выскакивали, указывая мне дорогу. Я все шел за ними, благословляя их, и не мог удержать радостного смеха, который так и рвался из моего сердца. Неожиданно для меня цветочки свернули в сторону, и я увидел вдали, у самой стены, светившийся высокий аналой оранжевого цвета. Я ускорил шаг, ощутил тепло, шедшее ко мне от аналоя, и, подойдя ближе, различил на нем большую книгу в переплете из парчи, украшенной топазами. Красота переплета привлекла мое внимание, но не сразу я понял, что украшения из камней и золота составляют надпись. Я разобрал язык пали и прочел: "Луч мой тебя приветствует. Просящему – дается. Ищущий – находит. Мудрость не достигается теми, кто живет в личном. Только раскрепощенный может видеть ясно". Я благоговейно поцеловал переплет и хотел открыть книгу, как она сама развернулась, и я прочел: "Вступай в луч пятый. Здесь научись видеть ясно, читать без помощи телесных очей и слышать легко и просто без помощи временных форм. Читай в каждой временной форме ее Вечное. Носи благословение дню и помогай пером – что дано тебе – развернуться сознанию встречного". И. подошел ко мне, стал рядом со мною, поднял руку и подержал свою ладонь над листом книги, несколько ниже того места, где я читал. Я смотрел на лист книги, под его ладонью и заметил, что под нею складывается яркая фраза: "Луч пятый – луч науки и техники. Луч технического приспособления в каждом развитом сознании всех его духовных даров для непосредственного служения человечеству. Иди моим лучом и вноси все свое понимание, через Любовь к тебе приходящее, интуитивное и сокровенное, как простой труд обычного дня. Научись претворять любовь созерцающую в мелкие дела дня. И только та любовь, что умеет быть влита и приложена в делах серого дня, будет живою Любовью, движением Единого. Забвения нет во вселенной ни для одного человека, ни для одного его дела. Ибо все живущие и творящие – только технические пути и способы Жизни, идущей в формах. Чтобы дойти до живой в себе Истины, надо развить в себе любовь к человеку. Любя человека, чти его и, видя в нем цель дел Учителя, дойдешь до единения с Учителем; а слившись с Единым в Учителе, сольешься с Вечностью. И. подошел ко мне, стал рядом со мною, поднял руку и подержал свою ладонь над листом книги, несколько ниже того места, где я читал. Я смотрел на лист книги, под его ладонью и заметил, что под нею складывается яркая фраза: "Луч пятый – луч науки и техники. Луч технического приспособления в каждом развитом сознании всех его духовных даров для непосредственного служения человечеству. Иди моим лучом и вноси все свое понимание, через Любовь к тебе приходящее, интуитивное и сокровенное, как простой труд обычного дня. Научись претворять любовь созерцающую в мелкие дела дня. И только та любовь, что умеет быть влита и приложена в делах серого дня, будет живою Любовью, движением Единого. Забвения нет во вселенной ни для одного человека, ни для одного его дела. Ибо все живущие и творящие – только технические пути и способы Жизни, идущей в формах. Чтобы дойти до живой в себе Истины, надо развить в себе любовь к человеку. Любя человека, чти его и, видя в нем цель дел Учителя, дойдешь до единения с Учителем; а слившись с Единым в Учителе, сольешься с Вечностью. И." Буквы выходили из-под ладони И., оставались на листе книги, пока он ее держал, и погасли все сразу, когда он отвел свою руку. Тогда И. закрыл книгу, поклонился мне и сказал: – Сегодня ты вошел на вторую ступень ученичества. Ты видишь, как легко и незаметно минует ступени один человек и как трудно проходит их другой. В моем луче, в ежедневном труде со мною, ты научишься овладевать теми психическими силами, что до сих пор доводили тебя до болезней. Взгляни на брата Никито. Быть может, теперь ты вспомнишь больше, чем в первые минуты свиданья с ним. Я повернулся к Никито, взглянул в его добрые глаза и вдруг сразу увидел яркую картину детства, как я еду на коне, на руках Никито, закрытый его буркой от дождя и ветра. Потом я увидел его и себя в какой-то комнате, заставленной ящиками с книгами... и в тот же момент бросился на шею моему другу. – Дорогой дядя, "неговорящий"! – воскликнул я. – Так я звал Вас в детстве, не разлучаясь с Вами, когда Вы приезжали, и плача, когда Вы уезжали. О, я не забыл ничего! Брат Николай говорил мне, что Вы спасли мне жизнь, когда я умирал. Вы привезли мне лекарство. – Я был только гонцом Али, приславшим тебе лекарство, мой друг. Говори мне "ты" с этой минуты. Те, кто имел счастье стоять рядом в этой комнате, не могут иметь условного предрассудка "Вы". Дружба наша – общий путь труда, где преданность не имеет границ. Я тебе слуга и друг, и помощник во всем, в чем бы ты ни позвал меня участвовать. – Я не знаю, Никито, как выразить словами всю благодарность тебе. Я могу только сказать, что в моем сердце нет предела для благоговейного чувства признательности за всю ласку, что я получил от тебя. Нет больше разрыва в моей памяти, я снова стою перед тобой тем беспомощным ребенком, которого ты так много защищал. – Быть Может, ты теперь узнаешь и меня, – взяв меня за руку, сказал Зейхед-оглы. Как только он коснулся меня, я увидел ряд домов на бедной улице, увидел идущего по ней мальчика лет восьми и бегущего ему навстречу карлика, дрожащего, в лохмотьях, искавшего спасения от преследователей. Я понял, вернее, почувствовал, что мальчик этот я сам. Я перенесся совершенно в прошлое. Я уже различал топот ног многих бегущих людей и понял, что карлик погибнет, если я его не спасу. Я схватят его за руку, втащил за собой в дверь дома, у которого стоял. Не успел я захлопнуть дверь дома, как топот ног пронесся мимо него. Я увидел сени, увидел, как осторожно веду своего спутника вверх по лестнице, сажаю его, дрожащего, в угол маленькой комнаты и закрываю его целым рядом лошадок, колясок, игрушек... – Теперь ты увидел одно из мгновений нашей прошлой жизни и знаешь, чем я тебе обязан. Прими же мою помощь как возврат моего долга. И. соединил наши руки, обнял нас всех троих и сказал: – Пойдемте все вместе трудиться для братьев. В законе беспрекословного повиновения и непоколебимой верности и радостности да соединит нас Любовь. Мы вышли из зала, спустились вниз и прошли в комнату, которой я раньше не заметил. Здесь я снял ту одежду, которую на меня надели Никито и Зейхед, и переоделся в обычное платье, в каком ходили все в Общине. Мои друзья и И. также переоделись, и мы вышли из дома. Внизу нас ждал слуга и передал И. письмо, сказав, что за островком нас ждет человек, принесший письмо. Когда мы встретились с подателем письма, И., еще не вскрывая конверта, сказал человеку: – Хорошо, передай Аннинову, что мы будем не сегодня, а завтра. Повернувшись ко мне, улыбаясь, он сказал мне: – Вот видишь, Левушка, как хорошо все складывается. У Аннинова мигрень, он просит отложить музыку до завтра. Ведь ты не мог бы слушать ее сегодня? – Не мог бы и даже забыл о ней. Если бы играл или пел Ананда, это было бы счастьем, – и я перенесся воспоминаниями в Константинополь, вновь переживая человеческий голос виолончели Ананды. Состояние мое было необычайным. Я шел, видел людей, деревья, облака, солнце, слышал щебетанье птиц, но все казалось мне нереальным, я как-то не мог уместиться в форме внешней жизни. Я все еще где-то летал и почти ничего не слышал из того, что говорили. Какие-то слова долетали до моих ушей, но шли мимо моего внимания. Более или менее я пришел в себя уже тогда, когда мы сошли вниз и, перейдя дорогу, вошли в бамбуковую рощу. – Приди в себя, Левушка, – сказал мне, ведший меня под руку И. – Сейчас ты войдешь в парк и встретишь очень соскучившегося без тебя Бронского. В этот счастливейший для тебя день нельзя оставить друга без помощи. Светлое счастье, покрывшее тебя сегодня, пусть будет счастьем и радостью и ему. То, чего ты не видел в человеке вчера, ты увидишь в нем сегодня. Отдай ему часть Любви, которая была дана тебе сегодня так щедро. Важнее всего не личный твой путь во вселенной, а ты – путь Света во вселенной, для труда и встреч твоих Учителей. Перелей в страдающую душу Бронского часть своего мира. Затем тебя ждут Франциск и карлики. Мы пройдем в больницу все вместе, возьми с собой и Бронского. От слов И. легкое облачко сожаления как бы мелькнула на миг в моей душе. Мне было слишком трудно переключиться с орбиты неба на землю. Но я тут же понял, как печальна была бы моя жизнь, если бы рядом со мною не шли люди, отдавшие мне помощь, которой не было ни предела, ни отказа. Точно какой-то руль мгновенно перевернулся во мне и я ощутил счастье жить на земле, радуясь, что могу быть полезным слугою кому-то. – Я готов, дорогой И. – Но все же я остановился на минуту прежде, чем выйти из бамбуковых зарослей. – Я очень счастлив встретить Бронского в такой великий мой день и передать ему первому всю чистоту моего духа и моего нового знания в эту минуту. Да будет благословенна наша встреча, да начну ее и кончу в радости, милосердии и доброте. Я постарался собрать все свое внимание и сосредоточиться на мысли о моем дорогом друге, печальном и страдающем.

star: ГЛАВА V. МОЕ СЧАСТЬЕ НОВОГО ЗНАНИЯ И ТРИ ВСТРЕЧИ В НЕМ Мы сделали еще несколько шагов вперед вышли на дорожку. Я сразу же издали увидел высокую фигуру Бронского, медленно шедшего навстречу мне. Его голова была опущена вниз, и чем ближе я подвигался к нему, тем яснее видел, какая печаль отражалась на всей фигуре моего друга. Жалость сжала мое переполненное любовью и счастьем сердце. Я почувствовал такой прилив любви к этому человеку, какого еще не испытывал ни разу, ни к одному чужому человеку. Я понесся ему навстречу, раскрыл широко руки и заключил не ожидавшего встречи со мной Бронского в объятия. Только сейчас я невольно заметил, как я вырос физически. Я уже не был тем маленьким, щупленьким Левушкой, каким бежал с Флорентийцем из К. Обняв Бронского, человека высокого роста, я почувствовал свои плечи наравне с его плечами, и глаза мои приходились почти вровень с его глазами. Мысль моя как-то скользнула, я немного удивился, когда это я успел так вырасти и расшириться, и радостно смеялся испугу Бронского, попавшего нежданно-негаданно в мои объятия. – Левушка, милый друг, – говорил он своим очаровательным голосом, – с какого неба Вы свалились? Я так счастлив, что встретил Вас сию минуту. Бог мой! Да ведь Вы и на самом деле имеете вид свалившегося с неба! Вы сияете, точно Вас святым духом пронизало! – О да, мой дорогой Станислав, – ответил я, счастливо смеясь, и в первый раз назвал моего друга без отчества, чего раньше не делал, несмотря на все его просьбы об этом. Но сегодня мой язык сам мог отражать только ту любовь, которой горело все мое существо. И я назвал его так, как говорило мое сердце. – Я действительно сейчас упал с неба. И еще минуту назад я не понимал, какое великое счастье – перенести небо на землю и пролить встретившемуся человеку всю впитанную сердцем его красоту. – Я люблю Вас, Станислав, в эту минуту той братской любовью, которая уже не нуждается в словах и объяснениях, чтобы разделить не только скорби друга, но чтобы и понести их вместе по трудной жизненной дороге. – Левушка, Левушка, с Вами, несомненно, что-то случилось огромное, – прижимая к груди обе мои руки и глядя на меня своими прекрасными печальными глазами, тихо говорил Бронский. – Но, что бы с Вами ни случилось, как бы Вы ни были сильны своим счастьем в эту минуту, – воздержитесь обещать разделить мои страдания. Я, собственно, уже несколько дней решаю трудный для себя вопрос: имею ли я право подходить к Вам близко, так близко, как мне этого хочется. Вся моя жизнь пронизана скорбью именно оттого, что, где бы я ни появился, кого бы я ни полюбил, с кем бы ни подружился, – всем всегда и неизменно я приношу в конце концов горе и скорбь. Сколько раз в моей жизни я захватывал своим искусством многих людей. Они добивались знакомства со мной, гордились близостью и дружбой, – и всегда финал бывал один и тот же: их постигало горе, и я оставался им утешителем. Приносил ли я им на самом деле утешение, – не знаю. Но дата их встречи со мною всегда, решительно всегда, бывала преддверием горя. Мое одиночество – это следствие моих наблюдений над моими связями с людьми. Я стал бояться каких бы то ни было сближений с людьми. Я, как вечный жид, стал странствовать по всему миру, нигде не создавая себе счастливых оазисов личных чувств, какого бы то ни было характера. Я погрузился только в искусство и отдал ему всю жизнь без остатка. Но люди и при этой моей манере жить не оставляют меня в покое. Они – хочу я этого или не хочу – подходят ко мне через то же искусство, которое я им несу. Любовь к искусству – единственное, для чего я жил и живу, служу в нем и служил всегда моему Богу и общему благу, – заставляет людей сближаться со мной, а меня принуждает принимать их как учеников и сотрудников. И неизменно картина всюду была и есть все та же: если я нес людям восторги и откровение в искусстве, я так же непременно приносил им горе в их личную жизнь. Это до того стало меня подавлять, что я решил кончить свои расчеты с жизнью, уйти с земли в Вечность, в которую я свято верю. Я уже собрался выполнить мое решение, как встретился с тем великим человеком, письмо которого я привез Вашему не менее великому, как мне кажется, обаятельному другу И. Если бы не эта чудесная встреча, я бы никогда не встретил и Вас, Левушка. Теплом веет на меня от Вас. Молодость Ваша, Ваш исключительный талант, живая фантазия и уменье проникнуть до самого дна переживаний артиста, интерес и дружба, которые Вы выказываете мне, – все тянет меня к Вам. И сейчас я шел и решал все тот же вопрос; не принесу ли я и Вам горе. Быть может, мне надо отойти от Вас, чтобы громы небесные не потрясли Вашей юной жизни? – Дорогой Станислав, – весело засмеялся я, – уверяю Вас, что громы небесные не ждали момента моей встречи с Вами. Они уже поразили меня, как только было возможно. У меня много возражений Вам. Вопервых, где мы с Вами сейчас? Здесь не та открытая сцена жизни, где все полно условных пониманий и предрассудков. Здесь для нас с Вами, как и для всех сюда пришедших, – святая святых, доступная каждому из нас так, как он сам способен в нее войти. Здесь живут вне предрассудков, вне условного быта и его требований внешнего. Здесь каждый творит свой "день" освобожденным настолько, насколько каждый совладал со своими страстями. Во-вторых, Вы судите о тех внешних впечатлениях, которые Вы вносили людям в их жизнь. Но те страдания, вестником которых Вы являлись им, не были только страданиями: они служили им лестницей для внутреннего совершенствования их духа. Если Вы перестанете судить свою жизнь и Ваших встречных однобоко, учитывая только один план земли, а свяжете и свое и всех встречных сознание еще и с планом живого, трудящегося неба, – Вы будете и сами жить в Вечном и оценивать события и факты жизни других только в двух планах, сливая их воедино как нечто цельное, что разделить невозможно. Рассматривая так Ваши встречи, Вы увидите в себе величайшую Мудрость, потому что пробуждаете в людях их возможность вступить в тот вечно движущийся поток, который и есть Вечное Движение. Сегодня я ощутил всем своим существом эту связь человека земли с любовью и заботами трудящегося неба. Я понял, что не в идеях и высоких словах я должен искать возможностей передать земле труд великих братьев живого неба. Но я должен во всем благородстве проникать в дух встречного человека. Не в теориях и обетах должна выражаться любовь моя к родине. И любовь к брату-человеку – это не фантазия и мечты, не созерцательная форма молитв и мантр, а действенная форма труда в самом простом дне. И. говорил мне все это, говорил, что нет серых дней, а есть то, что мы в нем творим сами, но я понимал это все головой, восхищался, пленялся, но... любовь моя молчала. Она всегда была пленительным маяком, пока была "любовью к дальним". Но стоило мне соприкоснуться с ближними, как любовь моя выливалась в раздражение. Сегодня, Станислав, все мое существо содрогалось в огне Любви, которую мне лили старшие милосердные братья, не спрашивая меня, что я им отдам взамен, но окружая меня сетью своей любви и защиты, чтобы я мог разделить их труд в моей чистоте. Точно мощный огонь, я чувствую в себе их силу. И разговаривая сейчас с Вами, я счастлив, потому что чувствую, как отдаю Вам эту движущуюся силу их огня. То, что так заставляет Вас страдать при Вашей любви к людям, когда Вам хотелось бы нести каждому только радость, Ваш дар вталкивать людей в полосу страданий не должен Вас мучить. Перестаньте думать о себе, забудьте, что Вы входите вестником временного горя. Горе, как отсутствие бытового благополучия, есть иллюзия. Вы помните только о том, что Вы сотрудник живого неба и вводите людей в очищающую струю скорбей. Люди просыпаются к внутренней жизни и получают возможность сбрасывать с себя нарастающие корки эгоизма, чтобы войти в путь Света. Вот все, что я могу Вам сказать. Конечно, И. скажет Вам много больше и введет Вас в новый круг понимания труда. Моя же встреча с Вами, – благословенный миг. Первому Вам я удостоился счастья и чести подать мой перл чистой радости, мою дивную жемчужину Любви, которую мне подарили мои великие друзья. Я обнял еще раз Бронского и нежно гладил его прекрасные руки, которыми он закрыл лицо и по которым текли слезы. Мы стояли в этой позе, когда на плечо каждому из нас легла чья-то рука, и я увидел обнимавшего нас обоих Франциска. – Я вас искал, мои дорогие друзья. Бог мой! Ничего не было особенного в этих самых простых словах. Но лицо Франциска, его глаза, тон его голоса – все было таким потоком ласки и любви, что я понял, почему его называли святым среди народа, и его простые слова проникли мне в сердце, как слова другого человека: "Прийдите ко мне, и я утешу вас". При звуке голоса Франциска Бронский опустил руки, взглянул на него и, очевидно, впервые понял, как и я, что такое Любовь в человеке. Он опустился на колени, приник к Франциску, взял обе его руки в свои и зарыдал. Все мое сердце перевернулось от этих рыданий. Я тоже опустился на колени рядом с ним, обнял его, также приник к Франциску и молил живое небо, моих друзей Флорентийца и Али разделить тяжесть трудных страданий Бронского, помочь ему перейти в иную ступень понимания его земной жизни и труда в ней. Рыдания Бронского говорили о невыносимой тяжести сердца, о пытке, которую он нес. Руки Франциска гладили страдальца по голове, он наклонился над Бронским и тихо, нежно улыбался ему. Я перестал видеть в стоявшей перед нами фигуре Франциска. Я видел сейчас одну любовь, которая светилась вокруг его головы и всей его человеческой формы, ширилась, разрасталась в светлое облако, окружая его кольцом. – Мой дорогой брат, – все тем же голосом продолжал Франциск, – твои слезы сегодня – Рубикон твоей жизни. Был ты освободителем твоим встречным, разрывая их духовные оковы своим гением искусства. Ты скорбел и страдал, видя, как рушилось их мимолетное счастье. Теперь ты будешь понимать, что счастье, сгоревшее в них от огня спички, сменится в них Светом несгорающего Огня. Ты будешь теперь для них силой возрождения и утешения. Ты поймешь, что великий путь ученичества равно велик перед Вечностью, несешь ли ты в своей чаше белые жемчужины радости или черные скорбей. Чаша радостного только кажется легче. На самом же деле людям одинаково трудно нести в достоинстве, равновесии и чести и радости и скорби. Встаньте, братья мои, чтобы я мог каждому из вас отдать поклон Любви, в привет и встречу его новой жизни. Франциск поднял нас с колен, и я снова поразился физической силе этих нежных рук и этой болезненной внешности. Франциск обнял Бронского, приблизил его вплотную к себе и что-то говорил ему на ухо, чего я не разбирал. Как преобразились лицо и фигура артиста, когда Франциск выпустил его из своих объятий! Лицо его сияло, фигура выпрямилась, стала мощной, глаза засверкали силой, весь он показался мне воплощением творческой энергии. Ни одной морщинки не было на его молодом сейчас лице, а ведь в момент нашей встречи оно все было изборождено суровыми складками. Франциск обратился ко мне и сказал: – Левушка, твой брат Николай шлет тебе привет. Он дарит тебе свою записную книжку, что ты так свято ему сберегал до сих пор и куда ты с редкой честностью ни разу не заглянул, охраняя тайны брата. Ныне запись книжки брата для тебя не тайна, ты все поймешь, что там сказано. Прими и моей любви и радости дар. Возьми это скромное колечко и надень его на шейку твоего павлина. Вот тебе и цепочка. Как я был рад подарку Франциска! Не только я, но и мой павлин, мой вековой враг, получал сегодня привет любви. Все слова благодарности не могли бы выразить силы радости, которая меня переполнила. Я бросился на шею Франциску, смеясь и плача одновременно и утопая в его беспредельной доброте. – Левушка, ты задушишь Франциска, – услышал я за собой голос И. Я и не заметил, как и когда потерял И. и моих дорогих поручителей, когда полетел навстречу Бронскому. И теперь я даже не задумался, как и откуда они появились возле нас, – все происходившее сегодня казалось мне простым, ясным, легким. И. повел нас в дальнюю часть сада, где я увидел оранжевую беседку очаровательной архитектуры, которой раньше не замечал. Здесь с нами простился Франциск и напомнил мне, чтобы я к вечеру пришел к нему побеседовать с карликами и привел бы обязательно Бронского. Последнему было, очевидно, очень трудно расстаться с Франциском. Он держал руку своего нового друга и не отрываясь глядел ему в глаза. Франциск засмеялся своим мелодичным смехом, высвободил свою руку, взял обе руки Бронского и вложил их в правую руку И. – Я только любовь, – сказал он. – А техника ее приложения, развитие Вашего артистического дара и уменье, в полном такте и обязательном самообладании и обаянии, помочь людям – это Вы найдете у И. и Флорентийца. Все сейчас необходимые Вам знания Вы найдете у И. Моя и его Любовь помогут Вам войти в новую ступень жизни. Но умение применить все знания Вы можете найти только сами. Франциск оставил нас и вскоре скрылся за беседкой. Но мы пробыли одни очень недолго. Не успел я еще раз прижать кольцо Франциска к губам и представить себе, как очаровательно будет гореть красная цепочка на белой шейке павлина, как И. сказал: – Левушка, сюда идет Наталья Владимировна. Встреть ее так, как тебя только что встретил Франциск. Перелей в нее всю силу твоего милосердия, как тебе сегодня было пролито. Если сумеешь забыть о себе и, думая только о ней, прижать ее к сердцу, не видя в ней ничего, кроме ее Любви, ты поможешь ей подняться на ту высоту, где ей необходимо найти новую силу, чтобы окончить прежний и начать следующий труд. Не важно, что ты сам еще только неофит. Тебе не могут быть еще открыты пути сокровенного труда владык карм людей. Важно, чтобы ты отдал ей всю чистоту радости, которую она в данное сейчас может вобрать только через тебя. Не человек, как таковой, важен, когда несет весть. Важна сами весть и важна любовь, отдаваемая тем, кто несет весть. Помоги ей, забыв о себе, как сегодня помогали тебе, не помня ни о чем, кроме тебя. И. умолк, взял под руку Бронского и вышел из беседки. За ними, ласково улыбнувшись мне, вышли и Никито с Зейхедом. Прошло очень немного времени, вероятно, минут десять-пятнадцать. Но что это были за минуты! Я не ощущал веса собственного тела. Полное счастье бытия, какая-то неведомая до сих пор сладость сердца сливала меня со всем окружающим, точно и свет, и солнце, и камни, и цветы, – все звучало. Я ясно слышал, как звучала моя собственная нота в общей гармонии вселенной. Я составлял часть всего целого, не различая, где начиналось "Я" и где было "не Я". Послышался легкий шорох, и я увидел подходившую к беседке Андрееву. По обыкновению, косынка из белых кружев была наброшена на сильно вьющиеся волосы, но, далеко не по обыкновению, самой глубокой печалью были полны глаза. Это даже не были ее обычные электрические колеса, к которым я уже привык. Они точно потухли, и вся ее тяжеловатая фигура казалась сегодня еще более грузной и поникшей. Шла она, точно ничего не видя и не замечая. Мне подумалось, что ее давит какая-то мысль, что она не в силах решить важный вопрос, который не дает ей покоя. Я вышел ей навстречу, но она все еще не видела меня, пока я не взял ее за руку, в которой она держала нераскрытый зонтик. – Сестра Наталья, – сказал я с той радостью, которая наполняла меня всего сегодня. – Как я счастлив встретиться с Вами в эту минуту! Я не ощущаю никаких преград между мною и Вами. Я знаю, что терзает Вас, и я несу Вам помощь Али-старшего. Не смотрите, дорогая Наталья, на мои плохие качества. Я только тот муравей, что несет Вам весть Али. Я внезапно почувствовал уже знакомое содрогание всего моего существа и услышал голос Али: – Возьми сестру твою и введи ее в мою комнату. Там, на полке второй третьего шкафа, возьмешь ту книгу, что засветится для твоих глаз. Подай ее сестре Наталье и помоги ей своей чистой гармонией и преданностью прочесть то, что ей необходимо. Страшно обрадованный, я удивился, что Андреева все так же безрадостно стоит рядом со мной, точно ничего не слышит из сказанного мне Али. Я передал ей его приказание – она так вздрогнула, точно внезапно, проснулась. Я не дал ей опомниться, как-то сразу сообразил кратчайший путь к островку Али и повел туда мою милую сестру Наталью. Мне было очень странно проходить новой тропой, которую видел сам впервые. Я столько времени жил уже в Общине, казалось, прекрасно знал весь парк, и вот иду так уверенно по местам, которые вижу впервые. – Куда же ты ведешь меня, братишка? – Голос Андреевой был тот голос №2, мягкий и нежный, в котором было так много ласки и обаяния. – Разве ты не видишь, дорогая сестра, что мы идем в комнату Али, на его островок. Вот, он уже виднеется, но я, правда, и сам подхожу к нему впервые с этой стороны, – ответил я со всей лаской, на которую было способно мое настежь открытое сердце. – К какому островку? Ведь комната Али в белой скале, как я знаю, а об островке я ничего не слышала. Мы вышли из густых зарослей деревьев и подошли к мостику, который начинался еще в самой гуще деревьев, весь был завит цветущими лианами и высокими травами и представлял из себя узенький, качающийся, висящий над водой проход. Вступив на этот хрупкий переход, с сомнением думая, втиснется ли в него плотная фигура моей милой спутницы, я оглянулся и... снова едва не превратился в Левушку "ловиворон". Вместо печального, сурового лица, погруженного в глубочайшее раздумье, я увидел лицо юное, радостное, с целым потоком энергии, лившейся из глаз. Глаза эти снова стали знакомыми мне электрическими колесами, а все лицо было не обычным лицом Андреевой, женщины средних лет, мне привычным, с грубыми, волевыми чертами и плотно сжатыми губами. Это было лицо какого-то незнакомого мне юноши, преображенного, что-то слышащего, чего не слышал, очевидно, я, что-то видящего, чего не видел я. Тут я понял, о чем говорил мне И.: "Всякий видит и слышит только то, до чего он сам созрел. Рядом с человеком в звучащей всегда вселенной может проноситься волна звуков величайшего значения и она не прозвучит человеку, если в его сердце нет ответной гармоничной ноты, чтобы ухватить в себя гармонию эфирной волны Несколько минут назад я слышал то, чего не могла ухватить Андреева. Теперь она что-то слышала, что было для нее несомненным фактом, чего не мог понимать я. Исполненный чувства высокого благоговения к ее молчаливой вовне беседе, я нежно взял ее за руку и повел по узенькому мостику, идя спиной вперед. Раньше я не мог выносить не только ее прикосновения, но даже приближение ее чувствовал очень резко и понимал, что от него мог заболеть, как заболела очаровательная леди Бердран, которую все еще лечил И. Сегодня же рука моя держала ее руку спокойно и радостно, и – удивительное дело – я все не мог расстаться с впечатлением, что веду юношу. Мы благополучно прошли качавшийся и прогибавшийся под нами мостик, очутились на островке и, как всегда, были встречены белым павлином и сторожем. Приветствуемые этими милыми обитателями островка, мы подошли к белому домику Али, который казался мне сегодня таким сверкающим, точно из всех его пор били золотые лучи. "Стой, путник, остановись и подумай, зачем ты пришел сюда", – прочел я надпись, преградившую нам путь, как бы на белой натянутой ленте. Откуда взялась эта надпись, я не понял, но факт был налицо: она преграждала нам дорогу за несколько шагов от входа в домик. "Я пришел сюда выполнить приказание Учителя и друга моего", – мысленно ответил я. Надпись не представляла собой никакого препятствия в смысле физического заграждения, которое было бы трудно сломать. Но ноги мои точно приросли к земле, и у меня было такое ощущение, что передо мной непроходимая стена. Не успел я договорить мысленно последних слов, как надпись погасла. Мы сделали несколько шагов вперед, и путь нам преградила вторая надпись: "Беспрекословное повиновение, радость и бескорыстие могут пройти через мои ворота. Но одна чистота может помочь неофиту вывести обратно ту душу, что он взялся ввести в дом силы. Еще есть время, путник! Если в тебе есть страх, если боишься ответственности – вернись и не вводи порученного тебе в дом мой".

star: – Так приказал мне Учитель, я иду, – громко ответил я, крепче сжал руку Натальи и пошел прямо на горящие знаки надписи. Я думал, что коснусь их жгучего пламени, закрыл собою Наталью, но надпись погасла, и мы вошли в дом. Поднявшись по лестнице, мы остановились у двери комнаты Али. Я поднял глаза вверх и радостно прочел надпись из белых огней над самой дверью: "Будь благословен, входящий. Знание растет не от твоих побед над другими, побед, тебя возвышающих. Но от мудрости, смирения и радостности, которые ты добыл в себе так и тогда, когда этого никто не видал. Выполняя долг любви к ближнему, подаешь мне любовь. И вводя брата в дом мой, мое дело на земле совершаешь". Я опять посмотрел на Наталью и опять понял, что она ровно ничего, в смысле надписи, не видит. Лицо ее было кротко, ясно. Она терпеливо стояла, ожидая, пока я введу ее в комнату. Вся ее фигура составляла контраст с той нетерпеливой Натальей, главной отличительной чертой характера которой и было нетерпение. Обычно она ни минуты не могла нигде и ничего ждать. Сейчас же это было олицетворение покоя. Я открыл дверь комнаты, усадил Наталью за тот стол, где всегда занимался сам, и подал ей книгу, найдя ее там и так, как мне сказал Али. Не только моему, но и никакому человеческому перу не описать радости и счастья, отразившихся на лице Натальи, когда я подал ей драгоценную книгу. Она немедленно раскрыла, ее и погрузилась в чтение, забыв обо всем. Я же в ее книге, к своему огромному разочарованию, увидел новый для меня шрифт и с трудом сообразил, что это был древнееврейский язык. Преклонившись перед знаниями моей подруги и еще один раз улыбнувшись своему невежеству, я предоставил ей заниматься в тишине и отошел в глубину комнаты. Никогда до сих пор я не проходил в эту часть комнаты. Каждый раз, войдя в дверь, я круто поворачивал налево и проходил к тому столу, за который меня усадил впервые Али руками дорогого И. Сегодня; стараясь охранить глубокую сосредоточенность Натальи, я прошел в правую половину комнаты и поразился ее огромным размерам. Весь верхний этаж домика занимала одна эта комната. Здесь, в правой ее половине, было тоже много книг, стоял еще один письменный стол, на котором в прекрасной белой вазе стояли свежие цветы. Я подумал, что немой слуга приносит их сюда. Чистота комнаты, где всюду был белый мрамор, поражала. Точно все здесь только что вымыли и убрали пыль. Я взглянул на книги в застекленных шкафах и снова удивился – такое, разнообразие языков смотрело на меня оттуда. В первый раз за все время моего отъезда из Петербурга меня потянуло писать. И мой писательский зуд был так силен, что я готов был тотчас же сесть за стол Али и начать писать дневник своей жизни за этот почти уже полный год жизни, промчавшийся точно вихрь. Я уже двинулся было к столу, как мое внимание привлекла маленькая, едва заметная дверь с правой стороны, за шкафами книг. Сюрприз для меня был огромный. Я полагал, что верхний этаж весь заключался в одной этой большущей комнате, а теперь понял, что здесь была еще одна комната. В моей памяти встало воспоминание о комнате Ананды в Константинополе, о том, как И. готовил "принцу и мудрецу" вторую, тайную комнату, вход в которую был закрыт для всех. Я подумал, что у Али здесь тоже была его святая святых, куда входил только он один и, быть может, его самые высокие друзья и ученики. Благоговение перед святыней дорогого друга, которого я так недавно видел благословляющим меня у алтаря в домике И., переполнило меня. Я вспомнил всю встречу с Али-старшим. Его лицо и жесты. Его величие и неизменную, не имеющую слов для выражения ласковость, пронизывающую все его обращение к человеку даже тогда, когда слова его были строги и серьезны. Не было СУРОВОСТИ в этом поразительном лице даже тогда, когда его прожигающие глаза читали, казалось, дно человеческого сердца. Вспомнил я и пир, и предшествовавший ему разговор Али с Наль и Николаем. Вспомнил и прогулку в парке Али, его беседу со мной, его проводы нас с Флорентийцем, когда он стоял подле коляски и последний подал мне руку, обнял и ласково притянул к себе. Как много прошло времени с тех пор, как много встреч и людей мелькнуло в моей жизни, а это объятие и взгляд стояли в моей памяти такими живыми, будто я только что вышел из рук Али. И Ананда вспомнился мне, и сэр Уоми, так благодушно выносивший своего неумелого секретаря, и И., отдавший мне такой огромный кусок своей жизни, забот и внимания. Я точно читал, лист за листом, книгу моей жизни последних месяцев, снова ярко переживая все встречи. Алимолодой, дорогой капитан Джемс, Анна и Строганов, Жанна, ее дети, милый князь, турки, Хава, Генри и, наконец, ужасные Браццано и Бонда... И такая благодарность переполнила меня ко всем моим великим покровителям за их сверхъестественную доброту, с такой простотой мне данную! И жалость, сострадание к тем несчастным, которым я отдал поцелуй Любви, но помочь не смог, раскрыли мое сердце в горячей мольбе. Я невольно опустился на колени, прижался к двери и звал Али, чтобы через него донеслась моя любовь до несчастного Браццано, чтобы не только одной благой мыслью была моя молитва, но чтобы я мог найти действие и энергию перелить любовь в активный труд для счастья и спасения несчастных. Я погрузился в мою молитву, я нес свою радость нового знания в чистоте сердца всем страдальцам, остающимся в зле только из-за своего невежества и грубых страстей. В моей молитве не было ни печали, ни раскола в сердце, как бывало раньше, когда я молился о несчастных, о страдающих. Я нес в своей молитве полное благословение всему сущему. Моя уверенность и радость жить, зная Великую Жизнь в себе, не имели теперь тех трещин скорби, которые всегда раньше вливались в мои молитвы. Меня больше не тревожил вопрос, зачем так много страданий в мире, я понимал: "Все благо". Я ушел куда-то, слился, растворился в благоговейном призыве к Али... Нежная рука легла мне на голову – возле меня стоял И. Он улыбался мне, молча поднял меня с колен и сказал: – Ты угадал, мой друг. Там "святая святых" Али. Ввести тебя туда может только его рука. Я не сомневаюсь, что, встретив тебя здесь, он сделает это. Твоя молитвенная благодарность ему раскрыла тебе возможность войти туда. Но в эту минуту твоего счастья выполни до конца твою встречу с Натальей. Окончи ее в радости, как и начал, и будь счастлив данным тебе поручением. Я пошел к Андреевой. Душа моя сияла, ни единой темной крупинки не жило во мне, весь я был полон такой мощью любви, что, казалось мне, чувствовал силу сдвинуть гору. При моем приближении Андреева подняла на меня глаза и я прочел в них раздражение и какое-то нетерпение. Это вызвало у меня улыбку, я готов был взять на себя не только ее раздражение, но все, что бы она ни вылила на меня, лишь бы облегчить ей сейчас жизнь и приобщить ее к моей радости. Должно быть, моя любовь передалась ей. Под моим взглядом она утихла и рассмеялась: – Ну, можно ли выговорить Вам то, что я только что хотела вам сказать? Простите меня, я прочла уже все то, что мне было нужно узнать из этой книги, распалилась желанием поскорее бежать писать мой труд и не могла сообразить в этой сплошной белизне, где здесь дверь. Вы же ушли, оставив меня здесь одну, – вот меня и охватило нетерпение. Кроме того, от этого слепящего света, отраженного от белых стен, у меня сделалась сильнейшая головная боль. Я просто заболею, если Вы не выведете меня сейчас же отсюда. Ее страдальческий вид не дал мне времени высказать ей, как я был поражен тем, что она говорила, и ее нездоровьем. Значит, она не видела, что я был все время здесь. В комнате царил чудесный свет. Было прохладно в сравнении с жарой вовне. Но раздумывать было некогда, я взял книгу, спрятал ее в шкаф, подал руку бедняжке, которая бледнела и задыхалась, и вывел ее на островок, где ей стало сразу легче. Я проводил ее через горбатый мостик в ту часть парка, где была расположена главная часть Общины, и только здесь болезненный вид Натальи стал радостнее и дышать она также стала ровнее. – Как я жалею, что у меня нет с собой пилюли Али. Вам сразу стало бы очень легко и Ваша слабость сменилась бы бодростью. – Я во время подоспел. Будет очень неплохо, если вы, сестра Наталья, съедите одну из этих конфет, – сказал И., протягивая Андреевой коробочку с совсем маленькими белыми шариками. Андреева взяла маленький шарик, проглотила его и глубоко вздохнула. – Что это делается с Вашим Левушкой, И.? Чем Вы его закаляете? Не прошло и трех месяцев, а он становится богатырем. Не говорю уж о сегодняшнем дне. Сегодня он положительно красавец. – Да ведь и Вы, Наталья, бываете красавицей, – ответил я ей смеясь. – Но именно в эти моменты Вы себя не видите, как, к сожалению, и я еще не видел себя ни разу красавцем. – Если бы вы были в силах победить свои нетерпение и раздражительность, моя дорогая, – взяв руку Андреевой и поглаживая ее, ласково говорил И.- Вы бы уже сегодня могли прочесть те слова в комнате Али, что там для Вас горели. Это именно о них говорил Вам Али в своем последнем письме к Вам. Вы их должны прочитать сами без помощи Левушки, и, только тогда сможете работать дальше с Али и вынести в мир то знание, которое настала пора отдать людям. Али поручил мне передать Вам, что тот участок вашей работы, где Вы застряли сейчас, не потому труден для Вас, что Вы чего-то не знаете, но потому, что он требует от Вас более высокой духовности. Переменить себя Вы не можете. Но вложить в свой труд всю свою доброту и любовь к человеку Вы можете. Думайте не о труде для человека, а о любви к Али. Старайтесь так много радоваться своему счастью служить ему пером, чтобы мысль о подвиге не вплеталась в Ваше усердие. Понятие "подвиг" – понятие личного восприятия человека. У ученика же может быть только счастье простого дня, счастье служить Учителю, утопая в радости. Самое простое дело обычного дня – вот ученичество. Но не подвиг и не дела, которыми люди прославляются. По мере того как говорил И., Андреева все больше успокаивалась. Ее возбуждение гасло, лицо смягчалось и глаза теряли огненный блеск. – Вы дали мне сейчас новое ощущение мира, доктор И. Я пойду сейчас работать по-иному, чем раньше. Мне кажется, что я поняла все, что Вы мне сказали. – Поклонившись нам, она ушла к себе. Когда мы остались одни, И. спросил меня: – Чувствуешь ли ты в себе еще сейчас ту силу, Левушка, которую ты ощущал в комнате Али? – О, да. Сегодня я понимаю, что количество любви может стать любым качеством, любой энергией. И что такое любовь-Сила, я теперь понимаю. – Тогда пройдем к леди Бердран. Она уже оправилась настолько, что завтра я хочу ее выпустить из нашего корпуса снова в общение со всеми. И я хотел бы, чтобы ты в свой великий день счастья приветствовал ее выздоровление и передал ей часть своих чистейших вибраций, которыми пронизали тебя великие и милосердные труженики. – Как я буду счастлив, И., дорогой, увидеть больную и передать ей часть своей радости, которая льется сегодня вокруг меня. Ваше присутствие поможет мне суметь найти язык и способ разделить мою радость с нею. – Не думай о том, как пройдет встреча. Ощущай, что Али и Флорентиец рядом с тобой. И ты все сделаешь именно так, как это необходимо. Мы вошли в наш дом и прошли прямо к леди Бердран, которую я не узнал в прелестной, свежей и юной женщине, напоминавшей в своем воздушном белом платье прекрасный цветок, вместо печальной, бледной красавицы, встреченной мною в первый день приезда в Общину. В свою очередь, радостно поздоровавшись с И., леди Бердран ответила на мой поклон приветливо, но так, как кланяются человеку, которого видят в первый раз в жизни. Даже легкое разочарование мелькнуло на этом прелестном личике. Я рассмеялся, подумав, как мы ничего друг о друге не знаем, как женщина и не предполагала, откуда и с чем я к ней пришел, и огорчилась, увидя "чужого". – Вы не узнали меня, леди Бердран, точно так же, как и я не узнал бы Вас, если бы И. не предупредил меня, что ведет меня к Вам. Если раньше Вы были похожи на бледную изысканную орхидею, то теперь Вы, ни дать ни взять, тот задорный горный цветок, что растет в здешних горах. Как его ни стремишься согнуть – он все распрямляется. – О, теперь я узнала Вас по Вашему смеху и Вашей манере говорить, – протягивая мне обе руки, ответила милая хозяйка комнаты. – Но как Вы изменились! Если я поразила Вас здоровым и даже задорным видом, то Вас я и сравнить не знаю с кем и с чем. Вы были мальчиком, а сейчас Вы можете быть моделью героя для Беаты. Шутя ответив, что у меня для художницы уже готовы заказы на вещи, более достойные ее кисти, я пристально приглядывался к американке. И чем больше я в нее вглядывался, тем больше понимал, какой же силой любви должен был обладать И., чтобы другое существо могло так исцелиться, закалиться и переродиться в такое короткое время. – Чем же Вы были заняты все это долгое время, леди Бердран? – спросил я хозяйку, когда мы уселись на балконе, где нас покинул И., сказав, что навестит Игоро и вернется вскоре к нам. – У меня было так много самых разнообразных занятий, что я даже не знаю, с чего начать мое перечисление. Первые дни мне все хотелось лежать, голова была так слаба, что даже читать я не могла. Но Ваш друг и не подумал считаться с моей слабостью. И первое, что он мне приказал, был физический труд. Мне казалось, что я нуждаюсь в самом тщательном уходе и заботах, которыми меня окружала моя дорогая приятельница, Наталья Владимировна. А доктор И., с места в карьер, на третий день приказал сестре милосердия покинуть меня, уверяя, что мне достаточно прислуги, которая убирала мои комнаты. Я подчинилась не без удивления и не без внутреннего протеста, но чувствовать себя хуже не стала, оставаясь целыми часами без надзора. Еще через три дня мне, как я полагала, чрезвычайно серьезно больной, было приказано встать с постели и идти купаться. Еще более удивленная, выполнив все лекарственные процедуры, – не скажу, чтобы мне было весело отвешивать и отмеривать мельчайшие дозы порошков и капель, которыми был заставлен подле меня стол, – попробовала сойти вниз. К моей радости, ничего со мной не случилось. Так, в сопровождении моей горничной я дошла до озера, купалась, вернулась обратно и все лучше было мое самочувствие. Вечером неумолимый доктор И. приказал мне отпустить мою прислугу обратно на родину, так как климат этой части Индии ей вреден. Я была совершенно потрясена. Я привыкла думать, что благодетельствую всем своим слугам тем, что разрешаю им у себя служить. Я считала, что большое жалованье моей горничной – это все, что ей надо. И вдруг доктор И. говорит, что прислуга моя поехала за мной сюда только из любви ко мне, жалея меня. Что ей было очень тяжело расставаться со своей большой и дружной семьей и что девушка увядает здесь, так как все, начиная с климата и кончая духовными волнами Общины, ей вредно. Этого я никак не могла взять в толк. Я возмутилась! Значит, доктор И. не обо мне думал, а о какой-то девушке из народа! Но... один взгляд его и вопрос: "Вы, собственно, зачем сюда ехали?" – меня потрясли и отрезвили. Не много слов сказал он мне еще, а вся моя жизнь показалась мне сплошным бездельем и жестоким эгоизмом. Мне ни разу и в голову не пришло спросить мою девушку, где и какая ее семья, или представить себе возможность ее болезни, радостей или страданий по каким-либо поводам. Классовое различие казалось мне самой законной и непреодолимой стеной... Не буду Вам рассказывать подробно всей, довольно нудной, моей внутренней метаморфозы. Словом, я сама не ожидала, сколько мусора сидело во мне. И каким тяжелым трудом и испытанием казалось мне, например, самой убирать комнаты. Не говорю уже о трагедии, когда пришлось вымыть и выгладить свое белье и платье. Теперь, когда весь мой быт уже стал привычным началом дня, я не замечаю физического труда. Я, радуясь, делаю все эти простые мелкие дела и именно среди них особенно сосредоточенно благословляю мою жизнь, мое счастье встречи с Натальей Владимировной, потому что через нее я встретила доктора И. Когда мы ехали сюда, Андреева спрашивала разрешения у кого-то, кого она звала Учителем Али. Она была страшно рада, когда получила, с большим трудом, разрешение взять меня с собой. Не знаете ли Вы, Левушка, кто это Али? – закончила она свой рассказисповедь. – Я знаю Али, но все, что о нем знаю, могу высказать в немногих словах, потому что знание мое очень ограничено. Али – это такое необычайное количество совершенно освобожденной от предрассудков любви в человеке, которое стало почти беспредельной силой. Но так как ни начала, ни конца его силы я рассмотреть не могу, то мне она кажется сверхъестественной и сияет для моего малого духа как явление божественное. Что же касается деятельности Али, то она так же неутомима, разнообразна и непостижима для меня, как деятельность И. В каждой из этих жизней нет ни мгновения в пустоте. – Меня сейчас приводит в ужас, – снова сказала леди Бердран, – какую массу времени я растратила попусту. Вся моя жизнь, до встречи с Натальей, была одним сплошным исканием удовольствий и развлечений. Только теперь я начинаю понимать, что в жизни есть не только радости, купленные за деньги. И все же видеть человека в том, кто перед тобой, меня научил в самое последнее время И. Левушка, я должна у Вас просить прощения. Я смеялась над Вами, над Вашим тщедушием и над Вашими шилоглазами. Сейчас, смотря на Вас, я вспоминаю сказку о гадком утенке. Вы и вправду стали лебедем, а я не двинулась с места и, кажется, могу остаться Золушкой навсегда. Прощаете ли Вы мне мои глупые насмешки? Я ни минуты не могу больше жить с этим грузом на сердце. – Я очень счастлив, дорогая леди Бердран, что Ваши невинные насмешки позволили нам сломать гору условностей и приблизиться так друг к другу, чтобы рассмотреть человеческие качества в себе и собеседнике. Сегодня я принес Вам в себе так много счастья, так много чистой любви, что в сердце Вашем не должно остаться ни крупинки уязвленности. Я очень мало еще знаю и мало видел в своей жизни. Каждый человек, становясь на путь знаний, начинает прежде всего понимать, что он ничего не знает. Сегодня я особенно ясно это знаю, особенно ясно ощущаю, как я еще абсолютно ничего не знаю. И мне, как и Вам, кажется, что огромная часть жизни уже прошла в суете и пустоте, хотя я только и делал, казалось, что учился. Сегодня я понял две великие вещи для земной жизни человека: первое, что жизнь – это и есть простой серый день и труд в нем, второе – что встречи в дне только тогда и будут настоящими встречами, когда видишь в человеке не его личные качества, и его Свет и Мир. Я учусь теперь видеть только Свет и Мир в человеке и им нести свою любовь. – Как просто Вы все это мне сказали, Левушка. Я не могу понять, как это я сама не нашла до сих пор выражения своим мыслям. Вокруг всего этого вертелись мои новые мысли, слов для которых я не находила. Будем же друзьями, Левушка, – вставая и подходя ко мне, сказала американка. – Сегодня я вижу Вас как-то по-особенному. Вы кажетесь мне таким сильным, уверенным, большим. Точно Вы знаете что-то новое, удивительное, что дает Вам спокойствие и уверенность. У меня же нет ни в чем уверенности. Пока я вижу И., я живу каким-то благим порывом. Как только я остаюсь одна, моя уверенность улетает, я опять не знаю, как мне быть, что в жизни важно и куда стремиться. – Я хотел бы перелить в Вас ту уверенность, которую чувствую в себе сейчас. Но никто и никогда еще не смог жить чужим опытом. Если Вы увидели в И. мудрость и энергию, пленившие Вас, если Али дал Вам разрешение приехать сюда, – верьте, что именно здесь Вы найдете решение всем своим вопросам и здесь совершится нечто великое в Вашей жизни, чего, быть может, не увидит никто другой, но что осветит и изменит всю Вашу жизнь. Лицо американки побледнело и стало так печально, что снова напомнило мне ту леди Бердран, которую я встретил в первый день. – Если бы Вы знали, Левушка, какой тяжелой раны Вы сейчас коснулись. Блестящая, богатая, независимая моя внешняя жизнь была сущим адом. Ни одному живому существу я не принесла счастья. Наоборот, все, кто подходил ко мне близко, все становились несчастными. Вы сказали, что здесь я могу найти решение моим недоуменным вопросам. Но кто может объяснить мне, что за проклятие тяготеет надо мной? Этого ведь никто знать не может? – Я думаю, что есть много людей, которые могут знать и это, леди Бердран. Месяц назад Вам казался невозможным физический труд. Сейчас Вам кажется невероятной духовная прозорливость человека. Как можно знать, что составит Ваше знание через семь лет? Я повторяю свой вопрос Вам: признаете ли Вы такими высокими мудрость и знания И., чтобы доверить ему свою жизнь и желать двигаться к совершенству и развитию под его руководством? – О, конечно, я преклоняюсь перед И. Но... я в его присутствии точно вся скована. Я ни за что не могла бы говорить с ним так легко и просто, как говорю с Вами. Меня не раз удивляло, как смело Вы держите себя с ним, точно на равной ноге. У меня Такое чувство, будто в его присутствии я прячусь в скорлупу. – Не знаю, не могу вам сказать, как это случилось, что я точно прирос к И. Я встретил его в очень печальный час моей жизни, вероятно, мое детское и одинокое сердце, сердце того "гадкого утенка", над которым Вы потешались, сразу почувствовало безграничную любовь И., его милосердие и заботы, которые спасли мне жизнь, в буквальном смысле слова, не один раз за время нашего сравнительно недавнего знакомства. В голове моей была такая каша, я не только ни в чем не был уверен, я даже ни в чем не мог разобраться – ни в самом себе, ни в окружающих людях и событиях. Правда, я не замечал, чтобы я приносил людям постоянно страдания и неудачи. Но вопрос, зачем в мире так много должен страдать человек, вопрос этот давил меня так тяжело, что я готов был отрицать смысл жизни. И. своей мудростью и любовью вывел меня из тупика. Его собственная трудовая жизнь, ежедневным свидетелем которой я был, которую вижу таковой же и здесь, жизнь, полная мира и помощи людям, научила меня, где нужно искать сил, чтобы встать на путь любви и сделать хотя бы первый шаг по этому пути. Этот первый шаг – самообладание. Лично мне он был очень труден, много-много труднее, чем Вам. И шел я к нему совсем иным способом, чем Вы. Вы своим беспрекословным повиновением, когда Вы делали вещи, по Вашим пониманиям, чудовищные, но делали их только потому, что "так приказал доктор И", – Вы нашли то самообладание, которое уже ввело Вас в первый, самый трудный шаг пути, о котором я говорю. Я совершенно уверен, что ваше стеснение перед И. пройдет так же незаметно, как Вы не заметили своего первого шага. Стеснительность ваша не что иное, как гордость и самолюбие. Как только в Вас разовьется не само-, а человеколюбие. Вы сделаете второй шаг, то есть попросите И. помочь Вам получить знания. Если истинно их ищете – отбросьте всю мелочь условных традиций, в которых выросли, и начинайте новое рождение. – Левушка, у меня не хватит смелости просить И. Не можете ли Вы попросить его заняться мною? – Нет, леди Бердран, есть такие жизненные дела, которые люди могут только сами делать для себя. Решить идти в ту или другую сторону вслепую нельзя. В своей жизненной дороге, как и в вопросах духовных, только сам человек может избрать себе способ и манеру достигать совершенства. Один человек, как и все слагаемые его жизни, никак не похож на другого. Сколько бы я ни просил о Вас и за Вас, это ничему не поможет. Я могу только Вам, лично Вам принести все свое самоотвержение и любовь. Я могу силой моей верности Учителю помочь Вам сбросить разъедающий предрассудок разъединения. Могу пытаться вдохнуть в Вас героическое напряжение, чтобы серость и ординарность быта не засосала Вас. Но подняться к той героике чувств и мыслей, где может расшириться Ваше сознание, очиститься и освободиться Ваша любовь, где Вы можете найти бесстрашие, чтобы обратиться с призывом к И., – это можете сделать только Вы сами. – Господи, как я хотела бы найти в себе эти силы! Сейчас, когда мне предстоит перейти снова в мою комнату, мне так жаль расставаться с этим домом. Хотя я и не так часто видела И., и совсем не видела Вас, – но я знала, что и он, и Вы здесь живете рядом. Сейчас я точно приобрела в Вас брата, очень мне близкого и дорогого. И мне нестерпимо грустно расставаться с Вами. – Зачем же расставаться с Левушкой, леди Бердран? – раздался голос вошедшего к нам на балкон И., которого мы, увлеченные нашей беседой и не заметили. Если Левушка стал Вам близок и дорог, хотите, я дам ему поручение обучить Вас санскритскому языку? – И. смеялся, глядя на меня и выбрасывая из глаз целые снопы юмора. – О, доктор И., Вам Наталья, наверное, сказала о моей неспособности к языкам. Если бы у Левушки были сверхъестественные способности к преподаванию языков, то и тогда он не нашел бы способов обучить меня санскриту. Да и терпения у него не хватило бы. – Конечно, если Вы думаете, что Ваша лень будет равняться его терпению, то из Ваших занятий выйти ничего не может. Но если Вы поймете, что Вам надо кое-что прочесть на этом языке, ну, например, почему Вы являетесь людям вестницей неудач, а понять это Вы сможете только тогда, когда прочтете один свиток на санскритском языке – только на санскритском и ни на каком другом, потому что так идет течение Вашей кармы, – в этом случае Вы, наверное, ухватитесь за такого учителя, как Левушка, и постараетесь всеми силами облегчить ему его урок терпения и выдержки. Я поглядел на И. и не понял даже, в какой момент исчезли юмористические искорки из его глаз и когда он перешел с шутки на полный серьез. Голос его звучал уже знакомыми мне повелительными металлическими нотами. Я встал, поклонился И. и радостно сказал: – Я счастлив принять это поручение именно сегодня. Я приложу все усердие моей любви, чтобы леди Бердран смогла поскорее прочесть свой свиток. По мне пронеслось не то уже мне привычное содрогание всего существа, которое давало мне понять, что я сейчас услышу или увижу что-то из мира сверхсознательных сил. У меня явилось новое, простое ощущение, как будто у меня между горлом и грудью раскрылся какой-то вращающийся аппарат, подающий мне силы видеть и слышать внутренним зрением и слухом. Я увидел Али, увидел в его руке старинный свиток и услышал его слова: "Если жертву любви не совершит тот, кому она предназначалась владыками карм, она все же должна совершиться. Прими ее в этом случае на себя. Начни и кончи поручение в той чистоте, в какой стоишь сейчас". Мною овладело никогда еще не испытанное чувство полного равновесия, устойчивого спокойствия и полной простоты по отношению к малознакомому мне человеку. Я подошел к леди Бердран. – Не думайте, что я сам уже хорошо знаю санскрит. Но, уча Вас, я буду продолжать учиться сам. Как только И. разрешит, я приду к Вам и принесу книги. Как бы трудно ни давался Вам язык, это будет легче, чем нести тяжесть непонимания изо дня в день. Если Вам открыто, где искать объяснения Вашей печали, по всей вероятности, Вам будет указан и путь, как выйти из круга ее или как нести ее дальше без огорчения. Мы простились с американкой и сошли вниз. Гонг призывал к трапезе. – Пройдем в оливковую рощу. Сегодня тебе, Левушка, было бы трудно в многолюдном обществе. Никито и Зейхед ждут нас в тенистой беседке возле грота, где мы будем обедать только вчетвером. Этот день, день твоего великого счастья, становится и днем твоих великих отдач. Сегодня ты закончил только первую и наиболее легкую часть твоих старинных карм. Но после обеда ты возьмешь своего птенчика, который успел уже проголодаться и соскучиться без тебя, и мы вместе с твоими поручителями пойдем к Франциску, чтобы ты мог начать погашать самую тяжелую часть кармы с твоим злейшим врагом. Я знаю, что все время тебе хочется спросить меня, что такое "владыки карм", о которых ты еще ничего не знаешь. Я расскажу тебе о них и частью ты узнаешь кое-что из записной книжки твоего брата. В эту же минуту отдыхай, друг, среди той любви, что тебя окружает так щедро со всех сторон. Не успел И. договорить последних слов, как мои дорогие поручители показались на дорожке, встречая нас. Войдя в прелестную беседку, где было много прекрасных цветов, увидел небольшой стол с четырьмя скромными приборами на белой скатерти и четыре табуретки из простого пальмового дерева. У каждого прибора стояла уже готовая холодная еда и много фруктов. Какая разница была в моих ощущениях сейчас и раньше? Если бы Андреева только прикоснулась ко мне раньше, я лежал бы больным. Теперь же мои силы точно все возрастали, чем больше я отдавал моей любви. И мне казалось, что я становлюсь все сильней. Я и голода не ощущал, а ел только потому, что И. приказывал мне быть хозяином в беседке и подавать пример своим дорогим гостям. Никито несколько раз напоминал мне некоторые эпизоды из моей детской далекой жизни. Я их ясно представлял и все четче отдавал себе отчет, как бесконечно многим я обязан брату Николаю и как я мало знал и видел истинного брата Николая в той человеческой форме, которую так любил. Мне представлялось, что брат Николай знает о моем счастье сейчас. И у меня не было горечи, что его нет со мной. У меня было одно желание: передать ему сегодня мой привет любви, привет благодарности брата-сына за все то, что для меня сделал брат-отец. – Передай врагу своему и его семье полное прощение сегодня и ты сослужишь брату своему и его будущей семье великую, вековую службу, – сказал мне И. – Неужели же все в жизни людей так цепко связано, И.? – спросил я. – О, да. Ты только еще вступаешь на тот путь, где начинают понимать высшие законы, и они-то и есть единственные законы движения вселенной: закономерность и целесообразность – о них запомни. Наш легкий обед кончился быстро, и мы направились в мою комнату к моему дорогому птенчику, который тоже – по терминологии леди Бердран – начинал превращаться из гадкого утенка в прекрасную, царственную птицу.

star: ГЛАВА VI. ФРАНЦИСК И КАРЛИКИ. МОЕ НОВОЕ ОТНОШЕНИЕ К ВЕЩАМ И ЛЮДЯМ. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА МОЕГО БРАТА НИКОЛАЯ Не успел я войти в свою комнату, как очутился в буквальном смысле слова в объятиях моего птенца. Сегодня я и в нем окончательно увидел не птенца, а молодую, сильную птицу, обещавшую сделаться неоспоримой красавицей. В первый раз за время своей жизни со мною мой белый друг не нуждался в моей помощи, чтобы вспрыгнуть ко мне на плечо. Раскрыв крылья, он охватил ими мою голову и терся своей головкой о мою щеку. Я даже ошалел от неожиданности такого бурного привета и представлял из себя довольно нелепую фигуру, когда голова моя исчезла в павлиньих перьях и слышен был только мой смех да смех моих друзей, потешавшихся над Левушкой с павлином вместо головы. Успокоившись, мой павлин по приказанию И. учился отдавать поклон каждому из моих гостей, за что получал сладкий хлеб, которого он был большим любителем. Наконец, вдоволь накормленный и напоенный, он снова взобрался мне на плечо, и мы вышли по направлению к лесу. Через долину, еще жаркую, я перенес птицу на плече; но вес ее был уже солиден, и в лесу я спустил ее на землю. Павлин бежал рядом со мной, что теперь для него уже не составляло никакого труда. Но сегодня я подмечал в нем что-то новое, чего раньше не видел в моем воспитаннике. Мне казалось, что в павлине появилось нечто духовное, какой-то трепещущий свет точно шел от его головки и тех мест, где начинались его крылья. Да и в глазах его, мне чудилось, пробилось новое, осмысленное, почти человеческое выражение. – Какое же имя ты дашь своему воспитаннику? Уже пора, чтобы он привыкал слышать свое имя. – Мне и самому хочется окрестить его каким-либо красивым именем, Зейхед. Да уж очень я плохой выдумщик и не знаю, как его назвать. – Ну, Левушка, тебе ли задумываться над именем для павлина? Назови его Вечный. Вот он и будет напоминать тебе о вечной памяти и связи с тем врагом, которого ты теперь так рад простить и утешить. – Знаете, И., Вечный – это не особенно красиво звучит. Я лучше назову его Эта, что по-итальянски значит "век". Мой же красавец Эта легко запомнит свое короткое имя. Я же, выговаривая его, буду вспоминать, как еще много мне работы над моим самообладанием, без которого я, вероятно, и жил в тот век, когда вызвал ненависть своего бывшего врага, теперешнего Эта. Мы подходили к больничной части Общины и увидели шедшего нам навстречу Франциска. Тут только я вспомнил, что должен был привести с собой Бронского. Я остановился в полном смятении, даже дыхание мое стало тяжелым, так поразило меня, что я мог забыть сходить за моим страдающим другом, утонув в море собственного эгоистического блаженства. – И., мой дорогой наставник, в такой великий день я проштрафился, – остановившись, беспокойно сказал я. – Я забыл сходить за Бронским. Я сию же минуту побегу за ним. Как это я так рассеялся, даже понять не могу. – Не волнуйся, друг, – ласково сказал Зейхед. – Я ведь твой поручитель, разделяющий с тобой все заботы о печальных. А Никито несет с тобой все заботы о радостных. Я не только позаботился, чтобы пришел Бронский, но чтобы он привел и Наталью, на что получил разрешение И. Через несколько минут их обоих приведет сюда Алдаз, которая сегодня у Кастанды, и он передаст ей это распоряжение. – Я очень тронут твоей заботливостью и помощью, Зейхед. Но да будет мне это уроком, как обо всем надо помнить, все держать в памяти, хотя бы небо сияло в душе. Я буду стараться, чтобы оно сияло, но не закрывало от меня землю, а лилось на нее моим трудом. Франциск подошел ко мне вплотную и заглянул мне в глаза, улыбаясь так приветливо, как мог бы улыбаться только ребенок или святой. – Это не эгоизм, друг. Это неопытность. Слишком трудно нести большое счастье и не поддаться соблазну созерцания. Если бы ты знал, как ценно твое желание, чтобы сияющее небо лилось на землю в твоем труде! Одно оно раскрыло тебе сегодня же возможность подать помощь спасения семье твоего врага. Пойдем, карлики сегодня оба беспокойны. Их тревожит инстинкт встречи с твоим павлином. Возьми его на руки, я не уверен, что и он не станет беспокоиться. Я взял Эта на руки, мы уже готовы были двинуться дальше, как сзади нас послышались торопливые шаги, и из густых зарослей лиан боковой дорожки вышли Алдаз, Бронский и Наталья. Молоденькая Алдаз легко и быстро шла впереди. Бронскому ничего не стоило поспевать за нею, но бедная плотная и грузная Наталья еле двигалась за ними обоими. По ее лицу катался струями пот, но оно было сейчас спокойно, даже смирение лежало печатью на этом лице, столь сейчас незнакомом мне. Бунтующей и протестующей Натальи нельзя было себе и представить в этом существе. Франциск подошел к ней, держа меня под руку, и, точно обливая ее своею любовью, сказал ей: – Я хотел, чтобы Вы были сегодня, дорогая сестра. Не представление или занятные фокусы Вы увидите, но один из величайших актов самоотвержения и любви тех, кто Вас сюда послал. Вы сегодня наглядно поймете, что такое в действии труда на земле то самообладание, к которому Вас так настойчиво зовет Али. Вы поймете, что его достичь волей невозможно. Оно рождается из ощущения, в себе блаженства и счастья жить. Четыре элемента составляют круг этого счастья жить: первое, что ощущает человек, – это блаженство любви. Любовь живая в человеке – это не его личное качество, не его добродетель. Это такая освобожденность сердца и мысли от всех тисков страстей, что ничто в самом человеке уже не мешает ему войти в ощущение блаженной любви. И в этом внутреннем состоянии света в себе уже нет предрассудка, как и каким способом Вы служите помощью людям; не важно, несете ли Вы им весть радости или скорби, – важно, что Вы несете им весть раскрепощения, того раскрепощения, которое расчищает человеку путь к блаженству любви. Второе, что вводит Вас в осознание себя единицей труда вечного, – это блаженство мира сердца. Раскрепощенное сознание дает человеку возможность увидеть весь великий труд жизни. Увидеть не убогий человеческий закон справедливости, но вечные законы целесообразности и закономерности. Увидав их, человек видит и понимает и свое собственное место во вселенной труда для блага и радости всех и ощущает блаженство мира сердца. Третье, что раскрывает сознание светлого труженика земли, есть радость гармонии всего в движении общей жизни. Раскрепощенные глаза, с которых упали плотные покровы телесной любви, дают возможность увидеть, что нет ни зла, ни добра – есть временное закрепощение в том или другом. И оба эти понятия могут стать предрассудками, и оба могут одинаково держать цепкими крюками дух человека. Освобожденный чувствует блаженство радости как простую доброту, которую несет в каждую встречу, ибо это не его качество, а только живое движение его внутреннего блаженства радости. Четвертое блаженство, закрывающее двери всему личному и завершающее круг блаженств, в котором живет освобожденная душа, – блаженство бесстрашия. Нет высшего счастья для человека земли, как достичь такого раскрепощения и такого раскрытия Любви в себе, чтобы она слилась в круг Гармонии этих четырех блаженств. Все величие духа, до которого может дойти человек земли, заключается в этом кольце самообладания, которое люди зовут гармонией. На самом же деле это только начало гармонии, ее первые составные части. Это только свойство, вводящее в преддверие храма, где стоят существа, не имеющие предрассудков добра и зла, и где можно постичь, что такое свет в себе и как его нести в путь встречным. Каждый из освобожденных хотя бы в малой степени людей приближается к труду вечному. Он понимает, что нет "дня" как такового его жизни. А есть только "день дежурства" человека на земле. Дежурства не подвига, а простого счастья вносить действенную энергию доброты во все дела и встречи. Человек, закованный в тяжелейшую броню "добра и долга", точно так же не может двигаться к совершенству, как и отягощенный предрассудком зла. Только тот может войти в кольцо дежурящих учеников, кто забыл о себе хотя бы до такой малости, что перестал обижаться, кого-то и за что-то наказывать, кому-то угрожать или сам чего-то страшиться, с кемто объясняться, оправдываться и ссориться. Шаткие, бесхребетные, ни в чем не уверенные люди напрасно ищут что-то читать или о чем-то философствовать, полагая, что в этом и состоит весь их труд и "искания" высокой человеческой жизни. Не говорю уже о тех, кто видит всюду только куплю-продажу. В эту минуту, здесь, не только тем, кто будет действовать, но и каждому, кто призван видеть, как действует любовь, раскрепощенная от первейших заноз страстей, надо сосредоточиться на тех четырех блаженствах, о которых я сказал. Пойдемте же, вы увидите, как совершится акт величайшего милосердия: развязка старинной злой кармы. Франциск двинулся, взяв под руку Наталью и продолжая держать другой рукой меня. Все пошли вслед за нами по небольшому отрезку дорожки, еще отделявшей нас от поляны больницы. – Если указана и раскрыта человеку его карма с каким-либо человеком, близким или далеким, тут-то и надо приложить все усилия, всю любовь и усердие, чтобы выполнить небольшое количество радостного труда для развязки указанной кармы, хотя бы по слепоте своей человек очень мало думал о том, другом, с которым ему указана карма как самое важное и главное дело жизни, – продолжал Франциск, замедляя шаги. – Если человеку была указана деятельность подле его бывшего врага, а он упустил этот случай по той или иной своей легкомысленности и бывший враг умер без него, – не надо стонать и плакать или искать себе оправдания в том, что его собственное пребывание в другом месте в это время было необходимо и нужнее, полезнее. Так человеку кажется, ибо не знает. Если же так с ним случилось, надо понять и узнать, что никакие сетования, мольбы и оправдания не помогут. Он остановился, а кольцо кармы, которое в неусыпных трудах передвигали владыки освобождающих карм, ушло в своем движении дальше. Никто не властен повернуть вспять речное течение, не только движение Вечной Жизни. Упустившему свое кольцо раскрепощения есть единственный путь: выработать в остающиеся дни жизни полную верность и вырваться из кольца собственных предрассудков. Не ждать, говоря себе: "Во мне еще не все готово", – ибо эта эгоистическая сосредоточенность не может провести к сознанию величия Милосердия. Только забыв о себе, может быть человек готов к труду, разделяемому Учителем. В полной радости, в благоговении входите к двум несчастным сейчас и храните блаженство мира в сердцах, – закончил Франциск свою речь, вводя нас в уже знакомую мне комнату, где раньше лежал Макса. При нашем появлении оба карлика играли какими-то квадратиками, из которых они складывали домики. Увидев вошедших первыми Франциска и Алдаз, которых они хорошо знали и любили, карлики не выразили беспокойства. Даже наоборот, глазки их заблестели удовольствием. Но когда вошел И., за ним я с павлином, они вскочили на ноги, дико что-то замычали нечленораздельное, замахали руками и так напугали мою бедную птичку, что я едва удерживал Эта, стараясь всеми силами передать ему мое спокойствие. Но Эта дрожал и пытался убежать из комнаты. И. положил ему руку на спинку, чем сразу его успокоил. Что же касается карликов, то, не найдя, куда бы им спрятаться от посетителей, они впились во Франциска, стараясь укрыться в складках его одежды. Оттуда они выглядывали, очевидно, чувствуя себя под верной защитой, и наблюдали за каждой из вошедших фигур очень пристально и внимательно: один глаз у них выражал испуг, а другой любопытство. Это было необыкновенно потешно! Несмотря на явный страх и подозрительность, оба маленьких человечка собирали все свое внимание, чтобы не упустить из орбиты своих наблюдений ни одного из нас, которых они всем своим поведением объявили своими врагами. И. подошел к Франциску, гладившему страшные головы прильнувших к нему уродов с такой любовью, как будто бы это были чудесные цветы, и раскрыл складки его одежды, в которых прятались карлики. Злой карлик, так ужасно сражавшийся в день своего раскрепощения и потом горько рыдавший на груди И., теперь доверчиво потянулся к нему. И. взял его на руки, он окончательно успокоился и стал быстро говорить ему что-то, указывая на моего Эта, которого я все держал на руках и который далеко не был спокоен. И., поглаживая кудлатую, безобразную голову карлика, все ближе подвигался ко мне. Зейхед, которого Эта очень любил и помнил как своего первого хозяина, подошел ко мне вплотную и, ласково глядя на мою птичку, протянул Эта кусочек красного сукна. Какой-то неприятный запах исходил от этого лоскута, не особенно чистого и, видимо, бывавшего много раз под всеми невзгодами бурь и солнца. Эта смотрел очень внимательно на этот обрывок, жалкий и смрадный, я же узнал в нем кусок сумки злого карлика, в которой он держал свои ядовитые черные шарики, и отдал их и сумку только в тот момент, когда огонь охватил почти всю сетку, в которой он запутался, и ему угрожала смерть. Я оглянулся на карлика, сидевшего на руках у И., потому что он стал громко кричать, тянуться к узнанной сумке. Он, очевидно, умолял И. вернуть ему этот грязный обрывок, продолжая дорожить им до сих пор. И. попросил Зейхеда отдать карлику остатки его имущества. Тот схватил лоскут руками, но Эта, чуть не вырвавшись из моих рук, в свою очередь издав пронзительный крик, с неожиданной силой выхватил из ручонки карлика его ветошь. Вероятно, рука зрелого и сильного зверька-карлика была сильнее клюва не вполне еще выросшей птички. Но удар его клюва был так неожидан для карлика, с одной стороны, и бешенство придало Эта столько силы, с другой стороны, что победа осталась за ним. Эта, как только овладел сукном, совершенно успокоился и подал свой приз Зейхеду. Приняв величаво-гордую позу, он снова спокойно уселся на моих руках, точно никогда и не двигался. Не меня одного, но и Бронского вся эта мимолетная сценка так поразила, что оба мы превратились в "лови ворон". Но из нашей рассеянности нас вывел злой карлик, злоба которого и кривлянья невозможно описать. Франциск с добрым карликом на руках подошел к нему и поднял перед его глазами свою руку. Злой карлик перестал пронзительно завывать и извиваться ужом, но выл тихо, напоминая раненого пса. Добрый карлик улыбался во весь рот и протягивал ручонки к Эта. Несмотря на эти явные признаки дружелюбия карлика, я уже не доверял Эта и хотел отойти подальше во избежание какой-либо новой выходки птицы. Не успела моя мысль созреть, как я ощутил крепкое рукопожатие с правой стороны и увидел подошедшего ко мне вплотную Никито. Он протянул карлику руку, взял его ручонку в свою и поднес ее к голове Эта. Тот, рассматривая очень внимательно и совершенно спокойно карлика, соблаговолил позволить маленькой ручонке погладить свою шею и спину. Карлик, прикоснувшись к птице, казалось, сошел с ума от радости. Он бил в ладоши, бил себя по щекам и коленкам, хохотал, обнимал Франциска, наконец перегнулся, охватил ручонками шею Никито и перепрыгнул к нему на руки. Не теряя ни минуты, так, что я и опомниться не успел, он перелез ко мне на плечо и затих в полном удовольствии от близкого соседства с пленившим его Эта. Я снова ожидал каких-либо эксцессов от моего ревнивого воспитанника, но он продолжал спокойно сидеть, храня свое величавое и горделивое положение на моем плече, точно царек на троне. Франциск подошел к И. и взял на руки его злого карлика. Тот вел себя теперь очень странно. Его внимательные глаза ни на миг не отрывались от всего, что делал другой карлик. С Эта он тоже, что называется, глаз не сводил. И вместе с тем, как капризный ребенок, тихо выл, то замолкая, то снова возобновляя свой капризный вой. Когда он увидел, что добрый карлик уселся на моем плече и изредка поглаживает то шейку, то спинку Эта, то мою голову, он сжал кулак, погрозил им своему товарищу и уродливо двигал челюстями, как бы желая его разорвать на куски. Мне казалось, что он совсем не такой злой, но считает своей обязанностью выполнять какой-то свой долг, который он понимал как сопротивление тому добру, которое его окружало. Франциск нежно уговаривал его и указал снова на красный обрывок, который Зейхед продолжал держать в руке. Я не мог понимать, о чем говорил Франциск карлику, но понял по жестам Франциска, что карлик сам должен добровольно взять из рук Зейхеда остаток своей зловещей сумки и положить его возле порога. Карлик молчал, насупился и, сжав свои кулаки, как бы готовился к сражению. Франциск опустил его на пол, И. очутился возле меня, точно буфер. И. подоспел вовремя. Строптивый карлик готовился ударить меня головой и кулаками в живот, но вместо меня попал в И. Разумеется, он не смог даже коснуться его, а упал, заревев, на пол, сильно ударившись головой и своими сжатыми кулаками о кирпичный пол комнаты. Разъяренный этим падением, он еще раз ринулся на меня, теперь уже со стороны Зейхеда. И. вытянул ему навстречу свою руку, и финал был тот же: карлик лежал на полу с разбитым в кровь носом. В третий раз он пытался атаковать меня со стороны Никито, но легкий жест руки И. опрокинул его навзничь, и карлик остался на полу недвижим. Я подумал, что он умер. Франциск подошел и поднял несчастного. Злоба в такой степени опустошила его, что он весь дрожал, еле стоял на ногах и был весь серый. Сердце мое разрывалось от жалости. Я молил всей силой любви Флорентийца помочь мне развязать несчастного от его вековой тьмы и злобы. И в то же время я понимал, что никто не может ему помочь выполнить его долг, как никто несколько часов назад не мог помочь мне отыскать алтарь с моей книгой жизни. Но я не переставал звать моего спасителя, неоднократно показывавшего мне свое беспредельное милосердие. Внезапно я почувствовал блаженный трепет в сердце, я увидел чудесное лицо Флорентийца и услышал его голос: – Сегодня ты можешь просить обо всем для людей. И я помогу тебе. О чем ты просишь? – Разреши мне положить вместо него остатки его злого колдовства, куда приказывает И., – опускаясь на колени с обеими моими ношами, молил я. – Ты не можешь коснуться этой злой силы, ибо тогда возьмешь на себя новую, неведомую тебе сейчас ношу, которая задавит на много лет все твои возможности разделять со мной и с другими милосердными их труд на земле. Но смирившийся карлик и твой павлин могут вместе дотащить маленький обрывок до порога. Он им покажется страшно тяжелым, но все же они дотащат эту ношу, ибо она – их ноша. Ты же иди за ними по пятам, ободряй их, помогай им любовью и внушай, чтобы они не боялись тяжелой ноши. Сам же раз и навсегда запомни: никогда не бери ноши, не набирай долгов и обязанностей, не спросив Учителя, должен ли ты их брать или нет. Думая сделать добро, можно закрепостить себя и целое кольцо людей в новых скрепах зла. Там же, где указал Учитель, действуй уверенно, легко, хотя бы все вовне говорило тебе о противном и угрожало опасностью. Образ моего дивного друга исчез. Я поднялся с колен и, ни на минуту не задумываясь, как я объясню Эта и доброму карлику, что надо взять обрывок сумки и перетащить его к порогу, поставил обоих у ног Зейхеда и несколько раз указал им на тряпку и на порог. Эта первый понял, что надо было сделать. Он подпрыгнул, схватил клювом сукно, но как будто оно весило пуд, бессильно опустил его на пол. Теперь и карлик под моим настойчивым взглядом понял, что надо было тащить сукно к порогу, что я пояснил ему и жестами. Он рассмеялся, ухватился за лоскут и с большим трудом, точно лоскут прирастал к каждому камню пола, протащил его на два своих маленьких шажка. Подбодряемые мною, оба труженика то поочередно, то вместе дотащили свою ношу до середины комнаты. Казалось, и птицы, и человечек уже дошли до предела изнеможения. А была сделана еще только половина труда. С карлика пот лил ручьями, катясь по его улыбающемуся лицу, точно слезы. Сильные ноги и крылья Эта дрожали, клюв раскрылся, глаза, жалобно смотрели на меня. Я переживал нечто, пожалуй, похожее на подписание смертного приговора моим друзьям, но я так интенсивно жил в Вечном, так ощущал его гармонию в себе и вокруг, что радостно и весело побуждал моих дорогих к самоотверженной работе. И бедняги, еле держась на ногах, протащили свою ношу почти до самого порога. Я славил Бога и великих слуг Его милосердия, помогавших спастись одному существу через труд огромного кольца невидимых и видимых людей. Поистине живое небо спускалось на землю и двигало руками и сердцами людей, окружавших меня сейчас. Я умилялся трудом крошечных созданий в такой же степени, как моих великих братьев, стоявших сейчас подле меня. Франциск держал руку на голове своего злого карлика. Тот постепенно приходил в себя и теперь казался не столько заинтересованным работой птицы и своего товарища, сколько озадаченным. Он не мог сообразить, почему с таким трудом они тащат часть его сумки, легкость которой он хорошо знал. В его глазах сверкнула снова злоба, он хотел ринуться и выхватить свою драгоценность, но голос Франциска его остановил. Франциск говорил и теперь все на том же наречии, которого я не понимал. Но, к моему удивлению, я понял четко смысл его слов, который открылся мне в ряде образов по мере того, как говорил Франциск. Я понял, что мой добрый друг снова объясняет карлику, что, если он сам не положит добровольно своего добра туда, куда указал И., он умрет и не успеет освободиться от власти своих злых и страшных хозяев, которые немедленно овладеют его духом, как только он покинет тело. Что в последний раз Любовь дает ему возможность вырваться из их страшных клещей, что, если другие положат сукно возле порога, ничья любовь уже не будет в силах спасти его от злых рук его хозяев. Неописуемый ужас отразился на лице несчастного. В два прыжка очутился он у тряпицы и, с легкостью схватив ее, бегом добежал до порога, где ее и бросил. Он вернулся к Франциску, жалобно просясь снова к нему на руки, что тот и исполнил, улыбаясь и поглаживая безобразную голову. Теперь настало время для изумления Эта и его сотрудника. Первый момент изумления привел их положительно к столбняку. Затем веселью обоих не стало, границ. Карлик хохотал, кувыркался, обнимал Эта, подбегал к каждому из нас и показывал на выполненную задачу. И. взял меня за руку, посадил на одно плечо Эта, другое доброго карлика и подвел меня к Франциску, на руках которого сидел смирившийся теперь бунтарь. Сняв его с рук Франциска, И. посадил его на руки мне.

star: Зейхед и Никито переплели свои руки с моими, Франциск положил обе свои руки на мои плечи, а И. положил одну руку мне на голову, во второй у него сверкнула знакомая мне палочка, огнем которой И. очерчивал круг, вовлекая в него всю нашу группу. Все держа свою руку на моей голове, он обошел три раза вокруг нас, точно заплетая сеть огней своей палочкой: Затем он коснулся ею каждого из нас в отдельности и обнял каждого, крепко прижимая к себе и отдавая каждому поцелуй в голову. Теперь карлики превратились в простых, веселых детей, забыли обо всем и занялись оба обожанием павлина. Франциск тем временем вышел и вернулся очень скоро, неся на руках что-то небольшое, закрытое покрывалом. К моему удивлению, когда покрывало было снято, – это оказался Макса. В первую минуту он точно ничего не видел, кроме меня и И. Но затем взгляд его различил карликов, и он неистово закричал, весь дрожа от страха и цепляясь за Франциска. Карлики, как и Эта, привлеченные диким криком Максы, с удивлением глядели на него, как смотрят на совершенно неизвестное существо. Макса же, крепко вцепившись во Франциска, плакал и бился на его руках. И. коснулся его палочкой, он вздрогнул, еще минутку плакал и затем затих, как бы уверясь в крепкой защите своих покровителей. Для меня стало ясно, что все ужасные раны на теле Максы нанесены ему маленькими, только что раскрепощенными окончательно от зла моими вековыми врагами. Но я ошибся, предполагая, что все следы зла уже уничтожены. Карма моя с карликами была уничтожена совсем, но карма их с Максой требовала еще труда и любви наших великих защитников. И. подошел к порогу, куда Франциск поднес Максу, поднял высоко над головой свою палочку, на кончике которой все еще горел огонь. Внезапно огонь сильно разгорелся в яркое пламя, которым И. коснулся лежавшей у порога тряпки. Смрад, который и раньше чувствовался в ней, распространился по всей комнате. Дым, темный, плотный, потянулся из комнаты через дверь. В моем воображении мелькнуло воспоминание о злом Джине из" Тысячи и одной ночи". Через несколько мгновений дым весь исчез, и воздух опять стал обычным, благоухающим розами и жасмином. Я еще не успел прийти в себя, как карлики уже мирно беседовали с Максой, показывая ему Эта и кубики. Теперь только я мог посмотреть на Бронского и Наталью. Если бы я не знал, что именно они вошли с нами сюда, – я не узнал бы ни его, ни ее. Бронский стоял навытяжку, точно часовой на часах с примкнутым штыком, он точно охранял пороховой погреб. Его обычного живого лица не было. Это была совершенно белая маска с остановившимися стеклянными глазами. Наталья же, наоборот, вся сжалась в комочек, точно на пуд похудела. Лицо ее обострилось, все было залито слезами, и руки она сжала так судорожно, что на них было больно смотреть. Как ни глубоко затронуло меня все здесь происшедшее, мое славословие Жизни неслось все той же нескончаемой песнью торжествующей любви, с которой я вошел сюда. Я еще раз преклонился перед величием Силы и Любви, что были мне сегодня поданы. И. коснулся Бронского палочкой, и он рухнул бы на пол, если бы Зейхед и Никито не поддержали его. Казалось, жизнь стала возвращаться к нему. И. снова подошел к нему и еще раз коснулся его темени палочкой. Бронский снова вздрогнул, на щеках выступил румянец, глаза засияли, он схватил руку И. и поднес ее к губам. – То, что Вы видели здесь, – сказал ему И., обнимая его, – научит Вас нести верность тем делам и встречам, какие Жизнь будет указывать Вам. Не ищите облегчить людям их внешнюю жизнь. Ищите проникать в духовное царство каждого человека и стремитесь там очистить грубые ткани, мешающие каждому видеть свой путь Вечного Света на земле. И. подошел к Наталье, коснулся крестообразно палочкой ее лба, груди, плеч и сказал: – Неси, сестра, свой подвиг труда для счастья и блага людей до конца земной жизни в этом теле. Ищи полного самообладания, и не успеешь выйти из этого тела, как войдешь в новое, юное тело, чтобы снова учиться и учить. Ежеминутно помни, что для тебя не будет ни минуты отдыха от земного труда. И снова начнешь новый земной путь, только с тем духовным совершенством, что успеешь выработать сейчас. Мчись как молния в своих духовных порывах, но всегда держи в сознании мысль, что каждый порыв духа, который ты замарала раздражением или слезой, увел тебя от возможности передать труд Али стонущей земле. Ты видишь здесь кольцо бывших убийц и грабителей, получивших развязку старинных карм, получивших освобождение. Почему могла окончиться вековая драма? Только потому, что юноша, грешивший постоянно раздражением, нашел самообладание и силу такой чистоты в любви, которая сожгла в его сердце все нечистые, срастающиеся в жесткие, зубчатые крючья ткани страстей и злобы. При этой встрече юноши, над которым ты, сестра, так высокомерно смеялась, со своими врагами, он открыл им ворота сердца. Он залил их жалостью и состраданием, забыв обо всем, кроме их несчастья. Одно мгновение полной отдачи себя труду Учителя, одно мгновение до конца отданной преданности и верности может создать тебе ту новую гармонию, которая в тебе необходима Учителю для его нового труда с тобою. Не печалься больше потрясениями, что тебе приходится приносить людям. Чем яснее будет твое сердце, видя горе и скорбь людей, тем скорее забудешь о своем "Я", так тяжко переживающем эти печали. И тем ближе войдешь в тесное единение труда с невидимыми никому, но видимыми тебе самоотверженными тружениками светлого человечества. Мало еще – для истинного ученика – слышать слово труда Учителя. Надо еще иметь так настроенным весь организм, чтобы сила твоей мысли и точность передачи могли включиться в огонь тока Учителя. Забудь навсегда о слезах, смейся весело. Но бдительно следи, чтобы ни в одном слове не было язвительности, когда говоришь брату твоему. Возьми новое правило поведения: не говори никогда и ничего о братьях и сестрах твоих, когда их нет с тобою. И говори только то, в чем не участвует твое раздражение. Каждый раз, когда слово осуждения готово сорваться с твоих уст, вспоминай, как мало тебе остается еще жить в этом теле и как каждое упущенное мгновение разлагает не один только твой дух, но и дух каждого, с кем ты в это мгновение встретилась. И духовный путь от тебя к Учителю не может охранить невидимое кольцо твоих защитников и помощников. Чтобы твои защитники и помощники могли охранять твой творческий духовный канал, необходимо держать главный приемник – твой организм – в непоколебимом самообладании и верности. Будь благословенна. Иди любимая и любящая, радующая и радующаяся, творящая и двигающая к творчеству. И. еще раз коснулся крестообразно своею палочкой Натальи, склонившей перед ним колена. – Подойди сюда, дитя. И я даже не понял, к кому И. обращался с этими словами. По направлению его взгляда я понял, что он звал Алдаз. Девушка, спрятавшаяся в самом отдаленном углу комнаты, вышла сконфуженная, вся зардевшись. Увидев ее, все три карлика бросили свои игрушки и окружили ее, всеми наивными способами выражая ей свое обожание. Франциск помог ей освободиться от ласковых, но цепких ручек карликов, увел их в дальний конец комнаты и приставил кроватки, запретив переходить за их линию. – Алдаз, – продолжал И., – ты хочешь дать обет целомудрия, хочешь стать монахиней и остаться навеки в Общине. Ты любишь детей и хочешь стать наставницей в доме, где Община собирает сирот и беспризорных детей. В этом ты видишь подвиг наивысшей любви. Я не спорю, это действительно подвиг: заменить сиротам мать. Но есть подвиг выше. Есть подвиг великой любви: забыть о себе, о своих желаниях и выборе. И выполнить тот урок и завет любви, в котором вся великая Жизнь вселенной нуждается в этот час. Каждый самоотверженный и честный труженик должен услышать и понять час его наивысшей мудрости, чтобы влить свой труд в мудрость бьющего часа его родины. И только тогда он выполнит, поймет и отдаст наивысшую ценность своего воплощения. Родина твоя, Алдаз, страдает сейчас больше всего от отсутствия чистой, честной и доброй, семьи. Все ее несчастья происходят от распада этой первоначальной ячейки мира и гармонии. Сейчас моими устами к тебе идет зов Жизни. Хочешь ли выполнить этот зов Мудрости и стать женой и матерью, центром семьи для новых людей? Если ты радостно возьмешь на себя этот подвиг материнства и воспитания, ты дашь возможность сегодня же завершиться бедствиям трех созданий, по несмышлености своей очутившихся в центре зла. Подумай, ДРУГ. Не забывай, что ты совершенно свободна в своем решении, что тебя ничто не принуждает, что ты можешь идти своим подвигом заботы о чужих детях и даже не меньше будешь благословенна и здесь. Ты только не выполнишь в это вопло щение наибольшего урока любви, какой выполнить ты бы могла, но об этом сказано: "Могий вместить да вместит". – Мне выбирать не приходится. Учитель! – мягким, серебристым голосом ответила Алдаз. – Если ты думаешь, что я могу создать такую семью, какая сейчас нужна моей родине, да будет на то воля Бога и твоя. – Счастлива твоя жизнь, смиренная сестра моя, кроме радости, ты ничего не принесешь тем душам, что будут даны тебе для спасения, рождения и воспитания. – И. склонился к прелестной девушке и обнял ее. – Иди теперь с миром по своим делам. Я укажу тебе жениха и все объясню о тех душах, которым предстоит счастье иметь тебя матерью. Алдаз низко поклонилась И., так же низко поклонилась всем нам и тихо вышла из комнаты. Ко мне подошел Бронский, и я снова был поражен его лицом и его фигурой. Я подумал, что таким он, по всей вероятности, выходит к толпе, когда играет роли великих героев. Блистающие глаза, энергия, брызжущая, точно искры, сила, уверенность, радостность. Я стоял, остолбенев от неожиданности этой перемены в нем, и привел меня в себя Эта, внезапно взлетевший мне на плечо. – Что, Левушка, – услышал я смех Никито, – твой воспитанник уже не только не спрашивает разрешения для себя, но и всех новых приятелей привел к тебе. Действительно, карлики пытались, подражая Эта, тоже взлететь на мои плечи, преуморительно подпрыгивая. Видя неуспешность своей задачи, они ловко, точно обезьяны, карабкались друг другу на плечи, лезли на меня, и первым, чуть ли не на голову мне, залез Макса. Мои друзья помогли мне освободиться от осады лилипутов, разобрав всех трех уродцев на свои плечи, чем они остались несказанно довольны. Мы вышли из комнаты и направились в столовую сестры Александры. Здесь мы сдали наших маленьких друзей Алдаз и самой сестре Александре. Малютки не желали покидать своих мехари, на которых сидели с таким удобством и гордостью, но запах вкусной пищи и любовь Алдаз скоро заманили их к приборам у стола, где сидело сегодня много самых разнообразных людей, лечившихся в больнице. Франциск, подойдя к Наталье и Бронскому, предложил им пройти к нему в комнату, мы же вернулись обратно домой, где И. предложил нам снова поужинать в отдельной комнате, чему мы все были очень рады. Ужин наш был еще более скромен, чем обед, и состоял из зелени и фруктов. Всегда отличавшийся большим аппетитом, я на этот раз даже не испытывал желания есть и не замечал, что мне накладывали на тарелку друзья. Все мои мысли, в противовес хаосу, который наполнял меня всегда раньше, когда мне приходилось испытывать много разнообразных впечатлений, были четки, ясны и ложились легко целыми рядами гармоничных образов и воспоминаний. Встав из-за стола, мои дорогие поручители крепко меня обняли, поклонились мне, и Никито от лица обоих сказал: – Благословен твой сегодняшний день, когда ты начал новый период жизни, друг и брат Левушка. Никогда теперь не ощущай себя одиноким. Ты и твой Господь – вас всегда двое. Ты и твои великие Учителя – вас всегда четверо. Ты и твои смиренные поручители – вас всегда трое. Кроме того, глаза твои открылись, ты видел сегодня бесчисленное множество тружеников живого неба. Не считай больше дня или ночи. Считай только миг вечного счастья – дежурства у Учителя. Учись жить в труде с Ним, то есть жить в единении со всеми трудящимися неба и земли. Мы – твои слуги и помощники во всех делах и встречах, где ты пожелаешь нас позвать. Велико счастье тех людей, что могли, еще живя на земле, встретиться у ворот Вечности и познать в ней дружбу и верную преданность. Оба друга покинули нас. Мы с И. возвратились в наш дом. На пороге моей комнаты И. обнял меня и напомнил, что меня ждет записная книжка моего брата.

star: ГЛАВА VII. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА МОЕГО БРАТА Войдя в мою комнату, где я был ласково и бурно приветствован проснувшимся Эта, я долго не мог собрать своих мыслей в полную сосредоточенность, так я был переполнен весь искрами радости. Мое восторженное настроение, наконец, вылилось в славословие Жизни, я почувствовал внутри тот великий мир, ту гармонию и Свет, с которыми я вышел из оранжевого домика после чтения зеленой книги моей жизни. Я мысленно прильнул к моему дорогому другу Флорентийцу, попросил его помочь мне понять все то, что записал в драгоценной книжке мой любимый и дорогой брат, и не осквернить его святыни, но суметь разделить все те страдания и радости пути брата Николая, о которых мне предстояло прочесть. Я ласково поцеловал Эта, глазки которого смешно слипались, хотя он хорохорился и встряхивал головкой, когда замечал, что я вижу, как ему хочется спать, уложил его в его постельку и вынул книжку брата. Теперь, когда я вынул ее из футляра, она меня еще больше поразила своим, видом, чем в те два раза, когда я держал ее в руках. В первый раз, когда мне передал ее Флорентиец в комнате брата в К., она поразила меня как чудо ювелирного искусства. Второй раз, когда я держал ее в вагоне, разбираясь в вещах, присланных мне Али-молодым, она уже была для меня живой тайной, куском жизни брата-отца, к которому я не счел себя вправе прикоснуться. Теперь же, держа ее в руках в третий раз, я точно трижды поразился и высочайшей ее внешней прелести, и свету того великого, что пережил брат Николай, и неожиданному дерзновению, которое чувствовал в себе сейчас, решаясь раскрыть то сокровенное, что записал брат. Я взял чудесный ключик, изображавший тоже белого павлина, и не без труда отыскал замочек, которым служила одна из маленьких белых фигурок павлинов на бордюре. Она сдвинулась с места, и я увидел под нею замочек. Все это заняло немало времени. Но до чего же я сам себя не узнавал! Несколько месяцев тому назад я был бы в полном изнеможении от раздражения и нетерпения, бросил бы и книжку и футляр и, пожалуй, сорвал бы гнев топаньем ног и слезами. Теперь же, чем сложнее казалась мне задача, чем больше я видел сложность замка, тем больше восхищался человеком, сумевшим так его сделать, чтобы никаких следов его сложности не ощущалось вовне. Я смеялся и радовался, когда открыл все тайны затвора, и вот книжка раскрыта и почерк, которым я так дорожил, почерк единственного в мире родственника, перед моими глазами. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что то не был мой родной русский язык, как я того ожидал, но что – страница за страницей – книжка была написана на языке пали. Нечто вроде робости и неуверенности охватило меня. Я еще недостаточно хорошо знал этот язык и подумал, что, пожалуй, буду сейчас снова в роли слуги, который вытирает пыль с драгоценных книг, не понимая их смысла и значения. Но лишь один миг длилась моя неуверенность. Образы Флорентийца, И. и моего брата мелькнули передо мной, как мои величайшие помощники, и дерзновением снова загорелся мой дух. СЛАВА ТЕМ, КТО ДОВЕЛ МЕНЯ ДО ЭТОГО ВЕЛИКОГО МОМЕНТА МОЕЙ ЖИЗНИ. СЛАВА ТЕМ, КТО, КАК И Я, ДОЙДЕТ ДО НЕГО Таков был заголовок первого листа. Он не носил ни даты, ни места, не указывал, где произведена была запись. "Рождение мое, – читал я дальше, – совершилось недавно, хотя мне уже 24 года. Если бы меня спросили сейчас, сколько мне лет, я бы ответил: год и семь месяцев. Все, что было в моей жизни до этих пор, – все покрылось туманом. Все было преддверием жизни, а Жизнь я понял только родившись вторично год и семь месяцев назад. Я сам спрашиваю себя: что случилось, собственно, особого? Вовне – ничего. Заблудился в горах, встретил горца в его уединенном жилище и остался переждать внезапный буран. Это был эпизод, какими пестрит жизнь каждого. Эпизод, каких были тысячи и, быть может, будет еще немало в моей скитальческой жизни. Но рождение человека совершилось на этот раз не от встречи с хозяином сакли, а от встречи с его гостем. Когда я проснулся ночью, передо мной сидел индус. Что я могу сказать о нем? Его глаза прожигали, их можно было назвать пылающими угольями. Моему не знавшему до сих пор страха сердцу этот незнакомец внушал страх, граничащий с полным параличом тела. Я не мог двинуть ни одним членом, у меня не было сил крикнуть, я не мог решить вопроса, кто передо мной: Бог, дьявол или видение моей собственной фантазии. Минуту, которая показалась мне вечностью, минуту, которая остановила во мне биение сердца и ритм дыхания, длилось молчание этого необыкновенного существа. Я изнемогал и сознавал, что умираю от какого-то давящего на меня света. Незнакомец внезапно улыбнулся, поднял руку ладонью ко мне, и точно в меня влилась сила бушевавшего за окном бурана. Лицо незнакомца, озаренное улыбкой, показалось мне лицом Бога, и я не мог отдать себе отчета, что было принято мною в нем минуту назад за дьявольскую, давившую меня силу. Под действием его взгляда и жеста его большой, смуглой, прекрасной руки в меня вливалась и вливалась какая-то сила, содрогавшая все мое тело с головы до ног. Точно электрические токи, пронзала меня эта сила. Мне казалось, что я весь охвачен пламенем, сердце мое ширилось от радости. Эта радость подступала к моему горлу, заполняла весь мой мозг, и я думал, что сейчас, сию минуту, я улечу в экстазе неведомого блаженства. "Сын мой, – услыхал я голос незнакомца. – Ты ищешь знаний. Ты жаждешь ответов на пожирающие тебя вопросы: есть ли Бог? Какой Он? В чем Он? как Его постигали те, кто о Нем писал и говорил? В эту минуту ты в Боге и Бог в тебе. Сейчас вся вселенная открылась тебе не потому, что в своих познаниях ты достиг вершины. Но потому, что чистота твоего сердца, чистота твоей жизни в простых действиях твоего обычного трудового дня помогла тебе вместить радость божественной силы и слиться с нею. Если человек не живет в лени, стараясь назвать ее созерцанием, если он ищет выливать свою простую доброту во все дела и встречи, если он готов принять на себя слезы и скорби встречного, если он, хотя бы в чем-нибудь сумел развить свою верность до конца, если его искания Бога не были личной жаждой совершенства, а несли людям бескорыстный труд, мир и отдых – человек вошел в ту ступень духовной зрелости, когда мы, индусы, говорим: "Готов ученик – готов ему и Учитель". Сегодня не я пришел к тебе, но я ответил на твой постоянный зов. Почему я мог подойти к тебе, и сила моя не сожгла тебя? Потому что сердце твое чисто. И пламень, что я пробудил в тебе сейчас, – твой пламень, он не спалил твоего тела, не вынес твой дух за грани земли, но закалил все твое сознание в ясности и силе. Каждое летящее мгновение земной жизни – это не простая жизнь плоти и духа, слитых в одной земной форме. Это частица того вечного движения, которое влито, как частица творчества, в каждую земную форму. И потому нет иного пути к освобождению у человека, как его простой день труда, где бы ни жил человек. Если люди заняты одним созерцанием, если сила их ума и сердца погружена только в личное искание совершенства, – им закрыт путь вечного движения. Ибо в жизни вселенной нет возможности жить только личным, не вовлекаясь в жизнь мировую. Переходы в сознании человека не могут совершаться вверх, если сердце его молчит, и он не видит в другом существе того же Бога, что познал в себе. Взгляд, критически осматривающий вошедшего к тебе, останется перегородкой крепче чугуна и железа между тобой и им, хотя бы за миг до этого ты был в порыве самого пылкого искания путей к Истине. Только тогда, когда ты поймешь, что во всяком встречном сама Истина пришла к тебе, чтобы раскрыть тебе самому твои же закрепы, за стенами которых ты держишь мешки со своею любовью, совершенно развязанные, тогда бы только ты мог приблизиться к пониманию второй истины, ставшей поговоркой у нашего народа: "Никто тебе не друг, никто тебе не брат, но всякий человек тебе великий Учитель". И, поскольку ты прочел в себе свой урок, общаясь со встречным, поскольку ты раздражился, осудил, солгал, слицемерил, был недоброжелателен к человеку – постольку ты раскрыл самому себе свое ничтожество и отсутствие любви. И чем выше была твоя простота, чем легче шла встреча, чем добрее ты был – тем больше ты забывал о себе и ставил интересы встречного на первое место свидания. И свидание было действенным, оно вплетало в себя целые круги атомов доброты тех невидимых тружеников, что ежеминутно мчатся над землей, ища, куда пролить свой труд любви. Нет на земле пути к совершенству без труда, единящего человека со всеми окружающими его людьми. Нельзя отъединяться ни от одного существа, пересекающего орбиту твоего движения по земле. Если ты озлобился в той или иной встрече – ты раскрыл "пасть" и без того не завязанных мешков своих предрассудков. И ты привлек к сотрудничеству, с собой во всех делах дня мелких злодеев, духовных вампиров и развратников, ищущих жадно, куда бы прилепиться, чтобы утолить жажду и голод своих разнузданных и не умирающих вместе с плотью страстей. Мучительнейший из путей – путь отрицателей. Их вековая карма ложится все новыми и новыми наростами на – и без того безобразное – их духовное тело. Чем яснее тебе в твоем просветленном сейчас состоянии жизнь всей вселенной, жизнь, пульс которой ты чувствуешь горячо, ровно и сильно бьющимся в твоем сердце, – тем яснее тебе и путь любви через серый день труда к этой Жизни, что Сама трудится во всем и во всех. У тебя до сих пор была одна задача: найти и понять самому. Теперь твоя задача усложнилась: не одному тебе надо найти и понять, но для огромного круга людей тебе надо стать слугою, чтобы в них пробудить сознание, деятельность, силу и стремление к труду для общего блага. Ты любишь родину. Ежедневно, бесстрашно ты вступаешь в бой с ее врагами по первому зову набата, призывающего тебя к защите родины от врагов. Но этого мало. Ты видишь толпы инертных, для которых слово "родина" – звук пустой. Ты видишь сотни и тысячи старающихся под всякими предлогами обмануть бдительность своих властей, чтобы избежать призыва. Ты видишь всюду трусов или лентяев, изображающих из себя больных, лишь бы подставить под угрозу другого и благополучно избрать лучшую дою самому. Разве можешь ты проходить равнодушно мимо них? Разве можешь не призывать их к пробуждению? Разве надо сходить в ад, чтобы там раскрепощать темные создания? Вокруг тебя кишат толпы заблуждающихся людей. Они думают, что живут в любви и правде, целыми днями живя в бездельи и наслаждаясь счастьем личного мира и славословий своему Богу. Они поняли по-своему Бога и Его пророков и считают себя прозорливцами и избранниками, потому что прилепились к той или иной церкви и религии и славят их. Но их славословие – бездейственное, оно не становится силой ни их родине, ни для их встречных. Оно расслабляет их самих, вводя их в мелкие экстазы ложных видений и пророчеств. Тормоши их всеми путями: вводи в их день тысячи предлогов к труду и действию, выводи их из ленивого счастья. В других встречах ты найдешь высокий дух скованным уродливой формой гордости и самолюбия. Вноси пример простой, нежной любви и докажи своим трудом Дня, как не нужно все знание человека, если оно подано высокомерно и нудно. Еще чаще ты встретишь форму отрицателя, поносящего свою родину за ее беспорядок, неустроенность, поРОКИ и так далее. Эти люди – всегда и неизменно – наиболее тяжко больные самовлюбленностью. У самих у них в домах такая же грязь, смрад и неразбериха, как и в их перепутанных мыслях и желаниях. Их внешность, их манеры действовать и мыслить – антиэстетичны, как и их манера одеваться, сидеть, говорить, спать. Труднее задачи для них самих – задачи вылезти из слепоты отрицания – нет. Здесь бдительно разбирайся, к кому из них прикасаться священной любовью и усердием, а где идти мимо, послав благословение их темному пути, который они сами сделали таковым. Всякий темный путь начат с отрицания. Революционер, видя страдания своей родины под пятою деспотов капитализма, борется, неся в мир уверенность в лучшем будущем, неся общее благо на своем знамени борьбы. Он вдохновенно держит оружие в руке, зов его вырывает тысячи сознаний из спячки безволия и смерти. Он озарен сам призывом раскрепощенной Жизни в себе и зовет своих братьев к Свету и свободе. Его путь светел, и он ложится светом на пути встречных. Он трудится, ежеминутно видя миллионы несчастных и угнетенных перед собой. И если он становится вождем народа – он освящен божественной силой любви, помогающей ему нести на плечах свой многомиллионный народ к свету и славе. Такой вождь живет, нося в своем организме все миллионы сердец своего народа. Он един в радости и боли с каждым тружеником своего народа. И он выводит свой народ на то место, которое Мудрость бьющего часа ему определяет. Из отрицателей же создаются кадры слуг темных захватчиков власти, основывающих свое – отъединенное от народа – счастье и благополучие на личном капитале, накоплении от порабощения всего народа под пятой олигархии капиталистов. Вождь, пробирающийся к власти, не зовет народ к свободе и раскрепощению. Он бросает ему мелкую кость собственности; ищет все возможности закрепостить в жажде наживы и кастовых предрассудках свой народ, чтобы пробраться легче к мировому владычеству. Мимо таких людей иди, тщательно разбираясь, будет ли твоя помощь им своевременна и полезна. Ты можешь сам истратить великие силы усердия и любви; можешь иступить много мечей ума, радости, энергии – и не достичь ничего. Отрицатели, если попадут в полосу несчастий, придут к тебе. Возьмут твою помощь и отвалятся, как сытые пиявки, чтобы снова заняться наращиванием жиров тела и духа, как только ты поможешь им пройти период временных неудач. Подлинное усердие человека, вступившего на путь сознания в себе Света и мира, должно заключаться в бдительном распознавании, где, куда и как нести свои духовные сокровища. Совершенно бессмысленно остановиться в жизни на религиозном восхвалении своего Бога. Если не дошел до понимания, что Бог Един для всех и что путь к Нему, Единому, безразличен, – вся религиозная жизнь пропала. Человек совершенно так же закрепостился в своем добре, как отрицатель в своем зле. И тот и другой не поднялись в своем духовном понимании выше обид, объяснений, переживаний личных драм, самолюбия и бичеваний гордости. В пути, которого ты ищешь, не может быть остановок. Сила, движущая вселенную, раскрепощаясь в человеке, дает ему возможность трудиться, трудиться и трудиться. Иногда больной человек – былинка по своим физическим данным – тащит много лет воз с таким грузом на общее благо, что глядящим со стороны становится жутко. Ему же самому его жизнь кажется простой и легкой, ибо без включения в труд и жизнь своего народа он не понимает жизни на земле. Раскрывающееся сознание человека постепенно сбрасывает с себя чешую предрассудков. Мелкий вздор наказаний и наград, условных подаяний "за добродетель", которую человек понимает как "отказ" себе в чем-то, чтобы принести "жертву" насилия над собой другому, спадает с сознания просветленного человека одним из первых. Он начинает понимать все величие Жизни. Он начинает ощущать радость жить в труде для другого. Он скучает, если сегодня в нем никто не нуждался. Понятие "быть нужным кому-то" становится ритмом его дня – как ритм дыхания, – неощутимым, если оно идет в гармонии и мире. Проходя день, живи его как свой последний день. Но последний не по жадности и торопливости желаний или духовных напряжений, а последний по гармоничности труда и его бескорыстию. Ты носишь в сердце вопрос: где личное "Я" и где "не Я"? Для тебя с момента твоего рождения к Единой Жизни уже нет возможности этого разделения. Для тебя все, с чем ты общаешься – все пути к Величию в форме временной. Для тебя палач, жертва и плаха – все та же Единая Жизнь, которой единица ты сам и которую видишь во всем вокруг себя. Иди же свой день в мире и чести. Храни целомудрие и чистоту, и ты дойдешь до жизни в кругу тех, кто раньше тебя пришел к такому сознанию себя частицей Единой Жизни, единицей всей вселенной. Твой путь – путь служения Богу в человеке. Твой труд – путь знания, приложенного в любви и труде простого дня". Я внезапно почувствовал, что сила, та огромная сила, которая только что наполняла меня, меня покинула. Место, где сидел незнакомец, было пусто". Так кончалась первая запись брата Николая. Я лег спать с рассветом, и мой друг Эта разбудил меня вовремя, чтобы догнать И. по дороге к озеру. Я весь еще находился под впечатлением записи, которую читал ночью, и, поздоровавшись с И., сразу же выпалил ему: – Как я поражен, что брат Николай мог понять без посторонней помощи и руководства все то, что ему в первое свидание сказал Али. – Почему же ты знаешь, что это был Али? – Потому что описание глаз в книжке может принадлежать только ему. А ощущение, что в присутствии Али что-то тебя теснит и давит, настолько характерно, что не может быть спутано ни с чем и ни с кем. Именно какой-то свет, от него исходящий, слепит и подавляет. И это ощущение мне тоже очень знакомо, ощущение резко меняющееся, когда Али улыбается или прикасается. Тогда уплывает куда-то его давящая сила, и сердце наполняется блаженством. Никогда ни подле Вас, мой дорогой, милосердный Учитель, ни подле Флорентийца, ни подле сэра Уоми я не чувствовал этой силы, потрясающей весь организм. Поэтому в словах брата я сразу узнал Али. Достаточно раз его увидеть, чтобы навеки и всюду его узнавать. – Быть может, ты и прав, так ощущая необычайную и никому другому не доступную силу Али. Но все же за годы жизни здесь, когда ты уже из неофита станешь сильным учеником, тебе надо приобрести такое высокое самообладание, чтобы сила Али не подавляла твой дух, а раскрывала его к труду и борьбе. Ты видишь, Левушка, что на земле все, что живет, все борется. Но, тот, кто понимает свой путь земли как величайшую ценность, тот борется и трудится, совсем забыв о себе. И, чтобы так раскрепоститься в своем сознании, надо каждый день распознавать в окружающих жизнях только одно: где человек прошел свое "сейчас" в любовном единении с людьми, а где он их критиковал, оставаясь бездейственным. Пойми, друг, что очень многие "понимают" высокие идеалы. Принимают религию и ее требования. Но религия единственно истинная – это любовь сердца. Религия – это не то, что "знают и принимают", а то, что умеют приложить к делу в действии дня. Наш разговор был прерван встречей, напомнившей мне мой первый день приезда в Общину: мы столкнулись с Андреевой и леди Бердран. Но какая разница была сейчас в обеих приятельницах! Леди Бердран, с розами на щеках, веселая, смеющаяся и задорная, глядела сущей красавицей. Наталья же Владимировна, все по-прежнему вращая своими властными глазами, стала вся точно восковая. И не только бледность вызывала это сравнение; от нее веяло мягкостью и лаской. Ее добродушная ирония, с которой она всегда прежде меня встречала, переплавилась в нежность. Ее голос, когда она ответила на мое приветствие, показался мне голосом матери и вызвал ответную волну любви и признательности в моем сердце. – Мой чудо-граф, я чувствую себя Вашей, Вам очень обязанной ученицей. До сих пор думала, что ранги и ступени разделяют людей. Я принимала каждого, в первую голову оценивая его знания на том пути, к которому стремилась сама. Теперь, получив урок великого смирения через Вас, я прозрела к истинному знанию, которое сейчас считаю первым по величине и важности: дух, стремясь к познанию, должен развязать свой мешок с любовью и завязать накрепко мешок с предрассудками. В моей встрече с Вами я поняла, сколько было во мне самомнения. Я увидела в самой себе бездну условного, что мешало мне свободно общаться с людьми. Теперь же мне стало легко, потому что меня осенило и я увидела, в чем и где во мне самой сидят главные закрепы предрассудков. Слова, употребленные ею, те слова, что я так недавно прочел в записи брата Николая, ошеломили меня. – Неужели же все люди проходят одни и те же этапы в своем духовном развитии? – невольно воскликнул я, остановившись среди дороги. – Все ли проходят по одним и тем же этапам, не знаю. Но что я в Вас нашла источник оздоровления, в этом я не сомневаюсь и приношу Вам величайшую благодарность. – Моя дорогая Наталья Владимировна, Истина, живущая в Вас, не нуждается уже в раскрепощении. Она бьет из Вас чистейшим фонтаном. В Вас лежат еще плотным покровом только те условности, которые связаны с иерархическим устройством обществ людей и всей вселенной, – ласково сказал И. Владея огромными развитыми духовными силами, Вы поневоле движетесь в мире духовного больше и дальше, чем в мире земли. Отсюда идет некоторое Ваше внешнее высокомерие к тем формам людей, где мало понято, что нет одного только земного пути, или где людям кажется, что можно достигнуть знания неумелыми упражнениями йоги. Уроки последнего времени – и леди Бердран, и Левушка – помогли Вам сбросить с телесных глаз давящие покровы плотской любви или предубеждения и помогли понять личное бессилие в воздействии на человека. Вы научились вскрывать всю совокупную ценность встреч как монолитное творчество Жизни. Сейчас уже никто не помешает Вам выполнить миссию, данную Вам Али. Вы скоро уедете в Америку и в Европу, там оставите часть Ваших трудов и вновь вернетесь сюда, чтобы получить силы еще раз передать людям речи звучащего голоса Безмолвия. Вам было очень странно пройти трудный путь духовного этапа с помощью юноши. Вы бунтовали и готовы были отрицать возможность движения вперед через помощь "ниже" Вас стоящих. Сейчас Вы ясно ощутили, что нет ни "ниже", ни "выше" стоящих. Нет ни добра, ни зла как таковых. Есть только то место во вселенной для каждого человека, в которое он может встать по силе своей раскрепощенной Любви. И здесь никакой роли не играет, грамотен он или нет; но звучание гармонии в человеке так огромно, что никакие самые колоссальные его силы не убивают встречного, а лишь бодрят каждого, кто подошел. С сегодняшнего дня действие Ваших психических сил не будет мешать кому бы то ни было жить. Вы сумеете справляться с ними так, чтобы сила Вашего такта раскрывала Вам сразу возможность служить помощью ближнему, стоящему рядом с Вами. До сих пор Вы умели служить только дальним, передавая им знания, продиктованные Вам Учителем. Теперь Вы сами, вливаясь любовью сердца, будете раскрывать во встречных их устойчивость своей гармонией. Мы расстались с нашими приятельницами. После завтрака И. повел меня к выздоравливающему Игоро, которого я не видел со дня его болезни. У Игоро, который сидел на балконе, мы застали Бронского, Альвера и еще нескольких его друзей, которых он приобрел в Общине за время своей болезни. Игоро не узнал меня. Он был так поражен происшедшей во мне переменой, что сказал И.: – Я был совершенно уверен в Ваших необычайных силах, доктор И., и испытал на себе их действие. Но чтобы можно было человеку быть волшебником – это я считал преимуществом сказок из персидской жизни. – Если Вы, Игоро, находите, что я так разительно переменился, то что же мне думать о Вас? Ведь я не только не мог бы узнать Вас, но не мог бы и поверить, что можно так измениться в короткое время.

star: Игоро, которого я видел в начале нашего знакомства, был бледным юношей. Сейчас передо мною сидело существо, отдаленно напоминавшее мне Андрееву. Черные глаза его загорелого лица вращались с такой энергией, что я невольно думал о Наталье Владимировне. Голос Игоро звучал сильно, все движения были быстры и властны. – Я очень рад, что Вы оказались таким послушным пациентом, – смеясь, сказал И. и положил свою руку на плечо Игоро. – Я вполне понимаю, как трудно было Вам повиноваться и не выходить из комнаты, когда Вы чувствуете себя уже несколько дней совершенно здоровым. Зато сегодня Вы сделаете сразу довольно большую прогулку. Я приглашаю всех здесь собравшихся в парк. Там мы найдем садовника, вооружимся лопатами и насадим новый питомник эвкалиптовых и хинных деревьев. Затем я обещал взять Вас с собой в объезд дальних общин. Для этого Зейхед-оглы каждый день будет обучать всех вас езде на мехари. Кто уже умеет ездить и кто совсем не умеет – всем надо научиться владеть в совершенстве верблюдом, иначе вам не пробраться через пустыню. Предупреждаю, путешествие будет не из легких. – Неужели вы не возьмете меня, считая, что я еще недостаточно здоров? – взмолился Игоро. – Возьму, если и дальше Вы будете так же послушны в смысле режима, – засмеялся И. ему в ответ. – Удивительно! Только сегодня я собрался опротестовать мой режим, и Вы точно прочли, что я держал под моей черепной коробкой. Разумеется, доктор И., теперь я буду кроток как ягненок и послушен как голубь. Мы вышли в парк и вскоре принялись за чудесную работу, причем И. прочел нам целую лекцию по ботанике. Игоро, которому было приказано смирно сидеть в тени, выказал удивившие меня знания по ботанике и по геологии. Еще раз я был поражен своей невежественностью и невольно воскликнул: – Когда же, Игоро, у Вас было время стать ученым? Ведь Вы всю жизнь отдали театру? – Я отдал душу и сердце театру и человеку. Но мозг мой я не запечатывал. Я старался проникнуть в высший разум жизни и в разум моих бессловесных братьев земли – растений, животных. Много ли я в этом успел, этого я сам не знаю. Его ответ меня поразил. Как мало я сам вникал в окружающую меня природу! Меня хватало только на человека, и то – хватало ли? До обеда мы сажали деревья. Затем я пошел учиться в комнату Али и по обыкновению забыл время, место и текущие обязанности. Мой милосердный Учитель И. пришел за мной и после чая мы отправились в дальнюю долину учиться езде на мехари. Много было смеха и шуток над нашей неловкостью, особенно туп оказался я, никак не умещавшийся в маленьком седле, где И. сидел как приклеенный. Мне на помощь пришел Никито, и все же первый урок не был мною осилен. Я не мог вынести ни медленного, ни быстрого шага мехари и скатывался довольно благополучно, но преуморительно. Умное животное терпеливо и мгновенно останавливалось, хотя могло несколько раз наступить на меня. Бронский обогнал всех, и я упрекал его, шутя, что он скрыл от всех свое давнишнее умение управлять мехари. Он же совершенно серьезно уверял меня, что единственный раз ехал на мехари, когда примчался в Общину, и что стоит мне почувствовать себя арабом, и я помчусь, правильно управляя собой и мехари. Очевидно, огромная артистичность этого человека и здесь помогала ему. После урока верховой езды, всех нас утомившего, мы отправились купаться, потом ужинать и вечером слушать музыку Аннинова. По дороге к жилищу музыканта я вспоминал так ярко Константинополь, Анну, ее музыку и божественный, человеческий голос виолончели Ананды. Некоторое смущение было в моей душе. Я не мог себе представить, чтобы кто-либо был в состоянии играть лучше Анны и Ананды. Я боялся, что не смогу быть таким вежливым вовне, как меня учил И., чтобы не выразить человеку своего разочарования, человекуартисту, чью жизнь заполняла только музыка. Как примирить прямолинейную внутреннюю правду с внешним лицемерием, если мне не понравится его музыка? По обыкновению, я получил ответ от И., который без моего словесного вопроса сказал мне: – Разве ты идешь сравнивать таланты? Ты идешь приветствовать путь человека. Идешь найти в себе те качества высокой любви, которые могут принести другому человеку вдохновение. Люби в нем, в его пути все ту же Силу, двигающую вселенной. А в каком месте совершенства Она, эта Сила, в данный момент остановилась в человеке – это не должно тревожить тебя. Она должна будить твою энергию радости и помогать тебе нести человеку привет. Бросай цветок в его храм, как я тебе говорил не раз, а не критикуй, каков на твой вкус этот храм. Вечером, оставшись один, я снова раскрыл книжку брата и стал читать вторую запись. "Ты полон бурлящих мыслей от моих вчерашних слов. Ты не постигаешь, как можешь ты приветствовать в каждой текущей встрече Истину, вошедшую к тебе в той или иной временной форме. Многие встречи тебе отвратительны. Отвратительны тебе попойки твоих соратников, их вечные карты, их ссоры и мелочные интересы. А между тем ты ни разу их не осудил. Напротив, ты сумел быть так беспристрастен к каждому из них, что все солдаты и офицеры неизменно идут к тебе со своими вопросами, выбирают тебя судьей чести и надеются получить облегчение в своем горе и недоумении. Все, даже отъявленные буяны, стремившиеся поначалу задеть или запугать тебя, отходили, смирившись, после того как пытались вызвать тебя на личную ссору. Твоя храбрость лишала их всех поводов к раздорам, а сила твоей любви к человеку заставляла каждого уходить от тебя в уважении к тебе и твоему дому. Многие уходили с сознанием, что приобрели друга. Иные уходили примиренными, иные в недоумении, но никто не уносил желания повторить озорные выходки. "Перейди теперь из понимания, что любовь и Бог – это только одно прекрасное. Самое худшее, что кажется тебе таковым, ничто иное, как та же любовь, лишь дурно направленная в человеке. Любовь вора к золоту – все та же любовь, лежащая под спудом предрассудка жадности и стяжательства. Любовь мужа к жене, любовь матери к детям – та же любовь, не имевшая силы развязать тугие ленты своей любви и увидеть Бога в человеке, за гранью личного предрассудка "моя" семья. Переходи в своем теперь расширенном сознании в иные формы понимания окружающих тебя живых временных форм людей. В каждой встрече, в каждой из них прочти свой урок дня, пойми одно задание: Тот, кто пришел к тебе, – он главное и самое важное твое дело. То, чем ты занят в данное "сейчас", оно первое по важности, отдавай ему всю полноту сил и чувств и не оставляй каких-то частей духа и разума для дальнейшего. Идя день, неси бескорыстие делам, мир и отдых трудящимся рядом с тобой. Ты ведешь жизнь целомудрия. Веди ее и дальше. Но если ты будешь думать, что целомудрие как таковое, как самодовлеющая сила может ввести человека в высокие пути жизни, – ты ошибаешься. Это только одно из слагаемых, многих слагаемых духовной жизни человека, которое ведет к гармонии и освобожденности, но само по себе не имеет цены. Если человек полон предрассудков разъединения, все его целомудрие не двинет его с места в его стремлении к совершенству. И наоборот, если человек ищет общения с Учителем и не имеет сил стать на путь целомудрия, все его попытки пройти в высокое духовное слияние с Учителем останутся засоренными попытками, всегда грозящими попасть в смятенные круги астрального плана. Не задумывайся о дальнейшем. Прими на данное "сейчас" задачу и урок целомудрия как необходимое для тебя на сегодняшний день звено самообладания, ведущего к гармонии. Нет ничего неизменного в пути ученика, все течет и изменяется в единственной зависимости: развитие творческих сил человека-ученика ведет его к совершенству, где его самообладание и гармония – первоначальные основы. Они составляют верность ученика Учителю, они растят равновесие его духовных сил. Но, повторяю, они движутся, и нет ничего мертво стоящего в жизни неба и земли. Силы духа в человеке движутся и приводят его к бесстрашию. Все твои мысли, приводившие тебя к радости, были мыслями, соткавшими мост от тебя ко мне. Если бы твое сердце молчало и один здравый смысл вел тебя по земле, ты не мог бы достичь этого мгновения, когда видишь меня перед собой. Отныне все твои встречи имеют только один смысл: прочесть твой собственный, урок, раскрыть твоему пониманию, что мешало тебе начать и кончить встречу в радости. Характер ученика не может складываться так, как его складывает обыватель. Обыватель ищет наибольших внешних удач. А ученик ищет наилучших мыслей в себе, чтобы наполнить ими те сердца, что пришли с ним в соприкосновение в данное летящее мгновение. Порывы мозговых центров не укладываются в духовном движении и не ведут к совершенствованию. Они составляют только путь к озарению и вдохновенному творчеству. Но сами по себе не составляют двигателей духа. Вот почему люди малограмотные могут быть мудрецами и оказаться на голову выше миллионов ученых, постигающих лишь то, что можно доказать геометрически, физиологически и иными материалистическими способами. Но там, где дело идет о материи духа, то есть об интуиции, там творит только сердце. Поэтому не ищи отныне в книгах ответа на свои вопросы. Читай книгу собственной жизни, живи по Евангелию собственного трудового дня, и ты постигнешь все йоги мира твоим – невозможным для другого – путем". Я невольно опустил книжку, и мысль моя вернулась к Пережитому за сегодняшний день. Я снова и снова видел перед собой тех людей, с кем встретился сегодня. Лица и слова выплывали передо мной, как на экране, и я четко видел, как мало я был истинным учеником. Чем, какими наилучшими мыслями я наполнил сегодня вселенную? И с особой ясностью я остановился на проведенном у Аннинова вечере. Музыкант встретил нас, весь горя желанием играть. Глаза его смотрели на нас, но точно скользили по нашим лицам, не различая, кому именно он подавал свою красивую, но такую огромную руку, что моя в ней совершенно утонула. Очень странно я чувствовал себя в зале Аннинова. Я подмечал здесь все внешнее, все движения музыканта: как он подошел к роялю, как поднял крышку, как расправил складки своего европейского платья, садясь на табуретку, как, сидя, подвинтил винт табуретки, подняв ее на нужную ему высоту, как положил руки на клавиши, точно задумавшись и забыв обо всех нас. Анна и Ананда заставляли меня забывать обо всем, кроме их лиц, казавшихся мне лицами сверхъестественными. Здесь же лицо музыканта казалось мне некрасивым, хотя я не мог сказать, что оно не было своеобразно и оригинально. Лицо аскета, сильное, жесткое, углубленное, не допускающее равенства между собой и окружающими. Я посмотрел на И. и поразился доброте, с которой он смотрел на музыканта. Аннинов вздохнул, посмотрел куда-то вверх, оглянулся кругом и встретился взглядом с И. Точно молния сверкнула по всей его фигуре, он вздрогнул, детски улыбнулся и сказал: – Восточная песнь торжествующей любви, как понимает ее мое сердце. Нежный звук восточного напева полился из-под его пальцев и напомнил мне Константинополь. Я однажды слышал там маленькую нищенку, которая пела, трогательно ударяя в бубен и приплясывая под аккомпанемент двух слепых скрипачей. Эта картина рисовалась мне все ясней по мере того, как развивалась тема Аннинова. Я забыл, где я, кто вокруг меня, я жил в Константинополе, я видел его улицы, Анну, Жанну. Я жил снова в доме князя, я плавал среди стонов и слез, молитв и благословений, я ощущал всю землю Востока с его предрассудками, опытом, страстями, борьбой. Вот толпа женщин-рабынь, закутанных в черные покрывала. Вот их стоны о свободе и независимости, о свободной любви. Вот унылые караваны; вот злобный деспот с его гаремом, вот детские песни и, наконец, выкрик муэдзина. И все дольше лилась песнь Востока, вот она достигла дивной гармонии, и мне вспомнился мой приятель турок, говоривший: "Молиться умеют только на Востоке". Внезапно в музыке пронесся точно ураган, и снова полились звуки неги и торжества страсти, земля, земля, земля... Аннинов умолк. Лицо его стало еще бледней обычного, он переждал минуту и снова сказал: – Песнь угнетения Запада и гимн свободе. Полились звуки "Марсельезы", звуки гимнов Англии и Германии гениально переплетались с печальными напевами русской панихиды. Вдруг врывались, разрезая их, песни донских казаков, русские песни захватывающих безбрежных степей, и снова стон панихиды... Я весь дрожал от неведомых мне раньше чувств любви и преданности родине и своему народу. Казалось мне, я всегда любил родину, но тут через музыку Аннинова я понял первый долг человека, о котором говорил Али моему брату: о любви к родине. Вот оно, свое место, особенное, неповторимое для другого, место каждого на земле; Аннинов лил в мир свою любовь к родине, хотя покинул ее давно и не возвращался много лет. И я понял, что дом его был не интернациональный, а русский. Дом, язва которого не заживала в его сердце. Благоговение к его скрытым страданиям, только сейчас проникшим в мою душу, наполнило меня, и я преклонился перед этим страданием, как когда-то мой дорогой друг, капитан Джемс, поклонился предугаданному им страданию Жанны, которое он сумел прочесть в ней. Я понял, как я далек еще от бдительного распознавания, от счастья жить в признании каждого создания божественной силой. Мой дух был потрясен. Я не мог лечь спать и вышел в парк ждать рассвета

star: ГЛАВА VIII. ОБЫЧНАЯ НОЧЬ ОБЩИНЫ И ЧТО Я ВИДЕЛ В НЕЙ. ВТОРАЯ ЗАПИСЬ БРАТА НИКОЛАЯ. МОЕ БЕССИЛИЕ ПЕРЕД "БЫТЬ" И "СТАНОВИТЬСЯ". БЕСЕДА С ФРАНЦИСКОМ И ЕГО ПИСЬМА Я возвратился в мою комнату, как только стало возможно читать. Но в эту чудесную, короткую ночь мне было суждено выучить еще один великий урок. Не успел я углубиться в аллею парка, как заметил, что я в нем далеко не один. По дальним аллеям бесшумно двигались фигуры, и когда я спросил одного из встретившихся мне братьев, ходившего взад и вперед по аллее, ведшей за пределы парка к ближайшим селениям, не спится ли ему, как и мне, в эту ночь, он мне ответил: – О нет, милый брат, сон мой всегда прекрасен". Но сегодня моя очередь ночного дежурства; и я буду очень рад служить тебе, если тебе в чем-либо нужна моя помощь. – Ночное дежурство? Но для чего оно? Разве можно ждать ночного нападения на Общину? – Нет, врагов у Общины нет, хотя звери иногда и забегают сюда. Дежурство братьев существует для того, чтобы подавать помощь людям во все часы суток, независимо от того, будут ли это часы дня или ночи. – Но кому же нужна помощь ночью? – продолжал я спрашивать с удивлением. – Кому, – засмеялся брат. – Ты, вероятно, очень недавно в Общине. Пойдем вон к тому огоньку, куда я сейчас провел трех спутников. Ты сам сможешь судить, был ли я прав, решив, что им нужна немедленная помощь, хотя сейчас и ночь. Огонек, на который мы пошли, казавшийся таким крохотным, оказался на самом деле совсем не маленьким, но был так далеко от нас, что я и принял его за маленькую лампу. Мой спутник подвел меня к домику, три окна которого были ярко освещены. По его знаку я подошел к одному из окон и увидел худую, истощенную женщину в туземном истрепанном платье, с младенцем на руках. Спиной к окну стояла женская фигура, одетая в обычное платье сестры Общины, и подавала путнице чашку дымящегося молока, хлеб с медом и еще какую-то пищу, которой я рассмотреть не мог. Внезапно сестра повернулась лицом к окну, и я едва сдержал крик: кормившая несчастную была леди Бердран. Стоявший подле меня брат, заметив, что я отшатнулся, решил, что я уже рассмотрел картину деятельности в этой комнате, взял меня за руку и осторожно, чтобы я не наступил на цветочные клумбы, перевел меня ко второму светящемуся окну. Как раз в ту минуту, как я прильнул к окну, раскрылась дверь в глубине комнаты, и я увидел старика, очевидно, только что вышедшего из ванны, которому незнакомый мне дежурный брат помогал надеть чистое платье. Брат вывел старика из глубины комнаты и усадил к столу. По манерам старика я понял, что он слеп, хотя глаза его были широко открыты. Дверь снова открылась, и молоденькая сестра ввела мальчика лет восьми, очевидно, только что умытого, причесанного, и посадила его рядом со стариком за стол. Я понял, что мальчик служил поводырем. Через минуту та же сестра принесла обоим странникам по пиале дымившегося супа, а брат отрезал им большие ломти хлеба. Я давно не видел такой жадности, с которой накинулись на пищу дед и мальчик. Мой спутник перевел меня к третьему окошку. Здесь сидела женщина, закутанная во вдовье покрывало. Она крепко сжимала руками свой живот и раскачивалась из стороны в сторону, время от времени издавая сдерживаемый стон. В комнате были две сестры и знакомый мне врач. Все они хлопотали возле женщины, усиленно ей что-то объясняли, в чем-то убеждали, чего та не могла или не хотела понять. – Я ее встретил у окраины парка и вытащил из петли ее собственных кос, которыми она хотела удавить себя. Она так отчаянно мне сопротивлялась, что я должен был позвать на помощь еще двух братьев. Мы втроем еле смогли довести ее сюда. Я подозреваю здесь одну из бесчисленных драм вдовьего положения. Не одна жизнь уже спасена Общиной из числа страдалиц невыносимого социального предрассудка – вдов Индии. Али и многие его друзья борются всеми силами и с этой скорбью Индии. В дальних Общинах, среди лесов, есть детские приюты, где несчастные вдовы-матери обслуживают своих и чужих детей. Суди теперь сам, дорогой брат, нуждается ли в ночной помощи этот кусочек мира. Он вывел меня на одну из аллей, ласково простился и вновь пошел на дальние дорожки, продолжая свое ночное дежурство. Расставшись с ним, я остановился и стал осматриваться вокруг. Куда бы я ни повернулся, сколько хватало глаз, всюду я видел маленькие огоньки, значение которых я теперь хорошо понимал. Целые рои новых мыслей зажглись во мне. Я начинал понимать, что значит, не теряя ни минуты в пустоте, "быть бдительным" и служить встречному человеку, служа в нем самой Жизни. Я возвратился домой и снова стал читать книжку брата. "Мы с тобой прервали нашу беседу на том месте, где я характеризовал твою деятельность как служение Богу в человеке, – читал я продолжение второй записи, точно она была продолжением моих собственных мыслей. Это путь каждого человека, ищущего ученичества. Для ученика нет иных часов жизни на земле, как часы его труда; и весь его день – это радостное дежурство, которое он несет не как долг или подвиг, а как самое простое сотрудничество со своим Учителем. Радостность ученика приходит к нему как результат его знаний. В нем до тех пор изменяются все его предрассудки тяжелых обязанностей, скуки добродетельного поведения и нудности долга, пока сердце не освободится от мыслей о себе, о своем "Я". Как только станет легко, потому что глаза перестали видеть через призму своего эгоистического "Я", так ученик стал готов к более близкому сотрудничеству с Учителем. Как ты представляешь себе эту взаимную деятельность ученика и Учителя? Думаешь ли ты, что Учитель ежечасно направляет весь день труда ученика, водя его на полотенце, как мать младенца, стараясь научить его ходить? Нежность внимание и любовь-помощь Учителя превышают всякую материнскую заботливость. И характер их совершенно иной, чем заботливость матери, в которой на первом плане стоят бытовые, чисто эгоистические заботы. Двигатель деятельности Учителя в его охране ученика лежит в самом ученике, в его порывах чистоты. Не в том забота Учителя, чтобы предложить ученику комплекс тех или иных условных возможностей и рецептов, как достигнуть совершенства, но в том, чтобы возбудить дух его к тем делам, что необходимы именно ему для его высшего развития. Где он мог бы сам найти весь тот Свет и истину, через которые сумел бы понять, что знание не есть ни слово, ни учение. Оно – действие. Оно означает: быть и становиться, а не слушать, критиковать, принимать, что нравится, выкидывать, что не подходит своему предрассудочному убеждению данной минуты, и принимать частицу, не видя целого. Дух Учителя толкает ученика к распознаванию, к умению свободно наблюдать за своими собственными мыслями. День за днем все крепнет верность ученика, если он видит в каждом деле не себя, а ту любовь, что идет через него. Не "Я" становится его бытом, но через меня. Он освобождается с каждым днем от все большего количества предвзятых мыслей, которые коренились в его "Я". И его бесстрашие, бывшее раньше порывами его ума и числившееся среди его добродетелей, становится атмосферой его дня, его простой силой. Не имей предрассудка разъединения от Учителя только потому, что тебя разделяет с ним расстояние. Расстояние существует до тех пор, пока в сердце живет предрассудок жизни одной земли. Как только знание расширяет кругозор – исчезает и тень расстояния, как и тень одиночества. Перед проясняющимся взором ученика не стоят горы мусора, мешающие ему видеть Гармонию. Но Гармония не зависит ни от места, ни от храмов, у которых молятся, и сама она не храм, которым восторгаются. Гармонию постигают постольку, поскольку носят Ее в себе. Через внутреннюю самодисциплину человек начинает проводить в свой текущий день не только свое духовное творчество. Он, работая над новым пониманием, что такое "характер", по новому складывает и всю свою внешнюю жизнь. Если раньше он торопливо вскакивал с постели, в последнюю минуту покидая свою комнату, чтобы только поспеть к неотложным делам, и оставлял свою квартиру, как запущенное логово, – теперь ему становится ясно, что окружающая его атмосфера неотделима от него самого. Если раньше он вел неаккуратную жизнь, оправдывая себя талантом, и принимал свою богему за неотъемлемую часть артистичности, то он ничем не отличался от любого "теософа-искателя", считающего свое внешнее убожество неотъемлемым бесплатным приложением к своим исканиям, к своей теософии. Чем шире раскрывается духовный горизонт ученика, тем дальше и яснее ему, сколько красоты он может и должен вносить в свой быт, чтобы быть живым примером каждому, с кем столкнула его Жизнь. Простой день ученика, бдительно проводимый в труде, внимании и доброте, перестают быть унылым, серым буднем, как только в задачу вошло не "искать", а "быть и становиться". Перед глазами ученика перестает разворачиваться панорама одних голых фактов земли. Его дух льется во все и связывает ежечасно лентами любви все случающееся в дне, всегда сливая в цельное единство оба трудящиеся мира: мир живого неба и мир живой земли. Чтобы тебе приготовить из себя то высокое, духовно Развитое существо, которое может стать учеником, тебе надо понять, принять и благословить все свои внешние обстоятельства. Надо понять, что тело и окружение не являются плодом одного настоящего воплощения. Они всегда карма веков. И ни одно из внешних обстоятельств не может быть отброшено волевым приказом. Чем упорнее ты хотел бы отшвырнуть со своей дороги те или иные качества людей или ряд обстоятельств, тем упорнее они пойдут за тобой, хотя бы временно тебе удалось их выбросить или от них скрыться. Они переменят форму и снова, рано или поздно, встанут перед тобой. Только сила любви может освободить внешний и внутренний путь человека, только одна она превратит унылый день в счастье сияющего творчества. В начале духовного развития, каждому человеку кажется, что талант творчества – это выявленное вовне могущество духа. Он не принимает в расчет величайших неосязаемых даров: смирения, чистоты, любви и радостности, если они не звучат для него как полезная земная деятельность. Только длинный путь труда в постоянном распознавании приводит к целеустремленности Вечного, в каждом летящем действии его духовного и материального творчества. Порядок внешний становится простым отражением порядка внутреннего, точно так же, как каждое обдумывание протекающего творческого порыва не может выливаться в действие дня без базы диалектического мышления. Если скульптор хочет отразить порыв к победе всего своего народа, он должен углубиться во всю его историю, должен духом прочесть невидимые страницы доблести и национальной мудрости своего народа, постичь сам, в собственном сердце, вековое самоотвержение народа, главные идеи, двигавшие его в целом к совершенствованию, – тогда только он сможет уловить ноту, на которой звучит для народа его современность. Тогда скульптор может создать в своей глине живой порыв, когда пережил в своем сердце всю Голгофу, всю скорбь распятия, все величие движения своего народа по этапам исторических мук и возвышений к тому кульминационному моменту духовной мощи своего народа, который художник хочет отразить для истории. Ни глина, ни полотно не выдержат экзамена и нескольких лет, если их творцы ухватили лозунг и пустили его в массу как ходкий и прибыльный товар. Их произведения займут место как плохая агитационная реклама среди случайно выброшенного хлама. В порывах творчества ученика, как у талантливого доктора, всегда живет меткость глаза духовного, ведущая непосредственно к интуиции. Но эта интуиция, не плод крохотного исследования, а синтез Мудрости, просыпающейся вовсе не в этот протекающий момент; она только видимое следствие многих невидимых творческих напряжений, имя которым Любовь. Раскрепостить в себе Любовь и достичь возможности лить ее мирно и просто, как доброту, во все дела и встречи нельзя умственным напряжением. Свободно наблюдая свои порывы, неустойчивость, скептицизм или жадность, можно только прокладывать мелкие тропки, по которым со временем двинется сила, как кровообращение нового организма. Что такое ученичество? Только, путь освобождения. Можно ли считать ученичеством жизнь, если в ней нет основ мира? Такого ученичества быть не может. Сколько бы, какими бы путями ни искал человек Учителя, он его не может найти, если все его мировоззрение полно легкомыслия и если он наивно ожидает, что у него внутри что-то само по себе изменится, раскроется, лопнет, как гнойный нарыв, или, наоборот, расцветет махровым цветом. Скучнейшие "искатели" – это те, вечно оглядывающиеся назад и ищущие в настоящем оправдания или подтверждения тех бредней, что снились им в молодости. Величайший из путей труда – путь освобождения. Нет ни одного мгновения, которое могло бы выпасть из цепи звеньев кармы, без самой величайшей обязанности человека: подобрать его немедленно, ибо оно всегда зов Вечности, всегда ведет к освобождению, как бы ни казалось оно легкомысленному человеку маловажным. В ученике, оценившем путь не только свой, но и каждого другого, то есть понявшем важность воплощения, недопустимо легкомыслие. Это не значит, что надо двигаться по земле с важной физиономией выполняющего "миссию" и не умеющего смеяться существа. Это значит в каждое мгновенье знать ценность летящего "сейчас" и уметь его творчески принимать и отдавать. Плоть и дух, как нераздельные клетки, не могут сочетать небо и землю иначе, как развиваясь параллельно. И чем больше развязывается мешок духа, тем шире освобождаются клетки тела для впитывания в организм светоносной солнечной материи. Смерть для очищенного организма – только порыв движения величайшей радости. Смерть для человека, всю жизнь развязывавшего мешок предрассудков, – крестный путь очищения, хотя бы человек был очень хорошим и добрым в своей обывательской жизни. Быт, с его условностями, чаще всего скрывает собой те стены предрассудков, о которые разбивает себе лоб умирающий. Первая из заповедей твоего ученического поведения должна состоять в легкости дня как сложного конгломерата духовного единения с живой жизнью каждого встречного земли. Для тебя "день" – это всегда и во всем участие тех невидимых помощников, что окружают тебя, вне зависимости от места, времени и расстояния, во всех твоих делах и встречах. Ты никогда не один, ты всегда трудишься с ними. Пока в ученике не разовьются его психические чувства, дающие ему возможность ясно ощущать присутствие высоких сил, верность его должна вырасти в огромную любовь. Любовь, к кому бы она ни была – к Богу, к Учителю, к любимому святому – только тогда приведет к желанному слиянию с теми, кому поклоняются и кого зовут, когда перейдет в служение видимым окружающим людям, которым ученик научается нести поклон любви. Путь ученичества для всех один: если несчастные стучатся в твою дверь – ты на правильном пути". Здесь вторая запись обрывалась. Я невольно закрыл лицо руками и погрузился в великие мысли, которые читал. Боже мой! Как далек я был от всех тех этапов зрелого духа, о которых сейчас читал. Я невольно стал думать о дорогом братеотце, двадцатичетырехлетнем юноше, офицере, почти ежедневно участвовавшем в стычках с горцами, постоянно жившем под угрозой ранения или смерти, всегда имевшем для крошки брата-сына нежность и ласковую, спокойную улыбку. Я вспоминал это постоянное спокойствие брата Николая, передумывая по-новому всю жизнь его. И жизнь эта казалась мне теперь подвигом. Я не мог вспомнить ни одного женского образа, пересекавшего жизненную дорогу брата Николая, а он ведь был бесспорным красавцем. Теперь я по-новому понял его скорбное, до неузнаваемости изменившееся лицо, когда я видел в первый раз, в аллее в К., Наль. Я понял и выражение муки во всей его фигуре в саду Али перед пиром. Я вспомнил и другого избранника духовного пути – Али-молодого. Слезы лились из моих глаз, но то были не слезы, оплакивавшие смертные муки дорогих мне людей, а слезы благоговения перед величием того, что только может вынести дух человека и каким примером сияющей помощи может стать такой человек. Моя мысль, мое сердце преклонились перед всеми, кого я встретил за последнее время. Я не мог найти достаточной благодарности для И. и Франциска, я повторял первые слова записи брата Николая, "Слава Тем, Кто довел меня до этого великого момента моей жизни. Слава тем, кто, как и я, дойдет до него". Я почувствовал, что Эта теребит меня за рукав, поднял мою чудесную птичку, прильнул к его головке и не мог сдержать слез. Эта охватил крыльями мою голову, точно разделял мои слезы и утешал меня, и так застал нас И., вошедший в комнату. Рука моего дорогого Учителя и друга нежно легла на мою голову и неподражаемо ласковый голос ободрял меня: – О чем же ты плачешь, мой милый друг? Ведь то, что там прочитано и так потрясает тебя в пути дорогих тебе людей и высоких друзей, оно только тебе кажется героизмом отречения. Для них же оно – героика творчества и созидания, героика величайшей, непобедимой творческой силы: Радости. Запомни то, что я тебе скажу сейчас, и постарайся ввести мои слова как действие, как заповедь в твою новую жизнь. Нам с тобой приходилось уже не раз говорить о слезах. И я каждый раз объяснял тебе, что слезы, всякие слезы, расслабляют человека. Ты же, вступив на путь освобождения, взял на себя радостную деятельность становиться силой слабому, утешением горестному и помощью безнадежному. Не задавайся сейчас задачей победить слезы волевым давлением на себя. Но каждый раз, когда слеза готова скатиться с твоих глаз, подымайся духом выше и вспоминай о всех несчастных, которых в мире – и без твоих слез – так много. Так много плачущих во вселенной, что ученик обязан осушать их слезы, а не увеличивать их потоки. Как только мысль твоя поднимется выше твоих эгоистических мыслей, ты увидишь, что всякая слеза – всегда слеза о себе, как бы ты ее ни расценивал. В твоем теперешнем положении, когда ты и слышишь голос Безмолвия, и видишь образы дорогих тебе людей независимо от места и расстояния, каждая твоя слеза ломает какой-либо из тех мостов, по которым идет твое общение с ними. Начинай свой день благословенной радостью жить еще один день на земле, еще один раз имея возможность поклониться Богу в человеке и помочь ему. Чем выше идет твое собственное раскрепощение, тем яснее самому, как легок мог бы быть путь человека и какою каторгой он делает для себя свой день, а нередко и для своих ближних. В окружающей тебя в эти дни семье людей, где ты раскрепощен от всех забот быта, от всех его условностей, созревай, друг, для тех лет, когда будешь брошен во все напряжение человеческих страстей. Только теперь ты можешь в полном спокойствии развивать все свое самообладание. Очень немногим дается это счастье: складываться умом, сердцем и характером среди людей, лишенных эгоизма. Все твои встречи здесь – это встречи старых и новых карм. И чтобы не упустить ни одного звена, которые подаются тебе любящими и заботящимися о тебе, у тебя остается одна задача: не лить слез, которые темнят очи духа, но лить радость, которая помогает каждому существу, пройдя мимо тебя, всколыхнуть в себе красоту, а не уныние. Возьми Эта, мы пойдем с тобой купаться и не вернемся сюда, навестим Франциска. Мне надо переговорить с ним о многом и, главное, узнать, отпустит ли он меня сейчас в дальние Общины, куда меня настойчиво зовут, А между тем и здесь много дела и без меня Франциску будет трудно. Включись, мой милый, в сеть интересов нашего общего дела и забудь о возможности плакать, хотя бы и благоговея перед героизмом других. То, что сегодня тебе кажется недосягаемым героизмом, то завтра становится просто трудным, а послезавтра – не трудным. И задача дня не в самой героике чувств, а в том, а чтобы все, чего ты достигаешь, не казалось тебе достигнутым через Голгофу, а достигалось легко, радостно, просто. Сегодня у тебя будет много труда. Ты спал ли ночь? – спросил И., пристально глядя на меня. Я рассказал ему, как провел ночь, что видел и как был поражен, увидев леди Бердран на ночном дежурстве. – И еще раз, дорогой И., я увидел, насколько незрелы мои понимания, как я слеп, судя о людях, как я ничего не распознаю среди окружающей меня жизни. – У каждого свой путь, Левушка. Быть может, тысячи и тысячи хотели бы перемениться с тобой ролями. Но сцена театра жизни подчинена законам вселенной, и роли в этом театре не могут быть розданы по личному расположению директора или его режиссеров. Высшая режиссура приводит каждого к его мировому станку труда. А как каждый будет работать на нем, это индивидуальная неповторимость. И сколько бы ролей ни набрал человек, творить он будет только в той, где сумел добиться гармонии. После купанья мы пошли в больницу к сестре Александре. В первый раз я был в больнице так рано. Картина, которую я увидел, меня умилила. В огромной столовой за детскими столами я увидел много выздоравливающих детей, обслуживаемых тоже детьми постарше и молоденькими сестрами, и снова поставил себе в укор, что до сих пор не знал ни размеров больницы, ни пределов ее помощи населению.



полная версия страницы